Я всё это время работал над «Кражей», а затем над «Где-то…». Повестушка отлежалась, и мне удалось её почистить, кое в чём улучшить, кое-что прописать и дописать, чем я и доволен.
Сейчас Маня хлопает её на машинке, а я тружусь над рассказом «Ясным ли днём». И тоже получше получается. Почище, поточнее. Ввожу я одну для меня очень важную мысль в рассказ, о том, что Сергей Митрофанович как человек бездетный, для которого все дети – его дети, чувствует вину перед ними за то, что они снова идут служить. Хотя он верил, что та война, которую он отвоевал, была последней и его муки и увечья были последними. А ещё за то, что поют они «ча-ча-ча», и ещё за то, что речка грязная, леса порублены, и за неустроенность, за смуту, оставленную в ребяческих душах. Всё ведь это не с неба к ним свалилось, во всём, что есть плохого, и наша вина, наша беда – это ведь только «святые», «непорочные» старпёры ругают молодняк так, как будто к нам их с Марса в коробке свалили. А они ведь наши, наши!..
Правда, чем дольше идёт работа над рассказом, тем меньше у него шансов увидеть свет, особенно в юбилейном году, но это уж дело шешнадцатое.
Устал я очень. Надо бы в деревню податься отдохнуть, да стоят морозы, и уже давно стоят, прочно, и снега нет почти, тротуары голые, и многие людишки рушатся на ходу, особливо пьяные. Прочитал я письмо Натальи Фёдоровны, адресованное Мане. По письму чувствуется, что выздоравливает, и рад за неё. Но чудачка, чудачка! И если бы не такие чудаки да чудачки, так и где бы мы были сейчас?! Наверное, уж снова на карачках по лесам бегали, кушали еловые шишки, и у нас обратно вырос бы хвост и мы бы играли им, заместо всякого искусства был бы нам хвост.
Читаю Вашу книгу[87 - «Серьёзная жизнь». М., 1962. – Сост.]. Какое-то очень противоречивое у меня чувство от статьи о Весёлом, Бабеле и Васильеве. Пока читаю – убеждаете. Как отойду в сторонку, подумаю – что-то не так. Или я чего недопойму, или же Вы чего-то подпутываете. Существует же ещё какое-то читательское, объективное отношение к литературе и искусству прошлых времён. Разумеется, сейчас, с нынешней колокольни и с нынешней читательской культурой тот же аббат Прево просто наивен и смешон, как смешно и наивно первое кино. Сейчас вон даже ребята мои считают скушным Клапку Джерома и, кстати, не смеются над «Золотым телёнком», а скучают, читая его. Конечно, сейчас Артём Весёлый – да и один ли он! – очень уязвим. Вон я «Странников» перечитывал у любимого Шишкова. Просто и читать-то вроде бы неловко, но они же существуют, и читаешь их, как Шишкова, Весёлого и т. д. Кстати, насчёт «Чапаева». Почему-то мне думается – не будь фильма, эту книжку давно бы все забыли. Единственный, наверное, факт в литературе, когда кино не убило первоисточника.
Словом, написал вот и чувствую, что ничего Вам не объяснил, ибо и сам никак не могу разобраться, в чём тут дело. Наверное, сейчас Вы бы не стали писать такую статью или написали бы это по-другому. Мною скорей всего владеет старое российское правило: «Живых ненавидим и мёртвых оплакиваем». Нам всегда мёртвых да ещё убитых очень жалко, и нутро протестует даже против, может быть, и честного высказывания о них, которые «не по шерсти».
Скоро я отправлю рукописи повестей в «Молодую», и если там всё пойдёт ладом, они через месячишко-полтора вызовут меня на редактуру и тогда потолкуем, а возможно, собрание будет у нас до этого и Вы сможете приехать.
Числа 20 января наш секретарь полетит в Москву, позвонит Вам, и Вы с ним договоритесь, как, когда и что.
