В Библии, во Второзаконии, глава 28, ст. 12, прямо говорится: «И даси взаим языком многим, ты же не одолжися; и обладаеши ты многими языки, тобою же не возобладают» («И будешь давать взаймы многим народам, а сам не будешь брать взаймы, и будешь господствовать над многими народами, а они над тобою не будут господствовать». (В тексте некоторых изданий Библии нет последних двух предложений. – В. П.) Уже в Библии как бы предопределена судьба евреев – заниматься финансовыми делами и «господствовать над многими народами». А.С. Суворин, развивая это положение, писал: «Вот видите, как ясно тут предсказано господство евреев над всеми народами, благодаря тому, что они будут давать взаймы; со времен Моисея практику займов, конверсии и финансовых предприятий вообще они усовершенствовали до того, что без них ни одно денежное дело не обходится, и прямо можно сказать, что всемирный денежный рынок обретается в их руках. Они – все гг. Финансовы, умеют всюду пролезть, всюду «предложить», то «чек», то «промес», то «комиссионный процент», то «разницу». А христиане берут. Притворяясь, что это в самом деле нечто безобидное, нечто усовершенствованное, publicite, вполне культурное, вошедшее в нравы и освященное тем храмом, который называется «биржею», и теми жрецами, которые называются банкирами и биржевиками… «Посредничество» – это жизнь еврея. Без нее он пропал. А «посредничество» – это целая поэма, воспевающая разнообразнейшие подвиги служения золотому тельцу, подвиги, которые вызывают на бой самого Бога, на бой в потемках, из-за угла, на бой, полный клятвопреступлений, обманов, лжи, подкупа, красноречия самого предательского и самого грубого. Евреи выработали систему посредничества превосходно и, так сказать, для всех сфер, начиная от посреднической продажи мыла и кончая заключением займов, конверсий, основанием огромных акционерных предприятий. Они воспользовались чутьем, развитым тысячелетиями, всеми пороками человека, всеми недостатками цивилизации, всеми прорехами гражданского строя, всем формализмом и проволочками администрации. И понятно, почему ни одно денежное дело не обходится без еврея, почему они – непременные члены во всем том, что пахнет финансами, почему они друзья-приятели министров, депутатов, сенаторов, почему, наконец, они овладевают миром постепенно, но прочно… В какой мере финансовое влечение владеет евреем, доказывается тем, что как бы они ни были воспитаны, а в конце концов природное влечение берет верх над воспитанием. Г. Цион, например, был физиологом, профессором Медико-хирургической академии, а стал финансовым агентом, финансистом, устроителем займов и конверсии. А этот Корнелий Герц, игравший такую роль в панамском деле? Был химиком, хирургом – и стал оперировать финансами. Еврею надо, вероятно, обладать такими талантами, как Спиноза, Гейне, Мейербер, наш Рубинштейн, чтоб не открывать гласную или негласную кассу ссуд, не заниматься агентурой, не играть на бирже, не проводить финансовых предприятий. Только огромный талант или необычайная доброта сердца – есть и такие примеры – спасают еврея от всего того, что называется гешефтом. И христианин, волею-неволею, проходит еврейскую школу, и, надо сказать, довольно успешно, до того успешно, что начинает считать её культурною, необходимою, даже нравственною…» А.С. Суворин, вспоминая строительство Панамского канала, где евреи предавали и обманывали, писал, «что истинно-культурное христианское чувство возмущается против этой продажности и подкупа и не хочет прикрывать мнимым «величием результатов» пороки своей администрации и своих законодателей, депутатов и сенаторов…» (Новое время. 1892. 8 (20) декабря. Цит. по: Суворин А.С. В ожидании ХХ века. Маленькие письма. 1889–1903. С. 229–231).
Часть первая. На рубеже двух веков
На рубеже двух веков немало слов говорилось в ожидании нового времени, что-то предвещало перемены, уж слишком тускла и неприхотлива была общественно-политическая мысль, невыразительны литература и искусство, но были какие-то симптомы, предвещавшие эти перемены. В статье «Конец века» Лев Толстой в 1905 году как бы итожил то, что происходило на его глазах: «Век и конец века на евангельском языке не означает конца и начала столетия, но означает конец одного мировоззрения, одной веры, одного способа общения людей и начала другого мировоззрения, другой веры, другого способа общения… Временные же исторические признаки или тот толчок, который должен был начать переворот, – это только что окончившаяся русско-японская война и одновременно вспыхнувшее и никогда прежде не проявлявшееся революционное движение среди русского народа» (ПСС: В 90 т. М. – Л., 1936. Т. 36. С. 231–232). Не раз ещё Лев Толстой скажет о «великом перевороте» в конце и начале нового века.
