
ВРЕМЯ РАДОВАЛО НАС. Очерки и рассказы
Но бесед с сержантом и занятий становится меньше, правда, он всегда рядом, а мы вроде переходим из младшего класса в старший, к другим учителям. Нами занимаются уже офицеры, со своих гимнастических высот спускается наш комвзвода, щеголеватый, всегда отутюженный, без скидок к нам, требует мгновенного выполнения и подчинения. За сержантом еще остаются строевые занятия и минометы, они – наша главная специальность, и интерес к ней появляется, это не штыком орудовать и не в степи окапываться лопатками, или, что еще муторней, окопы в полный профиль копать да еще на время. Земля здешняя хуже цементной кладки, из песка и глины, ссыхается так, что ее рубить приходится.
Определили нас сначала к батальонным минометам, а там каждая из трех составных частей для переноски под двадцать килограмм, ну, плита опорная за спину, как рюкзак, удобно ложится, или сошки, а трубу, если она ростом почти с нас, на плече, да на бегу! Вместе с ней внырок к земле. Поручили нам первыми опробовать секретное, говорят, оружие – лопатку-миномет. Как все великие открытия – просто до невозможности: бросай внутрь ручки саперной лопатки, что носится на боку, толщиной с детскую ручку, мину и пуляй. Немного побегали с этим оружием, потом отобрали и отправили куда-то на предмет дальнейшего сокрушения врага, может, из них родились гранатометы или подствольники?
И прикрепили к нам уже постоянно ротные минометы, ничего оружие, главное – несет один и не пригибается под тяжестью. И стрелять просто. Укрепил на земле, сошки правильно раздвинул, укрепил – кидай мину в ствол – вылетит, только не вздумай внутрь от нетерпения заглянуть, вырвется и всех положит, кто рядом. Было.
Выходим на учения, обвешанные всяким железом, как елки с цацками новогодние: винтовки, минометы, подсумки с патронами и гранатами, саперные лопатки и противогазы, фляжки, котелки, каски, что-то еще… Да скатка шинельная, если тепло, через плечо. Противогазы болтаются у нас на боку почти постоянно, и хоть какие-то международные конвенции запрещают применение боевых отравляющих веществ, враг коварен, и раз напал на нас вопреки нашей миролюбивой во имя интересов всего человечества политике, то вполне ему и на гуманизм наплевать, потому и идем на учение «газы».
Шесть часов в противогазах со штыковым боем, окапыванием, атаками. Итак, команда «Газы!» – и мы выдергиваем из сумок резиновые маски во все лицо. Команда «Вперед!» – и мы несемся, а через несколько минут – первые потери: кто-то рвет на себе маску, кто-то уже корчится на земле… Нам кажется, что на нас действительно пустили какую-то химию, тем более что маски изнутри потеют и стекла закрывает пелена вроде газового тумана снаружи; но опытные старшины, подбегая к первым потерям, со злорадством смотрят на корчи. Останавливается вся рота, но в мегафон звучит команда «Продолжать движение!»
Бежим дальше. Упавших отхаживают. Все просто, не сняли солдатики с днищ противогазных коробок крышечки, воздух-то не поступает. Да и нам, несущимся вперед, не лучше, дышим кое-как, а для протирки стеклянных глазниц надо в торчащий наружу резиновый рог воткнуть палец и ввернуть его внутрь маски. Почистить стекла. Мой друг Женька протягивает мне несколько спичек: засунь под маску около ушей. Теперь можно жить, свежий воздух идет внутрь непрерывно, теперь можно изображать что угодно: махать штыком, брать препятствия, ползти. После завершения атаки отцы-командиры подозрительно смотрят на нашу относительную бодрость и почти здоровый вид, изучают противогазы, скупо похваливают: «Молодцы, бойцы». А вечером в казарме появляются уже массово новые жертвы с опухшими красными лицами и волдырями. Фельдшер мажет их, диагностируя «рожистое воспаление».
