Рядком по коридорчику шли три одинаковые двери в три комнаты для свиданий. Мы были в первой. Через одну комнату от нас сутки спустя получила свидание жена одного из «самолётчиков», наивно и без применения силы пытавшихся организовать угон самолета, чтобы перебраться на запад. Самолетчик зашёл к нам на несколько минут – остриженный наголо, неразговорчивый, проигравший свою попытку. Про жену его отец вспоминал позже, год или два спустя, с восхищением: она не позволила себя обыскать при выходе со свидания, потребовала ордер на обыск, подписанный прокурором. Ей сказали, что не выпустят. Она ответила, что продуктов у неё осталось навалом. Так и не обыскали, только с тех пор уже запаслись незаполненными ордерами с нужной подписью – для особо скандальных личностей.
В средней комнате на свидании был молоденький армянин, с братом которого мы встретились в доме приезжих. Я зашёл туда передать, что брат ждёт своей очереди. Отец армянина, черный и жилистый от сельской работы, почти не говорил по-русски, а полная и добродушная сестра оказалась преподавательницей французского языка. «Замечательно, – сказал я более или менее по-французски, – Можем с вами договориться о чём угодно, а они не поймут». И кивнул на внимательные стены. Вдруг быстрой скороговоркой, на сносном французском, не чета моему, армянка попросила меня взять к себе мешочек с продуктами. После свидания их мог пронести в лагерь мой отец, которому это уже было «положено» по отбытому сроку, а её брату – ещё нет. Я молча кивнул, взял мешочек, сунул в карман тюбик зубной пасты и щётку, протянутые парнем. И вернулся в нашу комнату. Положил мешочек под кровать, рядом с рюкзаком, ничего не сказав отцу: тот слегка задремал.
Несколько минут спустя в дверь дернулись: изнутри был накинут крючок. Раздался требовательный стук. Вошёл дежурный офицер, за ним маячили два солдатика. Меня вызывали к оперуполномоченному. Отец не удивился (три зековских «не»! ), я тоже решил не удивляться. Один из солдатиков вывел меня за железную дверь, отделявшую помещение для свиданий. Дежурный офицер и другой солдат остались. Далеко мы не пошли. Меня ждали в комнате, расположенной сразу по другую сторону железной двери – через стенку от нашей с отцом комнаты.
Там стоял письменный стол, за которым сидел человек лет тридцати с расплывчатыми, не запоминающимися чертами лица. Запоминались только очки в массивной оправе. Я сел на стул перед самым столом. Солдат вышел и закрыл дверь.
Опер источал доброжелательность.
– Значит, вы в Москве живете? – спросил он.
– В Москве, – сказал я, стараясь поддержать интонацией радушный тон общения.
– В Академии Наук работаете?
– Да-да, в самой Академии Наук. – По-моему, я не уступал ему в любезных обертонах.
– Наверное, с академиком Сахаровым знакомы?..
– Конечно! Наша Академия стоит на Красной площади, и мы с Андреем Дмитриевичем в соседних кабинетах сидим, с окнами на Кремль.
Опер помолчал.
– А живописью увлекаетесь? Что больше любите – абстракционизм?..
– Ну что вы, какой там абстракционизм. Сейчас только реализм в моде: соцреализм, сюрреализм, ну и всякое такое.
Опер помолчал. В этот момент дверь распахнулась. Вошёл дежурный с армянским мешочком.
– Вот, нашли в комнате номер один под кроватью!
– Ах, вот как? – фальшиво изумился опер и обрушил на меня благородное негодование.
Чем-то он меня пугал – то ли тем, что сейчас меня сейчас арестуют, засудят и посадят в ихний же лагерь, то ли сигналами в Москву и в Академию Наук… Я пережидал его фарс, как пережидают надоедливый дождик. Он, наконец, заметил это, затих и отпустил меня обратно.
– Как же они французский-то поняли? – спросил я отца, рассказав о своей беседе. – Неужели у них в подслушивающей комнате переводчики сидят?..
– Может и сидят, с них станется, – ответил отец. – А вообще-то они наизусть знают, о чём мы друг с другом договариваться можем.
Разговор
– Гляди! – отец засучил рукава.
Ниже локтя на каждой руке выступала бугром огромная мозоль. На худых руках, обвитых темными венами, эти невероятные мозоли выглядели удручающе.
– Мои нары – верхние, я там пишу и рисую, всё на локтях.
Мысленно я пробежал взглядом по тем домашним полкам, которые были уставлены отцовскими книжками. Сшитые из тетрадей, переплетённые, если удавалось, то в присланную нами бархатную бумагу, то в случайный кусок обоев, исписанные печатными буквами (если для младшего моего брата), крупным каллиграфическим почерком (если для среднего) или убористым текстом (если для нас с мамой), оформленные и иллюстрированные так, что хоть сейчас в типографию… Да, эти мозоли стоило показать, стоило увидеть…
После нескольких лет скитаний из одного детдома в другой, отец и мать вернулись учительствовать в Москву. С двумя детьми невозможно стало продолжать борьбу, перемежающуюся нежеланными приключениями. Но отцу было мало спокойного преподавания в школе. После успешного выступления на Педагогических чтениях он нашёл единомышленников. Их не связывали официальные профессиональные отношения. Связь была иной – желание дать педагогике тот внутренний импульс, в котором она нуждалась всё больше и больше, удержать школу от постепенного превращения в казарму. А может быть – мечтали они негромко и без посторонних – и не только школу… И вот, вроде бы время пришло.
Смерть одного тирана и благополучное избавление от возможного воцарения другого внушали надежду. Но в чьи руки попадёт власть, как распорядится ею победитель? Можно ли было разглядеть и угадать всё это снизу?
