Дальше я постараюсь точно описать посетившие меня переживания в порядке их появления – вслед за вызвавшими их словами.
Сначала мое тело истлело во прахе. Оно разлагалось очень долго, наверное, сотни лет. Потом раздался оглушительный удар грома, прах рассеялся легким облаком, и я понял, что теперь я свободный ум, который может стать чем угодно.
И я стал царем. Это было неприятно и тревожно, потому что я знал: скоро меня с семьей расстреляют в подвале романтические красные часовщики.
Потом я сделался рабом. Это было как прийти лишний раз на курсы «Intermediate Advanced» в восемь тридцать утра.
Наконец я стал червем. Это был особо унылый момент – мне показалось, что время остановилось, и я теперь вечно буду рассказывать о мобильном тарифе «любимый» в бесконечной эфирной пропасти между последним гэгом Сидора Задорного и шансоном «Брателла сам отнес матрас на петушатник».
А потом я вдруг стал Богом.
Как передать тот миг.
Знаете, все эти приторные индийские метафоры насчет того, что Бог и его искатель подобны паре возлюбленных – это таки самая настоящая правда. Здесь, конечно, не такая любовь, после которой остаются детки или хотя бы песня «Show must go on». И все же из человеческого опыта этот миг сравнить больше не с чем.
Так же замирает сердце перед сказочной невозможностью того, что сейчас произойдет, так же побеждаешь смущение и стыд, перед тем как полностью открыться – но только в убогой земной любви через десять минут уже понимаешь, что тебя просто использовала в своих целях равнодушная природа, а здесь… Здесь обещание чуда действительно кончается чудом. И описать это чудо, как оно есть, нельзя. То есть можно, но слова не позволят даже отдаленно представить описываемое.
И все-таки самое важное я попытаюсь сказать. Знаете, часто в нашем мире ругают Бога. Мол, бензин дорогой, зарплата маленькая и вообще мир исходит гноем под пятою сатаны. И когда люди такое говорят, они в глубине души думают, что чем больше они так гундосят, тем больше процентов Бог им должен по кредиту доверия – ведь все теперь ушлые, хитрые и понимают, как выгодно иметь за душой свой маленький международно признанный голодомор. И я тоже, в общем, примерно так рассуждал.
И вдруг я понял, что Бог – это единственная душа в мире, а все прочие создания есть лишь танцующие в ней механизмы, и Он лично наполняет Собой каждый из этих механизмов, и в каждый из них Он входит весь, ибо Ему ничто не мелко.
Я понял, что Бог принял форму тысячи разных сил, которые столкнулись друг с другом и сотворили меня – и я, Семен Левитан, со своей лысиной и очками, весь создан из Бога, и кроме Бога во мне ничего нет, и если это не высшая любовь, какая только может быть, то что же тогда любовь? И как я могу на нее ответить? Чем? Ибо, понял я, нет никакого Семена Левитана, а только неизмеримое, и в нем самая моя суть и стержень – то, на что наматывается весь остальной скучный мир. И вся эта дикая кутерьма, на которую мы всю жизнь жалуемся себе и друг другу, существует только для того, чтобы могла воплотиться непостижимая, прекрасная, удивительная, ни на что не похожая любовь – про которую нельзя даже сказать, кто ее субъект и объект, потому что, если попытаешься проследить ее конец и начало, поймешь, что ничего кроме нее на самом деле нет, и сам ты и она – одно и то же. И вот это, неописуемое, превосходящее любую попытку даже связно думать – и есть Бог, и когда Он хочет, Он берет тебя на эту высоту из заколдованного мира, и ты видишь все ясно и без сомнений, и ты и Он – одно.
Как будто я летел за вихрем искр, и был одной из искр и всем вихрем, и смеялся и пел на разные голоса… Продолжалось это совсем недолго, не больше секунды, но за эту секунду я познал так много сокровенного, что странные и непостижимые видения преследовали меня потом не один год. Словно я зашел в небесный дворец по другому делу – хотя довольно непонятно, какие вообще могли быть дела у Сени Левитана в небесном дворце, – и случайно заглянул в ковчег великой тайны…
Я увидел ангелов в дарованной им силе и славе. Я ощутил их просто как сгустки силы, могучие законы и принципы, на которых покоится мир. Если я скажу, например, что закон всемирного тяготения – это один из ангелов Божьих, так вы просто засмеетесь. А между тем, так оно и есть. Мыслящий человеческий ум, который подвергает все сомнению – тоже один из ангелов, и таковы же пространство и время, рождение и смерть.
Некоторые из ангелов поистине страшны, особенно Смерть и Ум, и если понять, что они делают с человеком и как это выглядит на самом деле, так можно сойти с ума от страха. Но Бог всегда в человеке, и не надо бояться ангелов, потому что именно из человека Бог на них смотрит, и поражается, и смеется, и плачет, как дитя… И много других тайн увидел я в тот момент, записать их все не хватило был длинного свитка. А думать, что такие вещи можно писать карандашом по бумаге, мне даже как-то смешно.
Потом я лежал в соленой воде, и слезы двумя ручьями текли из моих глаз, и я уже знал, что одна эта секунда искупила и все мои беды, и все страдания мира.
– Господи, – прошептал я, – ты поразил меня в самое сердце…
– Тысяча семьсот восемьдесят четвертый год, – отозвался в моем черепе сальный бас радиодиктора. – Гавриил Романович Державин. Ода «Бог».
