отыщут в харчевне
любое питье и корма.
На прочную ногу —
скамьи из точеного бука —
поставил харчевню
еврей-весельчак Самуил.
То флейтой зальется,
то филином зычно аукнет…
Гогочут пьянчуги, вздымая усы:
– Уморил! —
Давненько не хаживал
к весельчаку-иудею
соратник Бояна,
хоробр новгородский Поток.
Хозяин угодлив:
склоняя оплывшую шею,
подносит сивуху,
арбуз
и куриный пупок.
А гости,
а гости,
а гости печатают песню,
отменную песню,
что слово – то конника топ.
Хозяин доволен:
лоснятся колечками пейсы.
Хозяин смущен:
плачет паче младенца Поток:
– В песчаном Чернигове
рынок что сточная яма,
в помоях и в рытвинах —
лоб расколоть нипочем.
На рынке
под вечер,
в сочельник,
казнили Бояна,
Бояна казнили,
назначив меня палачом.
Сбегались на рынок
скуластые тощие пряхи,
сопливых потомков
таща на костистых плечах.
Они воздевали
сонливые очи на плаху
и, плача в платочки,
костили меня, палача.
А люди,
а люди,
а люди
болтали о рае,
что рай не Бояну,
Бояну – отъявленный ад.
Глазели на плаху,
колючие семечки жрали,
судачили:
влево
иль вправо падет голова.
Потом разбредались,
мурлыча Бояновы строки, —
лелеять иконы
в своих утепленных углах.
Марина,
которой Бояном написано столько,
в ту ночь, как обычно,
с боярином Ставром легла.
Я выкрал у стражи
Бояновы гусли и перстень,
и – к черту Чернигов,
лишь только забрезжила рань…
Замолкните, пьянь!
На Руси обезглавлена Песня.
Отныне
вовеки
угомонился Боян.
Родятся гусляры,
бренчащие песни-услады,
но время задиристых песен
вовеки зашло…
В ночь казни
смутилось
шестнадцать полков Ярослава.
Они посмущались,
но смуты
не произошло.
Мой дом
«Дом стоял на перекрестке…»
Дом стоял на перекрестке,
напряжен и мускулист,