О начале нового времени, о новых мыслях, о смене поколений и его последствиях не раз выскажутся в разное время Владимир Короленко, Александр Блок, Максим Горький и другие чуткие писатели. И произойдёт немало перемен в общественно-литературном сознании от начала века к последующему десятилетию. М. Горький в 1907 году предложил Леониду Андрееву возглавить издательство «Знание», в котором, как известно, печатались только писатели-реалисты, и советовал ему продолжать развивать эти традиции, но Леонид Андреев тут же добавил имена Александра Блока, Андрея Белого, Фёдора Сологуба… Горький решительно возразил против этих кандидатур, а через десять-одиннадцать лет с удовольствием с ними работал в издательстве над выпуском классиков мировой литературы. Проходит время, и не только время меняется в своей структуре, но и человек меняет своё отношение к текущей структуре.
Исследователи истории русской литературы ХХ века считают, что на рубеже двух веков в русской литературе наметилось стремление к изображению новых героев новой действительности: ницшеанцев и марксистов, героев своего времени давали и Боборыкин, Потапенко, Станюкович, Мамин-Сибиряк, Вересаев, Серафимович, Вас. Немирович-Данченко, Гарин-Михайловский, Арцыбашев, Амфитеатров…
В русской литературе, особенно в критике, заговорили о натурализме, о многих писателях как последователях французского писателя Эмиля Золя, роман которого «Нана» привлёк всеобщее внимание. Но в сущности, ни один из активно работающих писателей не согласился с тем, что они – «натуралисты». Да и Эмиль Золя в своих «Парижских письмах» заявлял, что форма его романов отличается от формы романов Бальзака и Диккенса: «Я не хочу, как Бальзак, быть политиком, философом, моралистом… Рисуемая мною картина – простой анализ куска действительности, такой, какова она есть» (Собр. соч.: В 26 т. М., 1961–1967. Т. 25. С. 440). Русские писатели тоже берут «кусок» действительности и пытаются изобразить яркие картины с выпуклыми действующими лицами, но им не хватает природного языка, пристальности, чуткости, опыта и масштаба мышления, чтобы создать такие картины, как у Тургенева, Льва Толстого и Чехова.
Игнатий Николаевич Потапенко (1856–1929) в конце ХIХ века был одним из популярных писателей, много написал, многое из текущей действительности привлёк, создав любопытные фигуры действующих лиц. Его романы и повести «Здравые понятия» (1890), «Не герой» (1891), «Секретарь его превосходительства», «Жестокое счастье» и др. – всё это поиски положительного героя своего времени; впрочем, чаще всего положительные герои в его произведениях оказываются менее удачными.
Пётр Дмитриевич Боборыкин (1836–1921) был, может быть, даже популярнее И. Потапенко, написал сто томов, в том числе историко-литературную работу «Европейский роман в ХIХ столетии» (1900). Его роман «Василий Тёркин» (1892) был внимательно встречен литературной критикой, а образ Василия Тёркина провозглашен «героем нового типа» (см.: Русское обозрение. 1892. № 7; Северный вестник. 1892. № 7; Русская мысль. 1892. № 8). Его беллетристику поддерживали Лев Толстой, Антон Чехов и Леонид Андреев, немало добрых слов сказали и критики, добавляя к тем, которые успели уже одобрить «Василия Тёркина», но левая критика чаще всего критикует Боборыкина за то, что главным героем его произведений является удачливый купец, бизнесмен, торжествующий капиталист.
Но ни Боборыкин, ни Потапенко при всей их популярности не создали неповторимости своего языка, новаторства в композиции, они следовали проторенными в литературе путями, не создав ничего новаторского, поражающего своей новизной.