Нашёл я тут сборник статей «Навстречу будущему» (а не «Навстречу жизни», как я Вам говорил), прочёл статью о себе одной критикессы. Напутано там со мною беда сколько, и ранения лишние приписаны, и место ранения переврано. Это я к тому, чтоб Вы не брали во внимание мои биографические данные из этой статьи. В глазах женщин я всегда почему-то выгляжу лучше, чем есть на самом деле! Это, конечно, хорошо до какой-то степени, и будь я помоложе, не преминул бы воспользоваться своим преимуществом, да старьём себя чувствую и рассказики опять же сочинять надо…
Ну, всего Вам хорошего. Не хворайте. Ваш Виктор
13 января 1967 г.
(А. Н. Макарову)
Дорогой Александр Николаевич!
Недавно я писал Вам очень большое послание, где выразил своё неудовольствие статьёй «Разговор по поводу», неудовольствие это укрепилось ещё больше, когда я прочитал о Павле Васильеве. Где-то тут Вы сделали не похожую на Вас вещь, то есть поддержали официальную точку зрения на литературу и литераторов подобного рода. Я ещё буду с Вами спорить о Васильеве, но сейчас мне это делать не хочется, и вот почему.
После Васильева перешёл я к Чехову, и каким добрым, Вашим добрым ветром дохнуло на меня. Честно скажу, я давно не читал с таким наслаждением ничего, особенно в критике. Очень это хорошая статья, наверное, лучшая из Ваших. Случилось со мною главное, мне захотелось перечитать всего Чехова и полюбить его так же, как любите Вы. И как только у меня появится время для сосредоточенного внимательного чтения, я возьмусь за Чехова, к которому всегда относился прохладно, как раз по причине той, которую Вы обозначили совершенно точно, то есть потому, что «проходил» в школе.
Много всего происходило в душе, когда читал я статью Вашу, но всё время устойчиво было одно стыдное ощущение: какой я дикий и неграмотный человек, хотя и работаю после таких вот писателей, как Чехов. И много таких нас – диких, малокультурных, мало знающих и ещё меньше понимающих… И всё идет к тому, чтобы мы таковыми и оставались. Думающих людей у нас не любят и не хотят их, ибо лучший тот, кто поворачивается беспрекословно направо, налево и смотрит в рот всякому олуху, приставленному руководить и управлять…
Ну ладно-ть, кину мою старую песню. Повести я закончил и отослал в «Молодую». Днями рвану всё-таки в Быковку, отдохнуть надо. Рассказ «Ясным ли днём» тоже закончил, отошлю в «Новый мир», хотя его и затуркали и вроде бы уж в год по номеру готовы выпускать. Вскорости, надеюсь, вызовут меня в Москву редактироваться, и там потолкуем о Чехове и обо всём на свете. Нашёлся командир дивизии, в которой я воевал. Живёт в Москве, затребывает к себе (приглашает!) побеседовать о нас и просмотреть те материалы, которые у него собрались о пути и действиях нашей дивизии. Любопытно будет. Я этого генерала видел всего два раза издаля и оба раза со страху чуть в штаны не напустил, а тут запросто приду и скажу: «Здорово, Сергей Сергеевич! Как живёшь? Каку пенсию получаешь? И вообще, веруешь ли в бога?..» Ничего, да?!
Маня бренчит на машинке и шлёт Вам поклоны. Приехал наш старшой из Уссурийска, привёз рога от козули, ухряпанной собственноручно, и себя привёз, и больше ничего. Гуляли они тут вчерась, твист, собаки, танцевали, и я не знал, креститься мне или материться, а в общем сидел, посматривал, похихикивал и терпел, а ночью тонул где-то в чёрной воде и утром к Марье с претензией обратился: «Ты что же, говорю, старая стерва, не спасала меня? Я всю ночь тонул и звал тебя». А она говорит: «Как бы я тебя спасала, коли ты на меня сложил и ноги, и руки, и мне даже шевельнуться невозможно было!»
Так и живём, с юмором всё больше.
А Вы как? Здоровы ли? Крепко обнимаю. Ваш Виктор
13 января 1967 г.
(А. М. Борщаговскому)
Дорогой Александр Михайлович!