И нам объясняют: «Урок от вашей собственной лени, противогазы тряпочкой лишь протирали, а надо мыть, ваша грязь при вас и осталась…»
На учениях лучшее место – боковое боевое охранение. Где-то рядом в пределах видимости под присмотром топает, перестраивается, бегает рота, а ты с напарником, изображая бдительность и маскировку, все же идешь вольно, травинки покусываешь, глядишь на небо и птах, почти свободный человек, радуешься безмерности пространства, сочиняешь в уме письма, которые писать-то некому: родители сами на войне или остались «под немцем» в оккупации или в местах, куда письма не ходят. Молятся, наверное, они, чтоб войны нам не досталось, а мы только и мечтаем, как дорваться до нее и стать победителями. Где-то в небесах, как повествует притча, сталкиваются перед престолом эти противоречащие друг другу молитвы и разбиваются, не долетая до места назначения…
Но и бега в противогазах кажутся уже трудноватой, но терпимой прогулкой по сравнению с преодолением водных преград. В Средней Азии рек немного, и те далеки от нас. Зато поблизости есть канава, она же арык, заменяющая всю окрестную канализацию, которой в этой местности вообще нет. Впрочем, здесь все обходятся и без нее и без водопровода. Вода поступает по арыкам для питья и полива садов-огородов, она же смывает все, что собирается и скапливается на полях, рядом с домами. Основные отбросы в канаву идут с хлопкоочистительного и маслозавода, на втором масло давят из хлопковых, кунжутных, реже подсолнечниковых семян, а в последнее время к ним добавились кокосы, их нам шлют через Иран-Афганистан по ленд-лизу союзники. Когда нас посылают на выгрузку их, пробуем кокосовое молочко, но очень редко, так таскаем кокосовую кожуру, на вкус нам кажется как шоколад; через годы попробовал ее вновь с предощущением радостного вкусового узнавания и… невесть что. У голода, выходит, свои цвета…
Пока же мы вползаем в смрадное вялотекущее болото, все в сизо-гнилостной слизи, поднимая выше носы и оружие, затем уходим в глубину, где надо уже двигаться вплавь и где вместо дна слоенка из напластований всякого дерьма. Эта операция нашему сержанту не доверена, командует сам командир взвода, прохаживающийся по береговой насыпи с абрикосовой палочкой в руках, которой он постукивает по голенищу сапога, изображая из себя то ли немецкого киношного офицера, то ли английского со стеком в руках.
С ревущим «Ура!» мы берем противоположный берег, с нас свисают сизо-фиолетовые маслянистые хлопья, наподобие водорослей, растущие из всякой пакости. О, как чуден воздух и прекрасна жизнь на берегу, но новая команда «Воздух! Укрыться в воде!» сгоняет нас в канаву. После отбоя учений, уже в строю ждем быстрого хода в казарму, ан нет, нас еще выдерживают на февральском ветерке, проверяют оружие и всю амуницию и лишь затем командуют: «Шагом, с песней марш!» На такой случай есть и песня: «Он недаром кончил школу полковую, научился метко поражать врага, но не забывает девушку простую – черные ресницы, синие глаза…»; с этими словами мы меняем самопроизвольно шаг на бег и, не слушая уже команд, на ходу сбрасывая зловонные гимнастерки, несемся в часть. На подходе нас заворачивает команда: «В баню!»
Ну и крепки и прочны оказываются наши гимнастерки, доставшиеся нам по наследству бог знает от скольких солдатских поколений, что видно по старомодным отложным петлицам и воротникам с оттисками былых знаков отличий от всяких нашивок до металлических треугольников и кубарей, на смену которым пришли нынешние лычки и звезды.
А прочны гимнастерки, наверное, потому, что хлопок на них заместился нетленным каркасом из соли и пота солдатских трудов. Они к нам, возможно, и вернутся после прожарки и пропарки, пока стоим в очереди к еле текущим кранам с холодной водой. Но получаем все чистое и другое, от портянок до гимнастерок, да еще на взвод выдается старая простынь, ее разрываем на ленты для подворотничков.
В казарме ждет долгая и нудная чистка оружия, лишь моя малорослая винтовочка обладает вроде даром самоочищения. Все ей нипочем – сырость, грязь, песчаные бури самумы и ветры-афганцы, что внезапно возникают вроде из ничего, мгновенно превращаясь в несущуюся плотную песчаную мглу. В пустынях караванщики сразу ложатся вместе с верблюдами, затем вместе же выбираясь из громоздящихся сверху надутых барханов песка, а путнику на дороге, в поселке остается застыть, превращаясь в живой саркофаг из глины и песка, и ждать, когда эта крутящаяся мгла унесется дальше, а самому еще долго очищаться от проникшего под одежду, в уши, глаза, носы песка.