А.И. Эртель (1855–1908), столь же внимательный и чуткий к современности, как Боборыкин и Потапенко, в повести «Карьера Струкова» (1895–1896), захваченный острой полемикой вокруг марксизма, изображает Алексея Струкова, русского дворянина с университетским дипломом, в деревне, в которой тот пытается сделать что-то полезное для жителей деревни, но терпит неудачу; он как книжник, не имея практики, ничего полезного сделать не мог и, беспомощный, бросается в Волгу, потерпев поражение.
Обратил внимание читателей и критиков Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк (1852–1912) своими романами и повестями «Золото», «Приваловские миллионы», «Горное гнездо», «Дикое счастье», «Три конца», познакомил читателей с Уралом, с уральскими рабочими и промышленниками, с острейшими конфликтами вокруг золота, золотодобычи. В романе «Хлеб» (1895) Мамин-Сибиряк показывает трагедию главного героя, запутавшегося в противоречиях своего времени и покончившего жизнь самоубийством.
Евгений Чириков в повести «Инвалиды» (1897), Викентий Вересаев в повести «Без дороги» (1895), Зинаида Гиппиус в сборнике рассказов «Новые люди» (1896) – эти и другие писатели ищут своего героя, который смог бы воплотить определённые черты своего времени. «В романах и повестях стоит погребальный звон, хоронится тип эпохи освобожденья и в качестве наследников выводятся все скептики свободы: или «наглые, торжествующие герои» Боборыкина, или «кислые, изнеможенные отступники» Чехова, или «охлажденные, изверившиеся интеллигенты других, менее видных беллетристов», – писал известный публицист Михаил Меньшиков (Смысл свободы // Книжки «Недели». 1896. № 2. С. 316).
Много статей, заметок о конце века и начале нового, ХХ века написал известный писатель и публицист Алексей Сергеевич Суворин (1834–1912). Кроме крупных статей, он в своей популярной газете «Новое время» печатал «Маленькие письма», в которых как бы воплощал дух сиюминутного и актуального времени. К газете было разное отношение – Иван Аксаков, Достоевский, Писемский, Салтыков-Щедрин, Чехов любили читать эту газету, печатали свои сочинения, а вся либеральная пресса её ненавидела из-за того, что газета была русской, патриотической, националистической. Превозносила последние произведения Писемского, ставила его в один ряд с Гоголем и Достоевским. И когда в «С.-Петербургских ведомостях» появилась статья С.А. Венгерова о сочинениях Писемского, на неё тут же откликнулся Незнакомец (А.С. Суворин) статьёй «Критик Писемского из новых», обращая внимание на то, что С.А. Венгеров многое не понял, а многое извратил в произведениях Писемского, и неудивительно почему: «Он вовсе не является врагом Писемского, пасквилянтом его, как это можно было заключить из статьи «С.-Петербургских ведомостей», которая подобрала перлы и сгруппировала их. Но у него нет ничего своего, самостоятельного, оригинального, ни ума сколько-нибудь заметного, ни чувства сколько-нибудь глубокого, ни проникновения в русскую действительность, в русские радость и горе, в русский талант». А.С. Суворин здесь ещё раз подчеркнул одну из своих глубоких мыслей (верную или неверную – это другой вопрос), что инородец, как и крещёный еврей С.А. Венгеров, «никогда не сделается сколько-нибудь заметным критиком русской литературы, ибо ему не дано почувствовать её всем сердцем, пережить «в самом себе» (Новое время. 1884. 5 января). С этих же позиций А.С. Суворин вступил в полемику с А. Рубинштейном, который несколько лет тому назад написал, что русской музыки нет в театрах, музыкой занимаются только дилетанты, но главное – он в своём обзоре заявил, что «сочинение оперы английской, французской или русской может служить только доказательством незрелости мысли». А.С. Суворин резко возразил А. Рубинштейну: «Утверждение Рубинштейна, что «нет никакой национальной оперы», может считаться абсурдом, не более и не менее. Если есть национальные танцы, национальные инструменты, национальные песни, национальная поэзия, то может быть и национальная опера… Он с искренностью высказывает свое убеждение, он нисколько не фальшивит, потому что не чувствует в себе, в своем духе, ничего национально-русского… в г. Рубинштейне, как композиторе, можно найти всего понемножку, всего того, что выработала музыкальная Европа, но национально-русского в нём не найдешь, как говорится, и днем с огнем…» (В ожидании ХХ века. Маленькие письма. 1889–1903 гг. М., 2005. С. 50–51).