В конце концов, все наши тревоги, беды и сложности, как в громоотвод, попадают в наших подвижниц-жён. Пока моя жена не начала умирать, я этого не понимал, а теперь как я Вас понимаю и сочувствую Вам! Сейчас вот пытаюсь поберечь жену, а как это делать-то нашему брату? И не умеем и не сможем, а ведь без неё в моём доме, к примеру, всё пойдёт прахом. А она после энцефалита, и дети ничего не понимают и не жалеют её, да и сама себя она беречь не научена, суетится круглые сутки, всем пытается помочь и угодить, особенно мне, конечно, а я… Тоже гусь! Устал вот тут, издёргался – дорабатывал «Кражу», новую повесть, делал рассказ, а пока делал в «Современник», цензура бортанула из первого номера рассказ, а потом вёрстка из «Молодой» пришла вся ощипанная, как курица. Надо наорать на кого-то, а на кого наорёшь-то? Под боком никого кроме жены нет, ну и на неё. Потом виноватым себя чувствовал, «заглаживал» вину.
Сейчас вроде бы разделался со всеми делами на время и мечтаю уехать в деревню, хотя бы на недельку, отдохнуть.
Настроение тоже пакостное. О цензуре знаю, что свирепствует, и кагэбэшники оживились, «интересуются» нашим братом, в частности, мною. Мне-то уж наплевать на всё, главного они со мною уже не могут сделать, то есть вернуть меня в «счастливое» детство, когда я ничего не понимал и всему радовался больше, чем огорчался. Но то, что в юбилейном году нам решили кляп в рот сунуть, о многом говорит. Значит, и дальше век будем на унизительной слежке и подозрении – это за все наши дела, за нашу кровь и преданность своей великой и измученной Родине.
Скоро, через месяц-два, буду в Москве. Обязательно позвоню. Обнимаю. Ваш Виктор
20—23 января 1967 г.
Быковка
(А. Н. Макарову)
Дорогой Александр Николаевич!
Вот мы и в Быковке! Выбрались наконец. Пришли вчера. В избушке всё стыло, немило и черно. Но как только затопили печку, как только она затрещала дровами, сразу и веселей сделалось. Картошка замёрзла, грибы замёрзли, и всё замёрзло. Спирька, услышав нас, орал на всю округу. Я пошёл по воду, отвязал его и увидел собаку, совершенно лишившуюся рассудка и в таком восторге, что мне пришлось от него спасаться бегством.
Вечер наступил быстро, синий, тихий и мглистый. Сварили. Поели. Я пал на раскладушку, и ничего мне не хотелось – ни читать, ни думать. Так и лежал весь вечер, не читая и не думая. Хорошо!
Ночью топили железную печку, так как стены промёрзли, а русскую топить сразу нельзя – будет угарно. Проспали долго. Встали маленько угоревшие. Поели. Я взял лыжи, ружьё и отправился в лес. Хватило меня с непривычки только на 3,5 часа, но и за это время я успел надышаться, надивоваться и успокоиться от городских тревог и передряг.
Лес тут благодатен ещё и тем, что он вовсе не исхожен. Прошёл кругом километров восемь, и попалась всего одна старая лыжня. А заячьего, лосиного, лисьего и птичьего следа – много. Выгнал из лунок двух косачей, пальнул, но так, чтобы не попасть, да если бы и хотел, так не попал бы, наверное, ибо вспорхнули они из-под самых лыж, забились, заклохтали. Я их пугнул. Улетели. И ладно. Выводки весной будут. Но Спирька мой горько страдал от того, что мы с ним мазанули. Начал плавать по снегу, завывать и лаять в свежие лунки. Выстрадал несколько рябчиков, но сам же их и прогнал дальше в лес. Спустились мы с ним в речку. Видели там снегирей, щеглов, дятла и стайку дроздов. Речка нынче кипит страшно. С осени не было снегу, и морозы стояли большие, образовались ледяные пробки, и вода пошла верхом, по льду. Кусты затоплены жёлтой наледью. Местами речка вышла из берегов, залила низины. Лёд местами наслоился до двух метров. Я испугался за хариусов. В таких случаях он погибает массами. А у нас его в массах-то и нет давно. Ещё с осени отгадывал загадку – почему хариусы собрались в двух местах: у нашей бани и чуть повыше? Случилось это первый раз за всё время, как я тут живу.