И опять о винтовочке. Пока все драят, ругаясь, свое оружие, я за несколько минут справляюсь с чисткой, и как ни страдает командирское самолюбие от того, что при всем пристрастии не может углядеть в стволе или в затворе хотя бы пятнышка на металле, – я свободен. Но недолго, мне находят занятие – чистить топки высоких, покрытых изразцовой плиткой голландских печей, которые наверняка топили в последний раз для эмирских лошадей; в печном чреве окурки да ветошь.
Учения в сточной канаве, видимо, входят в какую-то оценочную полковую шкалу. После них доверие к нам возрастает до того, что обещают дать пострелять из оружия. Нас выводят на стрельбища, где отрабатываем бесконечные положения стрельбы: лежа, стоя, сидя, из окопов, на бегу, по самолетам. Мы бесконечно щелкаем затворами и, сдерживая дыхание, нажимаем на курки, устанавливаем прицелочные рамки. И наконец нам выделяют по пять патронов на винтовку – два пристрелочных и три зачетных выстрела. С этим и закончился бы курс молодого бойца, если бы не вмешательство судьбы, пославшей нас на первое настоящее задание.
На басмачей
В России все тайно и ничего не секрет. (Мадам де Сталь, XIX век.)
В казарме повеяло каким-то ожиданием. Под вечер появились офицеры, забегал ротный старшина, загадочно окаменели лица сержантов-помкомвзводов, но отбой прозвучал обычно. А часа через три, в самое сладкосоние взревел сигнал, и голоса дежурных: «Подъем! Общее построение!» Выбегали на улицу с обнаженными торсами, как обычно для пробежки по февральской погодке, но последовал новый приказ: «Всем быстрый туалет, одеться по полной походной выправке, сержантам проверить у личного состава завертку портянок на ногах, получить и проверить оружие, через двадцать минут строиться повзводно – и в машины. Соблюдать тишину, не курить, песен не петь…»
Во дворе стояли укрытые брезентом студебеккеры. Впервые, значит, на фронт, ура! Полагали, через час-два станция, эшелон, но через несколько часов дороги – остановка и построение. Сообщают: «Идем дальше с боевым секретным заданием командования в горы, бесшумно. Местные жители до входа в кишлаки нас видеть не должны. Быть бдительными, патроны получите, но в ствол не досылать, винтовки на предохранитель, старшинам проверить, в боевой готовности быть. Впереди возможны встречи с басмачами и дезертирами, последних мы и должны искать…»
Разочарование, что фронт ушел, прошелестело по рядам, дезертиры – не та цель, но все же, если тут и басмачи, – дело настоящее. Кто о них в нашем СССР не знает, они третьи после белогвардейцев, шпионов, всяких внутренних и внешних врагов на наших киноэкранах. Их командиры в мохнатых папахах, английских кепи и пробковых шлемах, френчах или в расшитых халатах, с маузерами и кольтами на ремнях в деревянных футлярах. Всякие Энвер-паши, баи, муллы, эмиры, а те, кто под ними, как пираты в драных одеждах, одноглазые и свирепые, они режут кызыл-аскерам, то есть красным солдатам, глотки, сажают их на кол, раздирают лошадьми, особенно не любят «краснопалаточников» – дехкан, или селян, из народных ополчений, творят прочие пакости местному населению в угоду, разумеется, неким иностранным государствам. (До войны эти государства назывались открыто, но теперь они наши союзники и вроде исчезли из Азии со своей вредоносностью, а на смену им пришли японцы, они и решили вернуть счастливых и хорошо живущих при советской власти дехкан к прежней несчастной и нищей жизни).
Но нам нужны враги, они явлены, и это дело достойное нас.
Кроме патронов мы получаем по шесть больших сухарей, по банке тушенки на шестерых. И – вперед, солдаты!
Впереди большой кишлак, мы должны его втайне обойти, остерегаясь лазутчиков и всяких пособников басмачей, подняться в гору, перекрыть все входы-выходы и внезапно прочесать местность и мелкие кишлаки.
Укутаны в запасные портянки всякие бренчащие вещи, и движемся вперед. Полагаем – бесшумно и невидимо. Но через час в сереющем предрассвете нас встречает целая делегация восторженно братских людей. Они прижимают руки к груди, складывают ладошки, кланяются, всё-то они знают, куда и зачем мы идем, и радость от того, что хотят помочь нам, безмерна.
