– Ну как? – весело спросила Лариска, вытирая полотенцем мокрую шею.
Я молчала, ошеломленная переменой.
– Я готова! – объявила Лариска.
– Подожди… – взмолилась я, но это было равносильно тому, как если бы я обратилась к падающему самолету, вошедшему в штопор.
Памятник Гоголю был припорошен легко ссыпающимся снегом, и на унылых бронзовых волосах лежала белая шапка.
Лариска шагала, покрыв голову двумя платками, истово глядя перед собой. Мы шли, как в разведку: не было ни прошлого, ни будущего, только настоящее, только ощущение опасности.
– Жди меня здесь, – приказала Лариска и скрылась во мгле парадного.
Я осмотрелась по сторонам. Дом был кирпичный, красный. Стена в наступающих сумерках казалась какой-то зловещей. Возле таких стен расстреливают заложников.
Снег шел хорошо. Деревья стояли будто обсахаренные. Поблескивали полоски трамвайных рельсов.
Я ждала Лариску и думала о том, что она сошла с ума, а я не в состоянии сойти с узкоколейки своей трезвости. Я молода и красива, на третьем месте по красоте. Но почему-то такие редкие, ценные обстоятельства, как молодость и красота, не дают мне никаких преимуществ. Я живу, как старуха, с той только разницей, что у меня впереди больше лет жизни. Значит, я дольше буду играть и любить своих родителей.
Я ждала Лариску, и мне тоже хотелось сильных, шекспировских страстей, хотелось бежать к кому-нибудь по морозу с мокрой головой и бросать ему под ноги свое хрупкое существование.
Появилась Лариска.
– Никто не открывает, – сказала она.
– Значит, его нет дома.
– А может, он прячется?
– Он ведь не знает, что ты придешь. Ты ведь не предупреждала.
– А как ты думаешь, он вернется?
– Конечно! Куда же он денется!
– А вдруг у него кто-то есть? – В Ларискиных глазах остановился ужас.
– Тогда бы он женился, – сказала я. – Ведь он свободен.
– А может, она не свободна?
– Значит, это не имеет никакого отношения к любви.
Лариска обняла себя за плечи, чтобы не дрожать крупно.
– Ты простудишься, – предсказала я.
– А как ты думаешь, если я простужусь и умру, что он сделает?
– Напьется, – предположила я.
– Правда? – обрадовалась Лариска.
– Напьется и заплачет, – пообещала я.
– Мой образ будет со временем высветляться в его памяти, и он влюбится в свою потерю.
– Подожди, может, еще и так влюбится.
Мы с Лариской брели вдоль красной стены. Мимо прошла очень высокая собака. Она шла и знала, что все на нее смотрят.
Лариска подняла голову.
– Смотри! – сказала она.
– Куда?
Я тоже подняла голову. В небе шло неясное брожение, как в кастрюле с закипающим супом. Мы стояли с Лариской, как две бесполезные косточки на дне кастрюли мироздания. Какой от нас навар…
– Видишь? – спросила Лариска. – Это моя нежность и печаль.
– Где? – Я вглядывалась в перистые облака, которые двигались, перемещались.
– Человеческие чувства и голоса не рассеиваются, а поднимаются в небо, – объяснила мне Лариска. – А оттуда передаются в более высокие слои атмосферы.
– Может быть, сейчас где-нибудь в галактиках бродит голос Калинникова…
Мы стояли, чуть покачиваясь, и смотрели, как выглядит Ларискина печаль. Она каждую секунду была разной.
Потом мы опустили головы и одновременно увидели Игнатия. В короткой дубленке, он быстро шел, глядя перед собой. Прошел, обогнув нас, не заметив.
– Игнатий Петрович! – вскрикнула Лариска, будто в нее выстрелили.
Он обернулся. Она подошла к нему, медленным самоотверженным движением стянула оба платка на воротник.
– Лариса? – удивился Игнатий. – Я вас и не узнал. А что вы здесь делаете?
Лариска смотрела на купол его лба, в стихийное бедствие его глаз.
– А я тут рядом живу, – проговорила она.
– Понятно…
Помолчали. Потом Игнатий сказал:
– Вы совершенно не готовитесь к занятиям, мы только напрасно теряем время. Я поговорю в учебной части, пусть вас переведут к Самусенке… Доброй ночи!
Он повернулся и пошел к своему парадному.