Сегодня нарочно пошёл возле речки, и вот разгадка – только на этих местах и нет наледи. Хариусы выбрали ямки, выше которых находятся перекаты длиной в полкилометра, и ниже короткий, но глубокий и мощный перекат. Какая бы наледь ни была, всё одно она длинный и бурный перекат не закроет, всё одно где-то проест лёд и пойдёт нормально подо льдом, ибо на перекате за счёт движения воды и температуры её лёд не может быть толстым. Ежели же верхний перекат всё же закроет наледью и вода начнёт покрывать яму, где стоит рыба, и доступ кислорода прекратится, у неё есть место для отступления – нижний мощный перекат, где можно отстояться. Жить там худо, конечно, придётся расходовать много сил, чтобы устоять на быстрине. Зимою рыба, и хариус особенно, выбирает места потише, поспокойнее, а хариус и таймень даже набирают балласт (гальку) в брюхо, чтобы тяжесть помогала стоять в затишке и не требовалось лишних сил удерживать себя на плаву. Так вот, самые сильные рыбы, даже застигнутые бедствием, согнанные с места зимовки, всё равно выживут, а мелочь и слабаки – сгинут. Всё, как у людей, только по-честному, и в дни бедствий они не рвут друг дружку и не выцарапывают глаза слабому.
Вот так я открыл сегодня, почему хариусы выбирали себе именно эти места для зимовки.
И ещё раз подивился мудрости природы, и ещё раз возмутился тому, что, не зная броду, нынешние «сверхчеловеки» лезут в эту природу ногами и руками, а она мудрее их, только слабее в своей доверчивости и доброте. Она с нами обращается чаще всего благородно, а мы исподлились и её, как подлюгу, лапаем.
Проживу я здесь неделю, а если выйдет, и две. Завтра опять пойду в лес и продолжу это письмо. Оказия будет не скоро. Поэтому у меня есть возможность продолжать и продолжать письмо. О литературе не напишу ни строчки. Ну её к чёрту! Разве что перед отправкой несколько слов о деле.
Да и чего о ней писать? Всё ясно. Вчера вон радио про Норильск рассказывало. Уж так разливались, так разливались! А о том, что этот город построен на человеческих костях, – ни слова. Такой вот радиоправды и от нас хотят.
А сейчас, когда я ходил по лесу, заснеженному, тихому и чистому, мне захотелось уйти работать егерем или лесником, или чёрт его знает кем, но чтобы быть в лесу постоянно. Отвыкнуть от города и людей (а я знаю – это возможно, и у меня даже характера на это хватит), но надо и писать бросить, иначе опять, даже и в лесу, будешь мучиться и потянет к кому-нибудь трепаться и плакаться. «В своё время я имел мужество не писать», – сказал один хитромудрый наш классик, но он был трус и цветистой этой фразой прикрывался. А как бы хорошо было набраться мужества и бросить писать не от трусости, а от полного сознания бесполезности этого занятия.
Да-а, а сейчас снова вечер. И снова синё всё вокруг, и каждую минуту синь сгущается. И чем синей вокруг, тем тише и сиротливей деревушка – ни звука, ни огонька, и лес вокруг потемнел. В нём бука притаилась, ребятишек пугать будет и домой загонять с улки. А тут и ребятишек не видать. И лошадей не видать. Синё, тихо. Ночь приближается. Снежная, с морозцем. А по белой земле, по мёрзлым кустам ползёт и ползёт жёлтая наледь. Дна не видать. Воды не слыхать, а ступишь – мокро и провалиться можно по уши. И ночью будет сочиться наледь, никому не нужная, полуживая, всем вредная. Что-то и в нашей жизни есть вроде неё. Неслышное, ненужное, а затопляет сознание, душу, напластовывается, напластовывается, и вот уже воздуху не станет – задохнёшься, как рыба подо льдом.
А не написать ли рассказ под названием «Наледь»?
Вчера всё же поместился за стол. Писал в «Комсомолку» письмо об одном подонке. Есть такой поэт-песенник Гурьян, автор ура-патриотических песен и стишков про красные гвоздики, про мечи и орала, и сам, падла, забросил восьмидесятилетнюю мать. Ему присудили платить десятку, так он и эту десятку норовит зажилить!