Во всяком случае, когда один из соискателей власти стал сколачивать себе команду, среди его окружения оказался некто, заговоривший о социальной педагогике и получивший задание: вопрос этот разработать – вплоть до проекта педагогического раздела новой программы партии. Козыри готовились заранее и потаённо.
Этот козырь для политической игры – наверное, не столь уж крупный в её своеобразных представлениях – стал для нескольких людей единственным шансом попробовать осуществить свои профессиональные идеи. Но покровитель проиграл. Он был объявлен фракционером, оппозиционером и выведен из игры. Ненужные карты рассыпались по полу, и победитель решил на всякий случай их затоптать.
– Кстати, они оба, и Молотов и Хрущёв, делали ставку на разоблачение культа личности. Прощупывали настроение общества. Я был на встрече со студентами, устроенной Молотовым в университете. Он там осуждал сталинский произвол, а в ответ на вопрос о его собственном участии в происходившем слегка покаялся: мол, всех нас принуждали, всех насиловали, зато теперь… И по инерции поддерживая новую для себя демократическую игру, прочел пришедшую на это записку из зала:
Ты подобна той гетере,
Что на склоне блудных дней
Стала плакать о потере
Непорочности своей.
С культом у отца были свои столкновения. Самое серьёзное произошло, когда он преподавал историю в самаркандской школе, за несколько лет до войны. Кто-то – добрая душа – предупредил его, что на него собран материал («искажение национальной политики партии») и завтра он будет арестован как враг народа. Раздумывать было некогда, оправдываться невозможно. Отец сел в поезд и уехал из Средней Азии на Украину. Некоторое время спустя, врагами были объявлены более крупные работники самаркандской системы просвещения, и отец оказался как бы жертвой врагов народа, то есть приемлемым пока гражданином. А потом началась война.
Про войну отец рассказывал много. Про «умного генерала» Пошкуса, который вечерами вызывал старшину для странных, внеуставных разговоров о будущем. Про майора Гоциридзе, посоветовавшего отцу написать в правительство о своих взглядах на социальную педагогику. Про студентов-одесситов, которых отец обучал – под градом одесских шуточек – строевой подготовке. Но больше было горьких воспоминаний.
Рассказывал про сотню пленных поляков, встреченных у реки Орёл под конвоем из десятка красноармейцев. Солдат-украинец крикнул им: «Что ж вы против нас-то? Мы вам руку помощи подавали!» – «Хай отсохнет твоя рука», – буркнул один из поляков. А наутро, двинувшись в путь, снова встретили тех поляков – лежащих рядами, расстрелянных, «чтобы с ними не возиться».
Рассказывал, как под Днепропетровском, через полтора месяца после начала войны, командир их полка тихо-мирно сдал полк немцам. Лишь нескольким возмущённым солдатам удалось, отстреливаясь, вырваться к своим.
Рассказывал… Рассказывал…
Один эпизод он не решился рассказывать в комнате, показав жестом, где спрятаны подслушивающие устройства. Мы вышли в коридор, отец включил воду в кране (почему-то это должно было мешать подслушиванию, и действительно вскорости прибежал дежурный и собственноручно закрыл кран) и рассказал мне на ухо. Про то, как наша армия прошла в тыл японской Квантунской армии по туннелю, пробитому в горах ещё одной армией, армией зеков. Про то, как погибли эти зеки, заваленные взрывом в одном из своих туннелей, в целях сохранения военной тайны.
Мне с трудом верилось во всё это, слишком велико было отличие отцовских рассказов от разных военных мемуаров, от привычного облика общей нашей жизни. Но деваться было некуда: было слышно, что всё это – правда.
…Команду политического соперника подчищали аккуратно, сверху донизу, никакая наивная конспирация им не помогла. До отца добрались в тот период, когда по каким-то международным соображениям старались не давать политических статей, только уголовные. Впрочем, особых затруднений от этого ограничения органы не испытывали. Дело сделали чисто уголовным, да таким, чтобы потом человеку не отмыться. Четырнадцать несуразиц насчитал отец в этом деле, но все они исправно сослужили свою службу и обеспечили отцу пятнадцать лет близкого знакомства с педагогическими деталями пеницитарной системы.
Дальнейшие события показали, что даже и не пятнадцать.
Отец прошёл всю войну, был в Польше, в Германии, на Дальнем Востоке, даже в Китае и Японии – с военной делегацией. Не раз был ранен и контужен. Но для меня, с раннего детства, вся его война была сосредоточена в покалеченном ногте на одном из пальцев: от ногтя остался лишь небольшой костяной шарик, он приковывал моё внимание, и это была для меня его война. И сейчас тоже – я поглядывал на руку, сжимавшую сигарету, на костяной шарик, и слушал так, словно осколки снарядов падали угрюмым градом совсем неподалёку.
Из материалов второго дела
Не раз отцу удавалось передавать нам – мне или матери – написанное или сделанное в лагере. Однажды я вернулся с большим рюкзаком, в котором, кроме рукописей, лежали крепостные стены, ворота, башни и дворцы сказочного замка для младшего брата. Когда мы собрали и расставили это расписное картонное чудо, оно заняло половину комнаты.
В одно из свиданий удалось вывезти и некоторые материалы второго отцовского дела, «оформленного» по-свойски в дебрях ГУЛАГа.
Из обвинительного заключения
«…Находясь в местах заключения, имея антисоветские убеждения и с целью распространения своих взглядов стал писать статьи в виде очерков, рассказов и повестей, в которых возводит клевету на руководителей КПСС и Советского правительства, извращённо толкует вопросы экономического развития Советского государства и пропагандирует клеветнические измышления в отношении работников партийного и советского государственного аппарата…
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: