Да, наверно, он привык к постоянному расставанию с новыми местами, новыми людьми. И чем больше ему нравились поселки, распадки, побережья этого края, чем ближе он сходился с людьми, тем сильнее была грусть расставания. И, едва познакомившись с человеком, едва успев обменяться с ним улыбками, первыми словами, он уже вынужден был расставаться с ним, более того – прощаться. Слишком уж невероятной была их новая встреча. Иногда ему казалось, что он ездит по разным местам, знакомится с людьми только для того, чтобы в конце концов попрощаться с ними. И Андрей каждый день прощался с островом, на котором жил, с улицами, по которым ходил, с редакцией, в которой работал, да и вся встреча с Ниной была на самом деле несколько затянувшимся прощанием. Как и все, с чем мы прощаемся навсегда, он любил этот остров, людей, встречавшихся ему в шахтах под землей, в южных портах, на северных буровых…
И случилось неизбежное – Андрей невольно стал избегать всего, что нарушало привычную быстротечность, что грозило чем-то постоянным, потому что знал, наверняка знал – рано или поздно придется расстаться и с этим, но тогда прощание будет слишком уж тяжелым.
Ну вот и все, подумал он, когда начальник шахты, пожилой грузный человек с большой седой головой, сказал ему, что сегодня же можно выехать в Южный. Вот и все… И Андрей осторожно прислонился к спинке стула, почти со стоном прислонился, как человек, у которого где-то на теле заживающая рана.
И уже представляя себя в сумрачной, вздрагивающей на стыках рельс, сверкающей медными деталями, продуваемой снежным ветром кабине паровозика, Андрей пожалел, остро, до боли пожалел, что не встретился с бульдозеристом, который не спал двое суток, не проведал в больнице передового бригадира Суряднова, пожалел, что не будет его здесь, когда пограничники соседней заставы начнут обстреливать из минометов сопки, чтобы столкнуть снежные лавины. И еще пожалел, что все так нескладно получилось с маленькой девушкой Ниной, – он до сих пор помнил ее соленые от слез губы… И Андрея охватило непривычно острое сожаление, будто он по собственной оплошности, слабости прошел мимо чего-то важного, что могло бы осчастливить его надолго.
А ВЫ НЕ ЖДАЛИ НАС…
Андриян опять проиграл и покорно склонил над столом лысую голову. По его веснушчатым ушам били без наслаждения, но с силой, тщательно примериваясь, не забывая поплевать на карты. Андриян уже не вздрагивал, только видно было, как перед каждым ударом напрягалась его спина.
Когда очередь дошла до Мишки, он взял карты, такие же распухшие, как и уши у Андрияна, несколько раз взмахнул ими в воздухе, словно взвешивал, и бросил на стол. Бить не хотелось.
– Ладно, – сказал он. – Живи. Черт с тобой.
Андриян дернул носом, благодарно взглянул на Мишку и потянулся к колоде. Хотя ему шел пятый десяток, играть он так и не научился, зато сдавал с блеском – быстро и без ошибок.
– На меня не надо, – Мишка поднялся и, пригнув голову, протиснулся в низкий полутемный коридор.
Громыхая сапогами по перекошенным доскам пола, он прошел мимо дежурной, потоптался у выхода и… шагнул наружу. И мгновенно ветер выдул из него все тепло, залепил глаза, волосы до самых корней набил снегом, с силой толкнул в грудь, в спину, стараясь оторвать от спасительной двери. Потерпи Мишка на крыльце еще минуту-вторую – его карманы раздулись бы от снега, и тогда попробуй найти в плотных, подтаявших снежках мелочь, ключи, зажигалку. Между порывами ветра слышно было, как на противоположной стороне улицы беспрерывно уже третьи сутки трещал охрипший звонок – в магазине выбило стекла и замкнуло сигнализацию. Мишка усмехнулся, представив, как после тайфуна продавщицы будут выковыривать из снега весы, бутылки, консервные банки…
У этого тайфуна было женское имя – его звали «Исабель». За этим словом ребятам виделось что-то далекое и волнующее, почти несбыточное и такое нежное, какое можно увидеть только во сне, да и то… В общем, не будем.
Тайфун шел откуда-то с Филиппин, и о его приближении говорили в каждом выпуске последних известий. И наконец сообщили: «Исабель» достиг побережья. За какой-то час тайфун накрыл остров плотными, тяжелыми тучами. Вечер наступил раньше обычного, это было заметно сразу. Сумерки сгустились к трем часам, а низкое небо, казалось, совсем легло на крыши домов. Было что-то гнетущее в надсадном вое ветра, в снегопаде, в размытых контурах согнутых человеческих фигур. Даже когда совсем стемнело, в слабом свете уцелевших уличных фонарей было видно, как валит снег. Сугробы набухали прямо на глазах, затопляли единственную улицу поселка, подбирались к подоконникам, к крышам. То, что мягкой тяжестью валилось сверху, вряд ли можно было назвать снегом – словом, за которым с детства видится что-то праздничное. Шел совсем не тот снег, который так украшает новогодние улицы, ресницы и так невесомо ложится на провода, заборы, ветви деревьев.
Это была стихия.
По поселку разъезжал единственный тягач, которым пытались если не расчистить, то хотя бы наметить место, где раньше была дорога. После каждого тайфуна дорога превращалась в узкую глубокую траншею, очередной снегопад заносил ее быстро и вроде бы даже с каким-то наслаждением. За зиму дорога поднималась на несколько метров, и никого не удивляло, когда к весне машины ходили на уровне второго этажа.
Чтобы хоть как-то можно было смотреть перед собой, лица приходилось закрывать прозрачными пленками, фанерными дощечками, картонками с прорезями для глаз.
Встречались прохожие и в карнавальных масках, пугающие встречных звериным обличьем или застывшей, неживой ухмылкой.
Спешили в порты катера, пароходы, рыболовные суда. Не жалея моторов, таранили сугробы шоферы, торопясь добраться хотя бы до придорожной, заброшенной избы.
К тайфунам можно относиться по-разному. Одни их проклинают, как помеху в делах, другие переносят молча, угрюмо, словно обиды, на которые нельзя ответить, а многие откровенно радуются тайфунам, как неожиданным праздникам. Но как бы там ни было, тайфун не забывается, как воспоминание о чем-то значительном, не до конца понятом, и навсегда остается желание пережить его снова. А когда все утихнет и солнце затопит остров, вспоминаешь не вой ветра, не тяжесть снега, а волнение, необъяснимые, странные желания, которые появились вдруг и с которыми не было сил совладать…
Мишка вернулся в свою комнату и, не зажигая света, не раздеваясь, грохнулся на кровать, забросив ноги в сапогах на спинку. За окном плотной белесой массой раскачивался и гудел снег. Кто его знает, крупный он был или мелкий, валил сверху или откуда-то сбоку. Снег носился между сопками, между домами, как озверевшее существо, до этого тихое и ласковое. Громыхая, летели куски жести, доски, остатки красивой наглядной агитации. Не в силах вырвать деревья из мерзлой земли, ветер выламывал их и таскал по поселку, пока не забрасывал куда-нибудь в сопки.
Окно было занесено почти полностью. Только по узкой полоске вверху можно было догадаться, что еще не стемнело. Через час эта полоска исчезнет, и утром дневной свет можно будет увидеть лишь с чердака. А если и завтра тайфун не кончится, от общежития останутся лишь две тощие трубы.
Говорили, что такой зимы не было уже лет пятьдесят, а может, и все сто. Но это говорили о каждой зиме. Мишка считал, что такой вообще не было и больше не будет. Морозы его не пугали, они в этой части острова не опускались ниже двадцати. Все дело было в буранах. Каждые две-три недели они напрочь заметали дороги и останавливали все движение. Стынули в сопках поезда, так засыпанные снегом, что их потом не сразу находили даже с вертолетов. Бульдозеристы, уткнувшись в сплошные сугробы, выключали моторы – неизвестно, сколько придется ждать помощи. Летчики, предупрежденные метеослужбой, тут же разворачивали самолеты и уходили на материк, на Камчатку, куда угодно. А в аэропортах острова готовились к многосуточному ожиданию неудачливые пассажиры: за полчаса разносили в буфетах все, от леденцов до коньяка, а кому удавалось раздобыть кресло или, на худой конец, табуретку, считал себя устроенным.
Но транспортные неурядицы мало беспокоили Мишку. Самое неприятное было в том, что после каждого бурана приходилось заново раскапывать строительную площадку, искать под снежными заносами панели, доски, металл. Еще с осени, начав строить пятиэтажный дом для леспромхоза, ребята до сих пор не могли выйти из нулевого цикла.
А по радио передавали, что в Москве утро, а на Украине необычайно рано зацвели вишни, начался сев и передовые колхозы уже обработали тысячи гектаров. И еще передавали, что в Крыму и на Кавказе открылся оздоровительный сезон, в Средней Азии отцвел миндаль, а садоводы Грузии…
Мишка скрипел кроватью, щипал рыжую бороду и тосковал. Он встречал на острове третью зиму. Далеко не всегда было ему здесь сладко и весело, но он считал, что так и должно быть. «Блажь», – говорил он, когда задерживали зарплату, когда не за кем было приударить, когда его заметало снегом или вот так, неделями, приходилось валяться в общежитии. Это было нормально, потому – остров. Все три года Мишка прожил здесь в приподнятом настроении. Он чувствовал себя на переднем крае, в особых условиях. Условия были труднее, хуже, но особые. И Мишке это нравилось. Уж если буран – так на полную катушку; если мороз – так чтоб визжало под ногами; если снег – чтоб одни трубы торчали.