Ко мне, как к сердобольному человеку, обратились сходить к этой матери и узнать. Много было в моей жизни тяжёлых встреч, но встреча с матерью Гурьяна самая гнетущая, пожалуй. Был у неё ещё до Нового года, писать не хотел, но и молчать, успокоиться тоже не могу. Самое возмутительное тут ещё и то, что у нас присосались к патриотизму всякие подонки, но путных людей трудно вынудить писать, чего им не хочется, а подонкам всё равно что писать, и святого для них не существует. Словом, написал.
А потом со Спирькой в лес подался. Ходили недолго. Валил густой и сырой снег – лыжи не катятся. Вечером к бабушке Даше приехал сын-охотник со товарищи. Ходил к ним. Сын бабушки угрохал нонче двух лосей по лицензии, и я спрашивал – не жалко ли? Говорит, когда идёшь, охотишься да весь в азарте – не жалко, а как увидишь такую большую животную на снегу, в крови и судорогах, то на душе как-то неловко делается. Ну, как и все охотники, они большие златоусты. Много чего за вечер-то рассказали интересного. Лёня, сын бабушки Даши, вырос здесь, в Быковке, и его послушать шибко интересно, как оно тут было во время оно. А время «оно» и десятками лет не исчисляется. А были и пруд, и лес, и дичь, и даже килограммовые хариусы в речке водились. Быстро мы навели «порядок» в природе! У Лёни выросла собака, чудесная лаечка под названием Белка. И мне ещё раз больно стало на душе. Нет Индуса! Стоит лишь деревце на его могиле, качается на ветру.
А сегодня холодно. Ветер дует. Сегодня должен приехать Толя и привезти мотыля. У нас с этим зверем дела очень плохи. Привозят его из Челябинской области, и когда продают, на улице демонстрация больше, чем в праздники. Если привезёт мотыля – порыбачим, а если нет, значит, остаются лыжи и в лес. Тоже неплохо. Маня читает Булгакова в «Москве». Хихикала весь вечер. Закончила первую часть. Сейчас моя очередь наступила. А вчерась деревня наша шумела – Крещенье праздновали быковцы. Брагу пили и песни пели. Время мало касается наших российских людей. Больше это касается транспортных средств – лошадей не стало, так ходят пешком и носят на себе грузы разные: котомки, вязанки сена, вязанки дров. А нравов? Нравов всё-таки почти не коснулось время. Так, маленько, краешком. Если сопоставить изменения и разруху в природе с людьми деревенскими, то можно подумать, что везде и всюду ещё стоят дремучие леса и реки все чисты.
А тут по радио трезвон: «сдвиги», «величайшая эпоха», «революция в самосознании людей», «шаги саженьи», «на пороге…». Конечно, Быковка – деревня нетипичная, да вот беда, деревень таких у нас несть числа, и в городе люди живут всё больше из деревень же, да и там умудряются сохранить свою «косность» и привязанность к обычаям. Видно, не так-то просто вытряхивать из людей то, чего тысячелетиями в них врастало.
Сколько всё-таки работы для мысли в наше время! Сколько вопросов задали человечеству эти наши пятьдесят лет! Ах, если бы всё осмыслить и взвесить трезво, философски, задавши хотя бы один суровый себе вопрос – были ль мы готовы к революции? И стоила ли овчинка выделки? А тут новость завёз один парень из Москвы. Пырьеву поручили инсценировать (экранизировать) «Братьев Карамазовых»! Вот это да-да-да-а! Говорят, Алов и Наумов сделали превосходно «Скверный анекдот», но раз превосходно, значит, неприемлемо, и вот в пику им поручают старшему товарищу показать этим удальцам, как надо показывать Достоевского. Батюшки-светы, а мы ещё в тайниках души ждём каких-то снисхождений! Глупость, глупость и тупость торжествуют, а мы ждём!..
23-е. Значит, загнул мороз. И что значит? Значит, надо писать. Вот и написал конец рассказа «Фотография, на которой меня нет» – это один из трёх последних рассказов «Страниц детства». Пишется, как и все рассказы этого цикла, легко, непринуждённо, и жаль будет, когда я закончу эту книгу и «иссякнет святая струя».