Мы топчемся на месте, не зная, продолжать ли наше, по идее тайное, движение или идти на незапланированный постой в кишлак. Но появляется новый офицер, с которым, оказывается, знакомы местные жители, они обнимаются, похлопывают друг друга, свободно разговаривают на местном и русском языках. После этих общений офицер поворачивается к нам:
– Местные власти и жители, – с воодушевлением говорит он, – рады видеть вас, своих защитников, гостями кишлака, и потому мы можем оказать уважение народу, немного прервать наши учения и погостить в кишлаке…
Рота разворачивается, и мы уже в кишлаке. Через полчаса нас поят чаем и угощают лепешками, и всюду слышим, что такие мы и растакие, добрые, смелые богатыри, ближе нас для кишлачников вроде никого нет.
В Азии все чрезмерно: краски, плоды, особенно – знаки внимания: словами могут вылизать с головы до пят, да еще подобострастно, такая лесть для нашего славянского уха слащава и приторна. Сколько веков надо было давить и унижать народ, чтобы такую словесную защиту он создал для себя. И нас в Союзе непрерывно учат уважать «великую и мудрую» партию, но проще говори только «верую» партии, и это, как крестное знамение, отгоняющее враждебные победившему пролетариату силы. Здесь же власть держит всех ниц: бригадир, мастер – уже маленький бай: спесив и важен и с непременным портфелем. Декхане же по правде вояки неважные, но зато земледельцы, работники отменные. Земля под сумасшедшим солнцем спекается, как цемент, но все земледелие – вручную. И лопаты здесь необычные: металлическая, рабочая часть утяжелена и крепится к черенку вертикально и называется кетменем, и не копается им земля, а рубится, как топором, с замаха из-за плеча.
Край богатейший, все плодоносит, была бы только вода, а народ беден, очень беден и покорен. Но это нас не касается, мы из другого мира и – защитники. Нам здесь неплохо, вдали от казарменной жизни, нами особо не командуют, отцы-командиры – само благодушие, самые дубовые и то источают благоволение и доброту.
Часа через три нас строят. Старший офицер обходит ряды, молодцевато, во всю мощь голоса, надо полагать – больше для местного населения, рапортует более высокому командиру о том, что учебное задание выполнено, происшествий нет, бойцы отдохнули и к выходу готовы. Приняв рапорт, старший офицер командует уже нам:
– Армия и народ едины. Благодарю за службу, с песней повзводно напррраво марш!
Как по Киплингу, мы идем по Азии, только пыль из-под сапог. Шесть километров в час по горам. Останавливаемся у предгорья, за которым высоты набегают все выше одна на другую. Остановлены, слушаем, как выясняют обстановку командиры, доносятся голоса:
– Карты хоть есть и маршрут, куда двигаться?
– СССР есть, республики и областей в основном туристские схемы, брехливые, особист выдал свои секретные, названия кишлаков в них есть, а вот дороги – то ли ослино-ишачьи, то ли верблюжьи…
– Велики секреты. О нашем движении уже, наверно, в Иране знают. Пусть особист или местные проводники дальше ведут, может, в Ташкент или в Самарканд попадем, или хуже – в Афганистан и до Индии дойдем…
Нашей полуроте определено идти влево по мелкому ущелью, должны обойти и оцепить небольшой кишлак, в тишине, разумеется, прочесать его. Стрела на карте как раз нас и выводит в «окрестности» – в самый центр, вот и весь большой секрет. И тут нас, оказывается, ждут. Местное начальство – само благодушие и радость. На груди у самого важного что-то блестит прямоугольное, величиной с ладонь, может, местный орден? Давно замечено, чем дальше от автономии, тем больше у них свои, местные ордена, а коль общесоветский, так под ним будет красоваться красная подкладка или бант величиной с подушечку, примерно с такую, на которой выносят награды усопших. И – о, джинны! – да на груди сияет табличка металлическая, что обычно прикрепляют к подаркам – папкам, портфелям, – ему выходит за урожай хлопка такой вот знак, что орден местного значения…
Но раис, по-местному – начальник, – хозяин толковый, все знает и больше нас. Вытаскивает из кармана фотку и показывает ротному:
– Я сам была командир, – на снимке точно, вроде он, с красными треугольничками на петлицах, выходит, старшина. – Какой басмач, какой дезертир? Неты их, а какой есть – сами ловим. А обход с вами, с партией, советским активом делать будем, вот они…
Без нашего ведома подтянулись уже несколько стариков, кто с берданками, кто с палками, халаты на них древние, как и они сами, явно не джигиты, но с нами готовы. И еще есть новость – нам дадут лошадей, тут на нас повеяло конницей Буденного и Котовского, тачанками, и мы встрепенулись.