11 мая 1890 года Алексей Суворин в газете «Новое время» опубликовал статью «Критические очерки. Наша поэзия и беллетристика» (об этом исследователи уже писали в своих работах), в которой подверг острой критике прозу и поэзию своего времени. Все герои у нынешних писателей – «все погудки на старый лад», то влюбляются, то разводятся, то умирают. А почему наша жизнь меняется, меняются характеры, меняются конфликты? «А наша жизнь сделалась гораздо сложнее, чем прежде, – писал Суворин. – Прежде были кроме крестьян, только помещики, чиновники, купцы и духовенство… Но вот уж лет тридцать как жизнь стала усложняться. Явились новые занятия, новые люди, новая обстановка. Число образованных людей сильно возросло, профессии стали свободнее, сословия перемешались, униженные возросли, унижавшие понизились, свободы жить вообще стало больше, увеличилась нравственная независимость существования… Все, что соединяется с любовью, гордость, тщеславие, кокетство, ревность – все это приняло иные оттенки и несколько иначе выражается… Беллетристы просто не знают много такого, что знать им следует… наука физиологии, патологии, психологии остается им неизвестна… мир болезненно странных явлений… Затем – изучение и кропотливое собирание фактов… Беллетрист должен знать больше или должен избрать себе какой-нибудь один угол, как специальность, и в нём стараться сделаться если не мастером, то хорошим работником». Если этого сделано не будет, то литература «в огромном большинстве своем – просто праздное дело, развлечение для праздных людей, и если бы она вдруг почему-либо прекратилась, никто бы ничего не потерял». Кроме того, А.С. Суворин сказал и о народном языке, который стали почему-то забывать: «После Григоровича, Тургенева, Толстого, Достоевского («Записки из мертвого дома») народный язык является в беллетристике в искаженном виде, каким-то пьяным и глупым языком, и становится непонятным, каким образом на этом языке существуют прекрасные поэтические песни, мудрые пословицы, остроумные загадки» (Новое время. 1890. 11 мая). Обычно в этом случае упоминают и доклад Д. Мережковского «Об упадке развития художественной литературы», который он сделал через два с половиной года. И здесь я бы не разъединял эти два сообщения, а, напротив, объединил как два манифеста о дальнейшем развитии художественной литературы с различных точек зрения, представляя натурализм и модернизм как условные понятия в истории русской литературы ХХ века, ведь символизм просуществовал не больше десяти лет, футуризм и акмеизм и того меньше, а реализм, борьба за правду и справедливость, живёт и процветает до сих пор.
Хочу в связи с этим напомнить лишь слова В.М. Гаршина, высказавшего в одном из писем затаённые мысли: «Бог с ним, с этим реализмом, натурализмом, протоколизмом и прочим. Это теперь в расцвете или, вернее, в зрелости, и плод внутри уже начинает гнить. Я ни в коем случае не хочу дожевывать жвачку последних пятидесяти – сорока лет…» (Полн. собр. соч. М., Л., 1934. Т. 3. С. 357).
Начавшие свою литературную деятельность в конце 90-х годов ХIХ века такие писатели, как И.А. Бунин (1870–1953), А.И. Куприн (1870–1939), М. Горький (А.М. Пешков, 1868–1936), В.В. Вересаев (В.В. Смидович, 1867–1945), С.Н. Сергеев-Ценский (С.Н. Сергеев, 1875–1958), А.С. Серафимович (Попов, 1863–1949), Д.С. Мережковский (1865–1941), З.Н. Гиппиус (1869–1945), Ф.К. Сологуб (Ф.К. Тетерников, 1863–1927), К.Д. Бальмонт (1867–1942), продолжили свой блистательный путь в ХХ веке, создав классические произведения русской прозы и поэзии и оставив в произведениях неизгладимые душевные переживания – и свои собственные, и своих персонажей. И современного читателя совершенно не интересует, как им удалось это сделать – то ли благодаря реализму, то ли благодаря натурализму, то ли символизму, акмеизму или футуризму, хотя в нашей книге мы будем уделять внимание художественным различиям этих литературных направлений.
Три великие фигуры соединяют ХIХ век с веком ХХ, очень разные и неповторимые: Лев Толстой, Антон Чехов и Владимир Короленко.