Но сегодня, когда на Украине необычайно рано зацвели вишни, а в Москву доставили первые партии цветов из Грузии и начали продавать их на станциях метро, ему стало невмоготу. И все неприятности, которые он три года, не глядя, сбрасывал в дальний чулан своей души, вдруг вывалились, будто сломав какую-то перегородку, и Мишке стало жаль себя. Вспомнилось, что где-то на материке у него есть жена, которой он посылал к праздникам открытки, а она поздравляла его телеграммами с днем рождения. Жизнь у них не задалась, и Мишка впервые подумал о том, что во всем виноват, конечно, он. И все, что у него когда-то произошло с той девчушкой в длинном платье цветочками и неумелой завивкой, показалось чуть ли не лучшим из всего, что вообще было в его жизни. Как же она тогда, бедная, привязалась к нему! Он не знал, да и не хотел знать, была ли это любовь, но то, как она бегала за ним, будто собачонка, как слушалась его, вдруг припомнилось настолько четко, с такими подробностями, что Мишка застонал от стыда. И стало совсем паршиво.
Полоска в верхней части окна стала намного уже и потемнела. Слабый свет пробивался лишь из коридора через маленькое окошко над дверью. Мишка резко повернулся, сбросил ноги на пол и сел, уставившись в темноту. На острове была уже ночь, а он видел яркое полуденное солнце, лужи на асфальте, цветы в корзинах у метро и понимал, что больше всего на свете ему хочется сейчас расстегнуть ворот рубашки и подставить лицо под слепящий солнечный свет, который теплыми волнами струится по тебе, а ты идешь по своей улице и чувствуешь жар разогретых булыжников. А в воздухе – тополиный пух, пахнет корой деревьев, и блестящие черно-синие скворцы роются в теплой земле…
И была вещь, которая делала все это до ужаса доступным. Казалось, достаточно открыть какую-то дверь, чтобы сразу перешагнуть через восемь часовых поясов и попасть в Москву, увидеть над головой высокое весеннее небо. Несколько дней назад строителям выдали тринадцатую зарплату за прошлый год. Ее должны были дать еще в декабре, но, пока согласовали кучу бумажек, кончился март. Так вот, зарплаты этой вполне хватало, чтобы два раза пересечь всю страну из конца в конец.
Не колеблясь больше, Мишка полез в чемодан, достал ученическую тетрадку, вырвал несколько листков и сел к столу. А еще через полчаса все было решено. На его просьбе об увольнении стояли все необходимые подписи. Бригадир жил с ним в одной комнате, мастер – за стенкой, а главный инженер стройуправления занимал маленькую комнатку в конце коридора.
Вылетел Мишка через неделю, как только кончился буран и бульдозеры пробили дорогу в аэропорт. Расположенный в центре острова, он служил своеобразным перевалочным пунктом, откуда можно было с равным успехом попасть на Курилы, в Южный, на Камчатку или материк. Мишка вылетел на материк. В самолете голубые стюардессы на голубых подносах подавали ему леденцы, и Мишка осторожно брал конфетки большими сильными пальцами, из которых не исчез еще въевшийся мазут. Он настороженно смотрел стюардессам в глаза, будто примериваясь к новым людям, новым порядкам.
Потеснив какого-то типа с потертым клеенчатым портфелем, вытянув ноги, Мишка откинул кресло и погрузил нос в воротник толстого свитера. Из него еще не выветрились запахи хвои, смолы, и Мишка с удовольствием вдыхал их всю дорогу. Ему казалось, что он летит в надежную и безопасную берлогу, где его ждут и куда он уже давно должен был вернуться. Впервые Мишка подумал о том, что каждому нужен такой вот угол, куда всегда можно вернуться и зализать раны.
Мишка волновался. Такое состояние было у него лет пятнадцать назад, когда он возвращался из пионерского лагеря. И тогда, и сейчас Мишке больше всего хотелось, чтобы кто-нибудь его встретил. Но он знал – встречающих не будет. И приятная ноющая грусть охватила его. Сообщить о приезде ему казалось неприличным, будто он заранее требовал внимания к себе, требовал, чтобы люди бросили дела и поспешили на вокзал выразить ему свое почтение. Мишка всегда приезжал неожиданно.