Водрузились на спины коняг, у кого седла местные деревянные, у кого попоны с войлоком – скотинка-то рабочая, тягловая, из-под плуга – ровесницы, похоже, наших старичков-бабаев, и идут, еле поспешая. Обходим двор за двором, дом за домом, а это мазанки, «кибитки», сложенные из необожженного кирпича или просто из глины, выкопанной тут же и замешанной с саманом, рубленой соломой. Внутри одна комната с глинобитным полом, в одном углу – очаг, чугунок, вмазанный в камни, в другом – скатанные кошмы и одеяла из лоскутков – постели на всю семью: домашняя жизнь на циновке, кошме, на полу. Много детей, одетых непонятно во что, с выпирающими ребрами и животами, босых. Мужчин нет, все там – на войне или в трудармии, была и такая в годы войны, – на совсем убогом пайке с принудительной повинностью и спросом по военным законам. В колхозах – одни женщины с многочисленными детьми, иссохшие, тощие, согбенные телом, как буквы «г», в тридцать-сорок лет старухи, обеспечивающие страну хлопком, а он, помимо прочего, – основа взрывчатки.
Кишлак небольшой, обходим его за пару часов, собираемся у дома раиса, офицеры совещаются. Подходит районный особист:
– До темноты надо бы еще один крупный кишлак посмотреть, километра два до него, быстрей сделаем – быстрей время для себя высвободим, – говорит он.
Мы слушаем этот разговор, но торопиться желания нет, нам вольно и свободно, правда голод терзает уже нас, паек суточный был съеден сразу, а среди здешней бедноты о лепешках и думать грешно.
– Тот кишлак побогаче будет, – продолжает особист, – полуроты, конечно, мало, да и батальона тоже, но двигаем, капитан, нас, наверно, уже по именам везде знают…
Капитан, наш комроты, повоевал, после ранения и госпиталя отправлен на поправку к нам, что ему не нравится: он фронтовик, и ему наша шагистика, занятия что игра в куклы, это молодым офицерам после училища да кадровикам, что к фронту вроде непригодны, и еще сверхсрочникам-старшинам полковая тыловая жизнь всласть…
Кишлак действительно большой, есть даже улицы, арычная сеть, конечно, та же глинобитность, но проходим мимо чайханы, откуда пахнет лепешечным дымком, а на веранде попивают из пиал зеленый чай старики. Встречаемся с зашедшей с другой стороны полуротой, ведомой особистом.
Они уже проверили одну улицу, нам – до ночи обойти другую, остальные – на завтра. А нас, несколько солдат, комроты берет с собой вроде конвоя, роту же отводят к чайхане, где обговорено ее кормление.
Домик, где нас ждут, уже не мазанка. Во дворе сарайчики, откуда слышится блеяние, на привязи – холеный жеребец и еще лошадь, большая тандыр-печь, вроде горшка в два обхвата и почти с человеческий рост, с открытой горловиной. Через нее на внутреннюю часть пришлепываются к стенкам сырые лепешки, так и запекаются на внутреннем огне.
А в доме соседствуют Азия и Европа.
Открыта напоказ одна из комнат с кроватями, покрывалами, письменным столиком и трюмо, явно нежилая, она как витрина для показа высоким республиканским начальникам, а главная – она же гостиная, спальня, столовая – это та, где мы. В углу очаг с вмазанным в него ведерным котлом-чугунком, а в нем, а что в нем – можно судить по одуряющему, плотско-сладостному запаху кипящего в масле молодого мяса. Плов! Конечно, он – владыка азиатской кухни, – который готовят только мужчины. Вот такой сидит на корточках и подкладывает веточки и палочки саксаула в очаг, не сразу, нет, то одну с карандашик толщиной сбоку, вторую, потолще, – с другого: настоящий плов – это искусство не переборщить с огнем, теплом, выдержкой на жаре, затем на пару, мяса, риса, моркови и прочего.
Но сначала чайная церемония, обязательная для всех. Нам подносят кувшин и тазик, споласкиваем руки. А затем один за другим следуют бесконечные чайники с кок-чаем (зеленым чаем), непрерывным ополаскиванием кипятком пиал и небольшими глотковыми порциями все время обновляемой заварки.
Сидим, поджав под себя ноги, идет неспешный, как шаг верблюда, разговор ни о чем, но с прижиманием рук к сердцу хозяина, с пожеланиями всем поколениям уважаемых гостей изобилия, процветания, чинов, а запахи становятся все нестерпимей, накапливается внутреннее озверение и на еду, и на всю эту восточную, идущую уже третий час застольную величальную трепотню. Но обычай здесь свят: прервать чаепитие – что обматерить хозяина.
