Олешкевич шевельнул плечом, словно давая знать, что не хочет больше говорить об этом, и Глеб смолк, хотя и успел заметить, как облегчённо перевёл дух Кароляк, словно художник только что едва не рассказал Глебу что-то важное и тайное, такое, чего ему, мальчишке, знать пока не полагалось.
Дверь парадного примёрзла, и Глебу пришлось налечь на неё изо всех сил, чтобы она, с треском оторвавшись от придверин, наконец, отворилась. Сырой питерский морозец сразу ухватил за уши, и Глеб, приостановясь на широко расчищенной дворником дорожке от парадного к тротуару, обернулся к выходящему из парадного Габриэлю и потёр ухо перчаткой, чуть сдвинув фуражку набок.
– Холодно, – пожаловался он, улыбаясь, и Габриэль кивнул.
– Холодно, – серьёзно подтвердил он.
Репетир на часах Кароляка прозвенел три часа дня.
В этот миг откуда-то из-за дома донеслись вопли – пронзительный женский визг и пьяная мужская ругань. Невзорович вздрогнул и удивлённо покосился на угол дома, ожидая, что со двора вот-вот появится пьяная компания, но никто не появился, а крики продолжались.
– Что это? – удивлённо спросил Глеб, вслушиваясь, и на мгновение забыл даже о морозе.
– Где? – не понял Габриэль, поглубже натягивая цилиндр – европейская шляпа плохо грела голову.
– Вот эти крики, – пояснил Невзорович, вслушиваясь и потирая второе ухо.
– А, не обращай внимания, – махнул рукой Кароляк и криво усмехнулся. – В этом доме на первом этаже непорядочный дом, вход со двора… рубль с полтиной за час… – в его голосе слышалась быстро нарастающая горечь. – Так и живёт наш великий художник… рядом с курвёшником…
– Бордель, что ли? – не враз понял Глеб, быстро краснея, словно его макнули лицом в кипяток.
– Ну да, – ответил Габриэль как о само собой разумеющемся, покосился на Глеба и рассмеялся. – Да ты, я смотрю, живой бабы и не нюхал ещё, шляхтич… неужели ни одной доступной холопки поблизости не оказалось в Волколате или в Невзорах, а?
Глеб молчал, насупившись, щёки и уши полыхали. Хорошо хоть, мороз из-за этого не чувствовался.
– Ну ничего, мы это поправим, не стесняйся, как паненка перед гусаром, – сально ухмыляясь, сказал Габриэль, и Глеб смутился окончательно, даже в глазах защипало. От досады на себя и на Кароляка он готов был уже броситься на Габриэля с кулаками, но тот, уже не обращая внимания на Невзоровича, вдруг махнул рукой кому-то за его спиной. Глеб обернулся – фаэтон Кароляка уже остановился около тротуара, Теодор ёжился на облучке, кутаясь в тёплый русский тулуп.
– Он чувствует, что ли, когда ты выйдешь? – удивился Глеб, торопливо шагая к экипажу вслед за Габриэлем. Тот, посмеиваясь, покачал головой, стряхнул с цилиндра редкие снежинки – день был холодный, безветренный и малоснежный.
– У меня договорено с ним было, чтобы он в это время подъехал, – пояснил Габриэль, хватаясь за поручень фаэтона и распахивая дверцу.
– У твоего слуги есть часы? – удивление всё ещё не прошло, а вот вся злость на Кароляка вдруг куда-то подевалась. Глеб сказал себе, что Габриэль старше его, и он, Глеб, может быть, просто не понимает сурового мужского юмора, видимо, в мужских компаниях так и должно быть…
– Нет, но он сидел всё это время в трактире, где есть часы, – пояснил Габриэль, покровительственно улыбаясь.
Шляхтичи один за другим вскочили в экипаж и упали на обшитое порыжелой от старости кожей сиденье. Теодор обернулся к ним лицом и проговорил наставительным тоном, протягивая свёрнутую медвежью шкуру:
– Прикройтесь, панове, сегодня мороз.
– Мороз, Теодор, мороз, – согласился Кароляк, кутаясь в полость.
Шляхтичи прижались друг к другу на морозе, и фаэтон тронулся, чуть поскрипывая колёсами.
– Колёса скрипят, Теодор, – недовольно сказал Кароляк немедленно.
– Скрипят, пан, прошу прощения, – отозвался кучер виновато. – Завтра же поправим это дело.
Под неторопливый и незлобивый разговор Габриэля с кучером Глеб задумался о странностях сегодняшнего дня.
