– Не понял, – нахмурился Егоров, опустив голову, выставив вздыбившиеся брови.
– Почему вы ходите сквозь людей, как звезда эстрады. Вы же врач, а не певица. Они же вас ждут. У них больные дети.
– Это детская больница. И естественно, что здесь лежат больные дети. Дети болеют. И даже умирают. И детская смертность входит в профессию. Вы хотите, чтобы я стоял и вытирал всем слезы?
– Да. Хочу. Родители бесправны. Я хочу милосердия. А вы жестоки. И это безнравственно.
– Я не понимаю, кто к кому пришел: я к вам или вы ко мне? Это вы ко мне напросились с вашей газетой. Я вам нужен. А вы мне мешаете. И я вас, извините, терплю. Но больше терпеть не намерен. Вам понятно?
Егоров заметил, что последнее время он терял самообладание легко, а восстанавливался трудно. Любой мелочи было достаточно, чтобы выбить его из колеи на целый день. А день был нужен.
– Потрудитесь оставить меня в покое.
Егоров сел в машину и уехал. Вероника осталась стоять перед больничным корпусом.
В окне второго этажа сидел мальчик в пижаме и походил на арестантика.
Зубаткин был похож на Кирибеевича из песни о купце Калашникове – та же обаятельная наглость, веселая ухмылка хозяина жизни. Он смотрел на Веронику с таким видом, будто это она сидела в его кабинете, а не он в ее. Зубаткин знал, что юридические законы на его стороне, а морально-нравственные категории – это что-то весьма неопределенное и неосязаемое, как облако. Сейчас оно круглое, потом продолговатое, а потом его и вовсе нет, рассеялось как дым. Нравственность у каждого своя. Как почерк.
– Здесь сказано: вы бежали за зайцем, – напомнила Вероника.
– Собака бежала, – уточнил Зубаткин. – Я же не эфиоп.
– При чем тут эфиоп?
– Эфиоп – лучший в мире бегун на дальние дистанции.
– А куда собака девалась? – спросила Вероника.
– Она отвлеклась на другую дичь. Собака очень глупая.
– Это ваша собака или Нечаева?
– Естественно, Нечаева. У меня не могло быть такой собаки.
– Вы согласны с тем, что написал Нечаев? Это так и происходило?
– Если отбросить оценки и писи-миси, то примерно так.
– Значит, вы хотели убить зайца, который не мог от вас убежать?
– Охота – это охота, а не писи-миси.
– Оставьте, пожалуйста, свой слог. Разговаривайте нормально.
– Пожалуйста, – весело пообещал Зубаткин. – Объясняю вам, филологам: охота – это охота. На охоту берут ружье. А из ружья целятся и стреляют.
– Охота – это охота, а не убийство. Зверь и охотник должны быть на равных.
– Вы хотите, чтобы у зайца было ружье?
– У вашего зайца не было ног. Вы не имели права в него целиться.
– Значит, целиться в зайца нельзя, а в человека можно?
– Не притворяйтесь, – предложила Вероника.
– Я не притворяюсь. Я действительно не понимаю: что вы от меня хотите?
– Я могу ответить честно?
– Ну конечно.
– Чтобы вы были другим. Или чтобы вас не было вообще.
– Я вам больше не нужен?
– Не нужен.
– А жаль…
Зубаткин поднялся и пошел из кабинета. Он был стройный, развернутый, как человек, занимающийся спортом. Перед тем как выйти – обернулся и посмотрел на Веронику, как бы раздумывая: прихватить ее с собой или нет. Решал он, а не она.
Зубаткин вышел из кабинета. Вероника некоторое время смотрела на дверь. Она мысленно продумывала статью, которую напишет – или не напишет. Обычно идея, решение проблемы приходило через несколько дней. Так всплывает однажды услышанная мелодия. А сейчас она как бы вспахивала верхний, на поверхности лежащий слой.
Зачем человек ходит на охоту? Чтобы вернуться к своим истокам, к тому времени, когда сам был древний, почти такой же, как эта природа. Лес, трава, небо и звери – это то, что было до нас, есть сейчас и будет после нас. Современный сегодняшний человек набит информацией, нагрузками, стрессами, но он вешает на плечо ружье и уходит к деревьям, к самоуглубленности, к тишине, чтобы ото всего отрешиться, очиститься, слиться с природой и услышать в себе древний охотничий инстинкт, выследить и подстрелить опасного или большого зверя: кабана или лося. В конце концов, можно подстрелить и зайца, когда ты с ним на равных. Когда у тебя ружье, а у него ноги и лес.
Зубаткин пошел просто за мясом. Ни природа, ни самоуглубленность его не интересовали. Но разве Зубаткин одинок в своем циничном потребительстве? Недавно Вероника ездила в маленькую капиталистическую страну по туристической путевке. Все первые этажи зданий – магазины. Некогда духовная нация поэтов и философов вся вылезла в магазины. И никто не читает в метро. Имеет значение только то, что можно на себя надеть или съесть. Что пощупать и чем насытиться. Значит, Зубаткины идут по земле целыми колоннами. А Нечаевы ничего не могут сделать. Они же еще и виноваты. Хотя нечаевское противостояние – тоже не метод. Кулаком в челюсть Зубаткиных не остановить. А КАК?
Вероника решила передвинуть свои мысли из мозга в подсознание. Не думать какое-то время. И решение, зерно статьи, вдруг вспыхнет само собой, как однажды услышанная мелодия.
Аня вошла в дом с истошным ревом. Ее глаза вытаращились от напряжения, лицо было мокрым от слез, она орала во всю силу, на которую была способна. Нюра шла следом, громко бранясь.
Вероника заметалась от одной к другой, чтобы понять, что произошло. А произошло следующее: Аня нашла возле помойки лошадиный (а может, собачий) зуб и хотела его пососать. А Нюра вырвала из рук находку и закинула в середину лужи. Аня побежала к луже, а Нюра догнала и нашлепала при большом скоплении детей. И все видели. Аня претерпела два вида ущерба: моральный и физический.
– Дуя! – кричала Аня. (Что означало «дура».) – А-а-а!
– А ты какая? – обижалась Нюра. – Всякую гадость в рот жрать.
– Дуя! Дуя!
– Слышала? – Нюра выкидывала палец, призывая Веронику в свидетели. – Обзывается, шалыга чертова. Не. Мне такой ребенок не нужон.
Нюра действительно обижалась, потому что у нее действительно никого в жизни, кроме Ани, не было. Но и Аня оказалась неблагодарная гадина, значит, нечего рассчитывать на душевное пристанище.
– Аня! Как тебе не стыдно! – Вероника кинулась успокаивать, обнимать дочь. – Хочешь, я подарю тебе пуговицу?
Аня не могла успокоиться сразу. Лоб у нее вспотел от крика и горя.