Литературные портреты
Лев Николаевич Толстой
Богат, разнообразен и насыщен духовный, художнический и человеческий мир Льва Толстого, только что кончившего роман «Воскресение», опубликованный в 1899 году, над которым он работал десять лет. В своей «Исповеди» он признавался, что «жизнь нашего круга – богатых, ученых – не только опротивела мне, но потеряла всякий смысл… Действия же трудящегося народа, творящего жизнь, представлялись мне единым настоящим делом» (Полн. собр. соч. (юбилейное издание). Т. 25. С. 373). Несмотря на перелом в мировоззрении, Толстой полон творческих замыслов, да и недоделанного весьма много, к которому он постоянно возвращается, то заканчивает, то снова откладывает до поры до времени, когда окончательно сформируется творческий замысел – ведь жизнь неостановимо движется, и каждый день вносит в его жизнь какие-то перемены. К нему зачастили постоянные гости, да и просто очень много любопытных заглядывало к нему то в Ясную Поляну, то в Москву.
В переписке с журналистом Михаилом Меньшевиковым Толстой остро ставил некоторые вопросы, над которыми и раньше раздумывал, и ставил их иначе. В октябре 1895 года Толстой писал Меньшевикову: «Разум есть орудие, данное человеку для исполнения своего назначения или закона жизни, и так как закон жизни один для всех людей, то и разум один для всех, хотя и проявляется в различной степени в различных людях… Жизнь есть непрестанное движение или скорее напряжение; направление же этому движению или переход этого напряжения в движение даёт разум, открывая пути движения… В наше время цель жизни, указанная разумом, состоит в единении людей и существ; средства же для достижения этой цели, указанные разумом, состоят в уничтожении суеверий, заблуждений и соблазнов, препятствующих проявлению в людях основного свойства их жизни – любви» (Там же. Т. 68. С. 197). Продолжая развивать эти мысли о разнице разума и ума, как несколько раньше между разумом и сознанием, Толстой писал тому же Меньшевикову: «Во-1-х, разум и ум – Yernunft и Yerstand – суть два совершенно различных свойства, и надо различать между ними. Бисмарки и им подобные имеют много ума, но не имеют разума… Разум не только не одно и то же, что ум, но противоположен ему: разум освобождает человека от тех соблазнов (обманов), которые накладывают на человека. В этом главная деятельность разума: уничтожая соблазны, разум освобождает сущность души человеческой – любовь и даёт ей возможность проявления» (Там же. С. 161).
Роман «Воскресение» полностью посвящён любовным отношениям князя Нехлюдова и Катюши Масловой, радостным в начале и сложным и противоречивым в конце романа. Как только А.Ф. Кони в июне 1887 года рассказал эту историю из своей судебной практики, Лев Толстой сразу увлёкся сюжетом и всё время спрашивал Кони, написал ли он что-нибудь об этом эпизоде в издательство «Посредник». Но Кони, не сделав ничего сам, передал сюжет Толстому. И Толстой стал внимательно собирать материалы, обдумывал нравственную концепцию романа, отбор героев, в какие «верхи» и в какие «низы» позовёт его творческая душа и что он найдёт в этих сферах. Сначала Толстой задумал написать повесть о нравственном возрождении князя Нехлюдова, о новых отношениях с Катюшей Масловой. Раскаявшийся в своём греховном поступке, Нехлюдов вновь сближается с Катюшей, прощает её и своё прошлое, они уезжают за границу и благополучно завершают свою жизнь. Но этот замысел Лев Толстой отбросил и десять лет работал над романом, закончив его в 1899 году.
Но начинать надо с крестьян, надо начинать с Катюши Масловой, крестьяне и Катюша Маслова – это положительное, а дворянство и вообще верхние слои общества – это отрицательное. Морально-этические проблемы, которые волновали его в самом начале работы над романом, отодвинулись на второй план, он резче стал всматриваться в общественно-политическое положение в обществе. Вроде бы он никогда не занимался политикой, но в обществе происходило то, что обращало на себя зоркий взгляд художника, появилось столько нового, особенно в революционно-демократическом движении, обострилось классовое расслоение и идеологические распри.