Они провели у Олешкевича почти четыре часа, и Глеб так и не мог понять, зачем они туда приходили.
Увидеться с Олешкевичем?
Попить у художника чай?
Поссориться с Пржецлавским?
Он не понимал.
Невзорович покосился на Габриэля – Кароляк уселся на господском сиденье фаэтона, кутаясь в просторную медвежью полость (питерский мороз забирался и под неё, а уж тем более, под щегольский цилиндр Габриэля), и тут же чуть тряхнул головой – а прав ли он в своих подозрениях? Не на пустой ли след оглядывается?
Но он не мог отделаться от ощущения, что не его познакомили с нужными людьми, а нужным людям показали его.
– О чём задумался, пан Невзорович? – Габриэль весело толкнул Глеба в плечо под медвежьей шкурой, словно почуяв сомнения. приятеля.
– Интересный был день, – медленно ответил Глеб, и Кароляк тут же подхватил:
– Да, и как твои впечатления от пана Юзефа? По-прежнему считаешь его интересным человеком?
– Ты про Олешкевича?
– Ну не про Пржецлавского же, – поморщился Габриэль. – Какой он пан Юзеф? Он действительно Осип уже, самый настоящий Осип.
В голосе Габриэля явственно прозвучала неприязнь, почти ненависть, та, что ещё утром удивила Невзоровича, и Глеб наконец спросил:
– А с чего ты к Пржецлавскому так… будто он твою любимую пасеку вывез и тебя без мёда оставил?
– Ты не шути такими вещами, – медленно и тяжело выговорил Кароляк. – Ты его мундир видел? Мы тут в этом городе… воплощённой ледяной мечте взбесившегося геометра, что бы там ни говорил Олешкевич… мы просто живём. Кто-то – потому что тут есть приличное общество, кто-то – потому что так деспот велел… а Пржецлавский – тот служит! Царю служит, тирану! Пусть не на военной службе, пусть на статской – это всё равно!
– Я ведь тоже буду служить, – задумчиво сказал Глеб.
– Ты – дело иное, – пожал плечами Габриэль. – Тебя опекун твой вынудил, к тому же ты и тут сумел вывернуться… к тому же, когда станешь полнолетним, ты можешь и не служить. А Пржецлавский – он сам так захотел! Ну ничего, погоди, придёт время…
Кароляк осёкся, словно наговорил лишнего, покосился на Глеба – тот молчал, словно не обратил внимания на оговорку приятеля.
Глава 3. Дно
1
Рождественский бал так и не состоялся, петербуржскому свету было не до того – хоронили утонувших в наводнении, чинили порушенные водой дома, вставляли выбитые стёкла, навешивали двери и ворота, скалывали и выносили из подвалов зеленоватый лёд, разбирали выброшенные на берега корабли.
Но вскоре после рождества (во дворе корпуса жгли фальшфейры, гулко палили пушки в Крепости на Заячьем и на Кронверке, воспитанники, толпясь у окон, заворожённо смотрели на Большую Неву, где над коряво дыбящимся льдом взлетали и лопались фейерверки) по корпусу пронёсся слух, что на новый год бал всё-таки состоится. Старшие кадеты и гардемарины посмеивались над младшими: «Гляди, баклажка, как девчонку в руки впервой ухватишь, так не забудь, что танцевать собрался, а не щупать или ещё чего…». Младшие отмахивались и густо краснели, а у самих сердце замирало – многие из них, особенно провинциалы вроде Грегори или такие, как Влас, новодельные дворяне, на балах бывали редко, а то и вовсе никогда, и этот новогодний бал, первый в 1825 году, для них был первым вообще.
С самого утра субботы в большом танцевальном зале корпуса раздавался хрипловатый и звонки рёв труб – музыканты в строгой униформе, похожие на гвардейских офицеров, пробовали свои инструменты, взяв их в руки впервые после наводнения. В этом рёве и грохоте барабанов вразнобой, терялся мелодичный плач гобоев и тоскливый плач скрипок. Наконец, когда каждый проверил свой инструмент, музыканты разобрались и выстроились на возвышении вдоль стены (кадетам было прекрасно всё видно сквозь распахнутую дверь – они толпились в небольшом коридорчике-закутке), дирижёр взмахнул палочкой, и геликон выдул первую хрипловато-протяжную ноту.
– Симфония №8, Франц Шуберт, – заворожённо прошептал Глеб, блестя глазами. Грегори недовольно, как всегда, когда Глеб проявлял своё всезнайство, покосился на него, но смолчал.
– Это что, мы под это будем танцевать? – с лёгким страхом спросил Влас.