6
Я ничего не сказал о случившемся ни Шмыге, ни Добросвету – это казалось мне предательством самого чудесного переживания, которое было у меня в жизни.
Внешне все продолжалось по-прежнему: я проглатывал стаканчик психотропного кваса и нырял в свою цистерну, после чего в моем мозгу начинали звучать голоса, рассказывающие о Боге. Но теперь все было по-другому. Теперь я знал, о чем они говорят, и мог отличить правду от вымысла или уродливых спекуляций мертвого интеллекта.
Мне не надо было для этого даже слишком задумываться. Когда я слышал неправду, она оставалась просто словами. А когда я слышал правду, я сразу же переживал ее, и передо мной открывалось еще одно лицо Бога, которых у Него оказалось бесконечное число. Чудесное происходило опять и опять.
Но ужас был в том, что я не мог пережить слияние с Абсолютом без депривационной камеры и кваса, которым поил меня Добросвет. Когда я снова обретал свое человеческое тело, мои духовные очи зарастали коростой тревог, обид и желаний, облеплявших мой ум, как только я вылезал из соленой воды. Я пытался бороться, но каждый раз неподконтрольные мне психические силы перехватывали власть над моим рассудком, и я превращался в такой же неодушевленный механизм, как те, что ходили вокруг.
Вернее, дух во мне был, и это был дух Божий, равно пронизывающий всех и вся, но он и не думал прикасаться к рычагам управления, как ребенок не трогает заводную машинку, которую пустил по полу. И все мы были такими машинками, и, как ни смешно это звучит, воистину должны были славить играющего в нас ребенка – ибо он был всеми нами, и вне его нас просто не существовало. Но рассудку этого никогда не понять, ибо у этого ангела совсем другая служба.
Одним словом, я попался на крючок. Пока меня пускали в депривационную камеру, где меня раз за разом встречал Бог, я не ушел бы от Шмыги с Добросветом по своей воле – и дело было уже не в миллионе долларов.
Однажды после сеанса меня привели в комнату мониторинга, где сидели они оба.
– Ну как, Семен? – спросил Шмыга.
Переживания последних недель сделали меня застенчивым и пугливым – не зная, что ответить, я, должно быть, косился на них, словно выпавший из гнезда птенец.
– Чего не бреешься?
Птенец уже давно не брился, это была правда.
– Там вода очень едкая, – пришел мне на помощь Добросвет. – Если бриться, щеки режет.
– Помнишь еще, значит, – усмехнулся ему Шмыга и опять повернулся ко мне. – Как проходит подготовка?
Я уклончиво пожал плечами.
– Достиг? – спросил он.
– Чего именно?
Шмыга положил на стол маленький диктофон и нажал на кнопку. Я вдруг услышал свое собственное тихое бормотание.
– Нет, ты таки не понимаешь, Мартин… Вот когда ты говоришь про диалог еврея с Богом. Ну о чем Богу говорить с евреем? Такой диалог… – и тут мой голос налился размеренной левитановской силой и стал ликующе-победоносным, а все произносимые им слова сразу сделались увесистыми и серьезными, как названия большой кровью отбитых у врага городов, – такой диалог, Мартин, делается возможным только после того, как Бог поднимет еврея до себя. А когда такое случается, Мартин, еврей в силу самой этой высоты становится Богом, ибо на высоте Бога есть только Бог. И говорить там, Мартин, уже особо не о чем, потому что все ясно и так… Но мы… – и тут вместо Левитана-диктора я снова услышал Левитана-лузера, – но мы один раз уже так обожглись на этом вопросе, что давать своих советов я не стану и лучше тихо промолчу…
Шмыга выключил магнитофон.
– С кем это ты беседуешь? – спросил он подозрительно.
– Я… Я не знаю, – ответил я. – Я вообще не помню, чтобы когда-нибудь такое говорил.
– Не помнишь, – сказал Шмыга, – потому что говорил во сне. А пленочка все помнит… Зубик-то у тебя, Сеня, работает не только на прием, но и на передачу.
– Это он с Мартином Бубером дискутирует, – вмешался Добросвет. – Мы ему в ванне эту тему пару раз прокачивали, так Сеня, видно, запомнил и теперь во сне с ним спорит.
– А что за Бубер?
– Агент мирового сионизма, – сказал Добросвет. – Даже не агент, а самый, можно сказать, махровый мировой сионист.
– Чего ж ты ему таких соловьев-то ставишь? – нахмурился Шмыга.
– А иначе нельзя, товарищ генерал, – ответил Добросвет. – Мы ведь его не к концерту во Дворце Съездов готовим. А сами знаете к чему.
– Вообще-то да, – согласился Шмыга и сделал серьезное озабоченное лицо – какое крепкие задним умом бюрократы вроде Ельцина делают, когда хотят показать государственную важность своей думы.
Посидев так с минуту – но так и не поделившись с нами своей высокой мыслью, – Шмыга поднял на меня взгляд и спросил:
– Так о чем ты с ним спорил? Что-то я суть вопроса не до конца ухватил.
– А вы спецквасу попейте, – сказал я, дерзко глядя ему в глаза, – а потом ложитесь в ванну на недельку. Тогда, глядишь, и ухватите.