Л.Н. Толстой в это время испытывал трагический надлом в своём мировоззрении и творчестве. В 1891–1892 годах во время голода часто бывая в деревнях, постоянно разговаривая с крестьянами, он всеми мерами помогал голодающим, голод был свирепый. Толстой в дневнике и письмах часто возвращался к роману, перечитывал его и признавался, что он сделан плохо, совершенно не отвечает современным запросам, скользит по поверхности общества, не проникая в глубь противоречий.
5 января 1897 года Л.Н. Толстой, перечитывая рукопись романа, записал: «Начал перечитывать «Воскресение» и, дойдя до его решения жениться, с отвращением бросил. Все неверно, выдумано, слабо. Трудно поправлять испорченное» (Там же. С. 352).
Резко обострились противоречия с правительством общества духоборов, они требовали мира во всём мире, запретили пользоваться оружием, символически сложили его и зажгли костёр, тем самым отказавшись от войны и насилия. Во имя дружбы с духоборами, которые решили покинуть Россию и эмигрировать в Канаду, нужны были деньги. И Л.Н. Толстой понял, что роман надо заканчивать и получить деньги для духоборов. Толстой решительно меняет свой творческий замысел, появляются острые сатирические сцены петербургских верхов, возникают острые сцены суда, острожные эпизоды, богослужение в тюремной церкви. Катюша выходит замуж за революционера Аносова, Нехлюдов сдаёт свои морально-этические позиции и остаётся в верхних слоях общества. «Результаты последнего нравственного подъема, пережитого Нехлюдовым вследствие встречи с Катюшей Масловой, уже начинали проходить, – записал в дневнике Л.Н. Толстой. – Опять понемногу, понемногу жизнь затягивала его своей паутиной и своим сором» (Там же. С. 160). Потом Л.Н. Толстой ещё не раз принимался за текст, исправляя и дополняя его новыми эпизодами, добиваясь художественной правды даже в деталях: узнав от тюремного надзирателя, что уголовные и политические не могли познакомиться в тюрьме, Толстой исправляет этот эпизод: Катюша Маслова знакомится с политическими, в том числе и Аносовым, по дороге в Сибирь.
Некоторые критики и исследователи называют «Воскресение» «публицистическим романом», но вряд ли какие-либо уточнения здесь необходимы. Сам Толстой, работая и перерабатывая роман, а известны шесть редакций рукописи, отказался от только что найденной формы и вновь перешёл к форме семейно-бытового романа, используя все художественно-изобразительные средства для воспроизведения человека и его отношений с обществом: портрет, психологический анализ душевных переживаний, несобственно-прямая речь и пр. и пр.
Некоторые критики и исследователи критикуют автора за то, что в конце романа князь Нехлюдов, читая Евангелие, приходит к теории непротивления злу насилием, которую автор вновь повторяет в своём романе. Критики много писали об этом, грозно укоряя автора в идеализме и прочих грехах.
Чехов, прочитав роман, тут же заявил своим современникам: «Это – замечательное художественное произведение. Самое неинтересное – это всё, что говорится об отношениях Нехлюдова к Катюше, и самое интересное – князья, генералы, тётушки, мужики, арестанты, смотрители. Сцену у генерала, коменданта Петропавловской крепости, спирита, я читал с замиранием духа – так хорошо! А m-me Корчагина в кресле, а мужик, муж Федосьи. Этот мужик называет свою бабу «ухватистой». Вот именно у Толстого перо ухватистое. Конца у повести нет, а то, что есть, нельзя назвать концом. Писать, писать, а потом взять и свалить всё на текст из Евангелия – это уж очень по-богословски» (Собр. соч. Т. 18. С. 313).
Роман «Воскресение» был опубликован в журнале «Нива» с № 11 по № 52, с 13 марта по 25 декабря 1899 года, на рубеже двух веков, и сразу вновь вызвал неутихающий интерес к творчеству Л.Н. Толстого.
Это было как бы прощание с XIX веком, а столько ещё было незаконченных рукописей, незаконченных замыслов, столько ещё было набросков и записей! Столько было встреч и интересных разговоров на литературные темы.