С Зоей прожили они чуть больше года, неважно прожили. Пацаном был, подумал Мишка, дешевкой. Зоя запомнилась ему в двух случаях – когда из-за нее на танцах ему бока намяли и еще когда она пришла в аэропорт проводить его. Шел дождь, вылет несколько раз откладывали, снова назначали, а они, издерганные дикторскими командами, сидели в потертых креслах со сбившимися чехлами и молчали. Иногда Зоя начинала тихо плакать и так же тихо, как дождь за стеклами, переставала. Она беспрестанно поправляла светлые волосы, которые даже здесь, в аэропорту, пахли невеселым их жильем, поправляла платок, платье, потом одергивала чехол на кресле. И еще Мишка помнил, как она все время порывалась погладить его по руке, а он, словно не замечая этого, разглядывал ресторан сквозь стеклянные двери, девчушек в коротких платьях, золотистые бутылки коньяка на витринах и думал о том, что все это будет ему доступно ровно через полчаса – как только самолет поднимется в воздух.
Но попал он в места, где ничего этого не было – ни девчушек с загорелыми коленками, ни золотистого коньяка, ни развеселого житья. Но Мишка не разочаровался. Он считал, что так всегда бывает, и привык получать совсем не то, чего хотел.
– Домой еду, понял? – Мишка ткнул локтем своего соседа с клеенчатым портфелем. – Три года дома не был, понял?
Сосед с удивлением посмотрел на него и кивнул. Потом сел поудобней, откинул голову и закрыл глаза, давая понять, что разговор окончен и что он вполне солидарен с Мишкой.
– Жена ждет, – соврал Мишка. – Пишет, соскучилась. – Он снова ткнул соседа. – Слышь? Она не знает, что я уже в воздухе. Вот будет потеха, а? – Мишка засмеялся. – На острове три года отбарабанил, а спроси меня – какого хрена я там искал, что нашел, что потерял? – и ответить нечего. Хотя если говорить о потере, то три года, конечно, коту под хвост. Не пойму – зачем я туда поехал? Убей – не пойму. Загорелось – и умотал. Жену молодую оставил, ребят… Ведь зачем-то я это сделал, а? Три года как в угаре, как с похмелья, – Мишка внимательно посмотрел на соседа, словно желая убедиться, знает ли тот, что такое – с похмелья. – Как будто сам себя приговорил к сроку и сам себя выслал… Ха! Если бы я один! Спрашиваю ребят – вы откуда? Из Москвы, говорят. А вы? Из Ленинграда, из Киева, из Ярославля… Из каких городов, а! Живи – не хочу! Спрашиваю – какого черта вы здесь? Смеются. Понял? Сами не знают. Если б срок им дали на год и отправили туда же – удавились бы с тоски. А сами приехали – и по три года живут, и по пять, и совсем остаются… Жен к себе вызывают, детей… А дома ребята, троллейбусы, знакомочки… Представляешь, глотки рвут, все доказывают друг другу, что лучше: Москва или Калуга. Понял? Глотки рвут. А был бы остров еще подальше нашего – и туда поехали бы… Да и я тоже. Лишь бы подальше, подальше, подальше! – как заклинание повторил Мишка, глядя в иллюминатор.
– От чего подальше? – улыбнулся сосед.
– Откуда я знаю… Подальше, и все.
– От жены, без которой жить не можешь? Да? От города, который снится каждую ночь? Да?
– Ты не лыбься, – строго сказал Мишка. – Не надо. Ты знаешь, сколько ребят по островам, по всему Северу, по тайге, по местам, что приравняли к Северу, знаешь?
– А как же! От жены бегут, от алиментов, от долгов…
Мишка удивленно посмотрел на соседа, отвернулся, опять посмотрел, отгородился плечом.
– Зануда ты, – сказал просто, даже как-то с сожалением. – Еще не платишь алименты? Нет? Ну ничего, будут алименты, будут.
– С какой это стати? Я от жены не собираюсь на острова удирать.
– Она удерет, – убежденно сказал Мишка. – Понял? Удерет, – повторил он твердо. – Вот приедешь домой, а на столе записочка… Большой привет, написано, большой поклон.
Сосед ничего не ответил. Он обиженно откинулся в кресле и закрыл глаза. Но не задремал, нет. Под веками глаза его тревожно бегали, будто он в этот момент видел что-то нехорошее, беспокойное.
– Прошу застегнуть ваши ремни, – сказала девушка, выглянув из пилотской кабины.
– А почему вы решили, что мой ремень расстегнут? – тут же спросил Мишка, но девушка не слышала его.
Уже в аэропорту Мишка вдруг заметил себя в большом зеркале и понял, что отличается от людей, которые окружали его. И не только ростом, бородой… главное было в другом. За три года у него появилась вызывающая манера вести себя; сам того не замечая, Мишка будто каждую секунду доказывал право на тот или иной свой поступок, заявлял о готовности постоять за себя. Да еще эти громадные ботинки с рубчатой подошвой, сумка с ремнем через плечо, свитер толщиной чуть ли не в два пальца… Ему уступали дорогу, сторонились.