Я работала за столом, Петруша пребывал в подушках для безопасности. В один прекрасный день он скатился с кровати, грохнулся на спину, проехал вперед и закатился под диван. Диван стоял на высоких ножках. Петруша благополучно туда въехал, остановился и только после этого заорал. До этого он молчал, не понимал – что с ним происходит.
Я выскочила из-за стола, выгребла ребенка из-под дивана. Он вытолкнул из себя первый крик – и зашелся. Замер с открытым ртом. Личико посинело. Он так испугался, что не мог вдохнуть.
Я стала целовать его в мордочку, в раззявленный ротик, утешать, приговаривать. А он все не мог вдохнуть.
Дочка спала без задних ног.
Вбежал зять, молодой папаша, слегка за двадцать. Он строго и подозрительно зыркнул на меня, понял: произошло что-то нештатное. Но ничего особенного не случилось. Полет с кровати под диван обошелся без осложнений. В ребенке ничего не нарушилось. Отделался страхом. Зашелся. Потом все-таки вдохнул и выдал порцию такого рева, что соседи застучали в батарею.
Эта его мордочка с распятым ртом так и осталась в моей памяти.
А однажды мы оставили шестимесячного Петрушу на мою маму, а сами ушли в гости.
Мама не могла сидеть без дела и принялась фаршировать рыбу. Моя мама – русская, но рыбу фарширует лучше, чем евреи, которые когда-то ее научили этой премудрости.
Евреи фаршируют щуку, а мама – карпа. Карп не такой сухой и костистый.
Мы вернулись домой. Я взяла Петрушу на руки. Он рыгнул и обдал меня запахом перца.
Я все поняла и пришла в ужас. Грудного ребенка накормили взрослой едой. Что теперь будет?
Я вышла на кухню, как горгона Медуза. Мои волосы стояли дыбом от злости и страха.
– Ты хочешь его убить? – спросила я. – Ты хочешь, чтобы он умер?
Моя артистичная мать сделала наивные глаза. Она это умела.
– Зачем ты накормила его перченой рыбой? – наступала я.
– Я не кормила. Он сам у меня отнял. Я положила в тарелочку попробовать, а он вырвал у меня из руки.
Я посмотрела на Петра. Он был веселый. Вонял фаршированной рыбой.
Я подумала: наверное, ему обрыдла пресная еда, типа молока и каши. А сейчас организм удовлетворен и ликует.
Я с восторгом глядела на его мордочку. Любовь бабушки к внуку – это базовая ценность человека, которая питает его всю жизнь. И защищает, как ни странно.
А однажды (он уже ходил) Петруша гулял на улице со своей нянькой. Он увидел меня и рванулся в мою сторону – и тут же поскользнулся и упал. Он разбил себе губы о мерзлую землю. Его гнала любовь ко мне, и он не рассчитал силы. Он еще не умел бегать по скользкой поверхности, не умел тормозить, не умел быть осторожным.
Петруша заплакал. Я подбежала к нему, подняла на руки. Его рот был окровавлен, зубки розовые от крови. Я не выдержала этого зрелища и заплакала сама.
Сейчас Петруша уже большой. У него не хватает на меня времени, но это не имеет значения. Мое восприятие – как матрешка. Сверху большой, внутри поменьше, а там, в глубине, – маленький мальчик, который бежит ко мне в красном комбинезончике с вытянутыми руками. И не падает. Почему? Потому что я успеваю подхватить его раньше, чем он упал. И так будет всегда. Беги, мой мальчик-побегайчик, и ничего не бойся.
Соня слегла и стала умирать.
Умирала долго. Бедная Светочка уставала до изнеможения. Попросила меня позвать врача.
Я договорилась с опытным психологом. Пришел еврей в возрасте. Увидел перед собой старую женщину (семьдесят семь лет). После операции Сонечка прожила еще семнадцать лет и умирала от другой болезни.
Психолог разговаривал с Соней громко, как с глухой и слабоумной. Мне это не нравилось. Соня не глухая и в своем уме. Она говорила тихо и вразумительно, как всегда.
– Доктор, моя дочь очень устает. Она работает восемь часов в день, у нее большая ответственность. Вы ведь знаете, деньги платят не за красивые глаза…
– Ну понятно, – снисходительно соглашается психолог.
– Вечером моя дочка возвращается домой, а тут – я, еще одна нагрузка. Получается, она выполняет двойную работу. Мне очень тяжело это видеть. Мне не хочется быть обузой.
– Ну понятно, – соглашается психолог.
– Вы не могли бы мне помочь?
– Как?
– Ну, сделать так, чтобы я не жила…
Психолог решил, что старуха поехала мозгами. Обычное дело. Но я-то видела, что Соня никуда не поехала. Она любит Светочку больше, чем себя, и ей невыносимо быть обузой.
– То есть вы хотите умереть? – уточнил психолог.
– Да, – прямо ответила Соня.
Лева и Света стояли в дверях и тихо плакали. Я впервые видела плачущего Леву, и моя душа рвалась на части. Как бы я хотела помочь! Но что я могла сделать? Только плакать вместе с ними.
– Может быть, есть смысл стать здоровой? – спросил психолог.
– Как это? – не поняла Соня.
– Ну, выздороветь. Хорошо себя чувствовать.
– А это возможно?
– Почему бы и нет…
– Доктор, вы можете сделать из меня человека?
Соня подняла на врача свои глаза, в которых засветилась надежда. Она страстно хотела жить, как все безнадежно больные.
Соня умерла. Ей дали место на Митинском кладбище. Это все равно что получить квартиру в хрущевке. После кремации мы приехали на Митинское кладбище. Меня поразили длинные ряды свежих могил. На цементных памятниках стояли даты рождения и смерти. Промежуток – двадцать пять лет. Это были пожарные Чернобыля. Волосы шевелятся, когда смотришь на эти ранние могилы. Целое подразделение. Я поняла: заболевших ребят отправляли в Москву в онкологический центр, а из центра на кладбище.
Могила Сони оказалась наполовину заполнена водой. Весна. Грунтовые воды. Лева держал в руках керамическую урну с прахом жены.
– Я ее сюда не положу, – проговорил Лева.
Последовало молчаливое согласие. Понятно, что Соне все равно. Какая ей разница, где будет находиться урна с пеплом? Но все наше нутро протестовало против этой равнодушной, циничной реальности.
Я отправилась в Союз писателей и попросила место на хорошем кладбище. Кладбища не бывают хорошие и плохие. Это просто погост. И тем не менее…
Мне выделили участок на Ваганьковском. Престижное место. Там покоятся Владимир Высоцкий, тележурналист Влад Листьев. Поблизости – братья Квантришвили, авторитетные бандиты. Над ними памятник: ангел в человеческий рост.