Надолго остались в памяти две встречи с Максимом Горьким. 13 января 1900 года Горький побывал у Толстого в Хамовниках. Алексей Максимович не раз вспоминал первую встречу с Толстым. Много лет собирался пойти к нему, хотя бы увидеть и задать вопросы, которые волновали его, не давали покоя, мучали. Писал письма и рвал их, уверенность сменялась сомнениями – уж слишком велика была слава русского гения, ответит ли, заметит ли в потоке писем, идущих к нему. И только тогда, когда его собственная известность как писателя стала несомненным фактом, Горький решился на встречу, особенно после того, как Чехов в апреле 1899 года написал, что Лев Толстой долго расспрашивал Чехова о Горьком, сказал, что Горький – «замечательный писатель», «очень хвалил», «нравятся «Ярмарка в Голутве» и «В степи» и не нравится «Мальва». «Можно выдумать всё, что угодно, но нельзя выдумывать психологию, а у Горького попадаются именно психологические выдумки, он описывает то, что не чувствовал» – эти слова Льва Толстого в передаче Чехова Алексей Максимович помнил наизусть, так они своевременно прозвучали из уст великого мастера, перед гением которого он преклонялся с юных лет. А слова Чехова «Вы возбуждаете в нём любопытство. Он, видимо, растроган» из того же письма Чехова окончательно подтолкнули Горького к тому, чтобы найти возможность встретиться с Толстым. И встреча состоялась. 16 января Лев Толстой отметил в дневнике: «Записать надо: был Горький. Очень хорошо говорили. И он мне понравился. Настоящий человек из народа».
Через несколько дней после встречи Горький писал из Нижнего Новгорода в Москву Л.Н. Толстому: «За всё, что Вы сказали мне – спасибо Вам, сердечное спасибо, Лев Николаевич! Рад я, что видел Вас, и очень горжусь этим. Вообще я знал, что Вы относитесь к людям просто и душевно, но не ожидал, признаться, что именно так хорошо Вы отнесётесь ко мне.
Пожалуйста, дайте мне Вашу карточку…»
9 февраля 1900 года Лев Толстой ответил на это письмо: «Простите меня, дорогой Алексей Максимыч (если я ошибся в имени, ещё раз простите), что долго не отвечал Вам и не послал карточку. Я очень, очень был рад узнать Вас и рад, что полюбил Вас. Аксаков говорил, что бывают люди лучше (он говорил – умнее) своей книги и бывают хуже. Мне Ваше писание понравилось, а Вас я нашёл лучше Вашего писания. Вот какой делаю Вам комплимент, достоинство которого, главное, в том, что он искренен…»
В первую встречу Лев Толстой говорил о рассказах «Варенька Олесова», «Двадцать шесть и одна», о «Фоме Гордееве». Просидел Горький у Толстого более трёх часов, но успел высказать только самую малость того, что собирался. Ведь перед встречей он посмотрел «Власть тьмы» в Малом театре и был поражён мастерством актёров и хотел об этом рассказать, но успел только произнести несколько слов о спектакле «Сирано де Бержерак», процитировал стихи Сирано, прозвучавшие как призыв:
Дорогу свободным гасконцам!
Мы южного неба сыны,
Мы все под полуденным солнцем
И с солнцем в крови рождены!
Лев Толстой долго молчал, а потом заговорил (по воспоминаниям Горького, который эти слова запомнил и записал):
«– Цель искусства в том, чтобы высказать правду о душе человека, уловить то тайное, что происходит в недрах человеческого сердца. Если злодей – только злодей, а Добротворов – только Добротворов, то зачем такое искусство… Все люди пегие, дурные и хорошие вместе. Чтобы жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать и опять бросать – вечно бороться и лишаться. А спокойствие – душевная подлость… Вот этого и надо больше всего опасаться в жизни… В творчестве тоже… Для меня главное – душевная жизнь, выражающаяся в сценах… Крестьяне говорят: хорошо пострадать перед смертью. Как и отчего хорошо – я не сумею объяснить теперь, но всей душой согласен с ними. Только малодушие просит помягче экипаж… Человеческое слово полезно только тогда, когда оно заключает в себе истину. Всякая ложь, даже самая блестящая, высказываемая хоть бы даже с самыми благородными, высокими целями, непременно в конце концов должна произвести не пользу, а величайший вред… Но бывают случаи, когда не знаешь, как поступить.