И наконец – опять омовение рук, и внутрь нашего кружка ставят полный, с дымящейся горкой, как вулкан, таз с пловом. Что там запах роз, райских кущ, сияние луноликих гурий, амброзии, сандала, кальянов, всех благовоний мира по сравнению с этим, вызывающим безумство плоти, ароматом, а для вечно голодного солдатского курсака-живота – это чревоугодный зов всех первобытных предков.
Но опять этот замедленный восточный ритуал, хозяин неторопливо выкладывает из глубин рисовой горы к подножию ее куски истекающего жиром мяса, затем с вершинки своим четырехперстием берет янтарно-золотистый рис, слегка обжимает его, чтобы стек сок, и уж затем, приложив другую руку к сердцу, со всякими словами, с поклоном вталкивает в рот оказавшемуся здесь нашему подполковнику этот комок.
Так же неторопливо приступают и остальные к еде. Подражая им, протягиваю свои пальцы и я, хищно выглядывая в рисе небольшие кусочки мяса и, как мне кажется, незаметно стараюсь втиснуть их как можно больше в свой рисово-морковный комок.
Предела насыщению нет, но что-то изнутри уже снижает мой чревоугодный зов, и я начинаю оглядывать наш кружок. Ротный и еще несколько офицеров, соседи, – о, соседи! – вот она плата за сытость и все грехи молодости, страшней в шизоидных кошмарах сочетания быть не может: справа безнос, слева – с белыми пятнами на лице, надбровными дугами и вместо бровей бугристыми образованиями, с проглядывающей костью черепа. Для европейцев первое известно – люэс, проще сифилис, он здесь бытовой; мерзко, опасливо отодвигаюсь от него. А от второго, вглядевшись, надо бежать – страшней и загадочней, неизлечимей болезни в мире нет – лепра, она же проказа. Вот с таких белых пятен предстоящего распада, которые для диагноза пробуют на иголочку медики, разлагается заживо человеческая плоть. Больных ловят, изолируют в специальные зоны, где у них и колхозы могут быть свои, но они нередко разбегаются, местные, кстати, прекрасные диагносты и определяют болезнь задолго до врачей, но и болезнь коварная – может спать и десять лет, и тридцать, а затем проснуться, о ней все равно мало что известно, но что теперь делать мне? Страх сковывает, мечутся мысли – вон из-за стола, схватиться за живот и что-то изобразить, а там два пальца в рот, да какой прок? если что случилось – то случилось…
Смотрю, где мои соседи берут рис: ага – с серединки, а я – с вершинки, значит, жир с моих пальцев стекает к ним. Раз другие сидят спокойно рядом сбезносым, значит, что-то знают, что их не беспокоит, наверно, наследственный сифилис, тут эта болезнь постыдной не считается. Чего там, когда рядом непрерывно соседствуют букеты холер, тифов, малярий, чумы, язв-пендинок, всяких там гюрз, кара-куртов, тарантулов, всяких других паразитов, до метровых червяков в хаусах-бассейнах, вползающих в тело. И с другим соседом, может, пронесет, а если что, то лет через тридцать я и так уже стариком буду, но ужас во мне остается навсегда, накатывающий всякий раз, когда обнаруживаю у себя на теле где-нибудь мраморно-белые пятнышки.
Заканчивается пиршество. Омовение рук. Неторопливое прощание, руки благодарно к сердцам с поклоном. Отбой.
Утром идем с малознакомым напарником и нашим старшим сержантом, которому наш комроты сказал:
– Подстрахуй на всякий случай, да посмотри, как ребята с оружием держатся, – начинаем обход дальней улочки. И замечаем на площади метрах в двухстах от нас какую-то торопливую суету – там седлают лошадь трое мужичков, ранее не замеченных нами, четвертому, крепкому и молодому. Увидев нас, заторопились еще больше, мы кричим: «Стой!», бежим туда, но тот уже в седле и стегает камчой коня, мы палим вверх, затем – вдогонку. Но уже никого нет, остается лишь один, он лишь мычит, немой, сбегаются на выстрелы наши, все возбуждены, еще бы – первые настоящие выстрелы, появляется и местное начальство. С нас наскоро берут объяснения и отправляют дальше с наказом удвоить бдительность, оружие первыми не применять.