В Москве, около Сухаревой, в глухом проулке, видел я осенью пьяную бабу; лежала она у самой панели. Со двора тёк грязный ручей, прямо под затылок и спину бабе; лежит она в этой холодной подливке, бормочет, возится, хлюпает телом по мокру, а встать не может… А на тумбе сидел светленький, сероглазый мальчик, по щекам у него слёзы бегут, он шмыгает носом и тянет безнадёжно, устало: «Ма-ам… да ма-амка же. Встань же…» Она пошевелит руками, хрюкнет, приподнимет голову и опять – шлёп затылком в грязь… Да, да, – ужас! Вы много видели пьяных женщин? Много, – ах, боже мой! Вы не пишите об этом, не нужно!
– Почему?..
– Почему? – потом раздумчиво и весело сказал: – Не знаю. Это я – так… стыдно писать о гадостях. Ну – а почему не писать? Нет, – нужно писать обо всём…
А писать всё надо, обо всём, иначе светленький мальчик обидится, упрекнёт, – неправда, не вся правда, скажет. Он – строгий к правде!»
«Стыдно», «Рабство нашего времени», «Не убий», «Царю и его помощникам», «Ответ на определение Синода от 20–22 февраля и на полученные по этому случаю письма» и многое другое – всё это в России запрещалось царской цензурой, но становилось широко известным благодаря газетам и журналам Лондона, Парижа, Брюсселя, Женевы и других европейских городов, в России к тому же печатались листовки с текстами этих статей.
Лев Толстой не раз говорил и затем высказывался в своих статьях, что он отрицает и осуждает весь существующий порядок и власть и прямо заявляет об этом. Не раз писал, что преступления и жестокости, совершаемые в России, ужасны, что революция, если она придёт как протест против этих безобразий, будет иметь для человечества более значительные и благотворные результаты, чем Великая французская революция. И тут же пояснял, что на всякие насилия и убийства, с какой бы стороны они ни происходили, смотрит с омерзением. Заявлял, что во всей этой революции он состоит в звании, добровольно и самовольно принятом на себя, адвоката стомиллионного земледельческого народа, всему, что содействует или может содействовать его благу, он сорадуется, всему тому, что не имеет этой главной цели и отвлекает от неё, он не сочувствует. Он резко осуждает царское правительство за то, что преследуют студентов, арестовывают и изгоняют из университетов и из институтов. Лев Толстой обращается к царю, членам Государственного совета, министрам, их близким, матерям, жёнам, братьям и сёстрам, ко всем, кто может повлиять на них своим убеждением, уговаривает их, что всякие страдания, которые мы несём, отзываются и на них, и ещё гораздо тяжелее, если эти власть имущие чувствовали, что могли устранить эти страдания и не сделали этого, уговаривает их сделать так, чтобы не было убийств, уличных побоищ, казней, страха, ложных обвинений, угроз и озлобления, тогда и не будет ненависти, желания мщения, не будет жертв… Причины сегодняшнего неустройства в общественной жизни Лев Толстой увидел в том, что случайное убийство Александра II, освободившего народ, привело к тому, что правительство решило не только не идти вперёд по раскрепощению народа, отрешаясь от деспотизма самодержавия, но, напротив, вообразило, что спасение именно в этих грубых отживших формах деспотизма, более того, идёт назад, всё более и более разделяясь с народом и его требованиями. «Не может быть того, чтобы в обществе людей, связанных между собою, было хорошо одним, а другим – худо, – взывал к совести царя и его приближённых Лев Толстой. – В особенности же не может этого быть, когда хорошо самому сильному, трудящемуся большинству, на котором держится всё общество.
Помогите же улучшить положение этого большинства и в самом главном: в его свободе и просвещении. Только тогда и ваше положение будет спокойно и истинно хорошо…»
Не раз в обществе возникал вопрос о евреях, об их правах и обязанностях, об их характере, о гонимости и чрезвычайной живучести в различных сферах общественной жизни.
Однажды Лев Николаевич Толстой получает письмо: «Граф! В заседании психологического общества в Москве вы в своей речи выразились, что надо любить всех людей. Позвольте вас перебить! Неужели и жида надо любить?.. Я не могу поверить, чтобы вы, граф, наш известный писатель, могли согласиться с таким выводом. А между тем из вашей речи неизбежно следует это положение. Очень рад был бы услышать от вас опровержение. Если пожелаете ответить, то отвечайте через «Новое время» – я подписчик этой газеты».