Лишь одна музыка - читать онлайн бесплатно, автор Викрам Сет, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
7 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Через минуту я забыл все свое недовольство, все положенные мне права и блага. Они не имеют отношения к этой прекрасной, жизнерадостной музыке. Мы играем первую часть без остановок и ни разу не запутываемся. В конце Пирс играет удивительные потоки быстрых восходящих и нисходящих гамм, потом следует грандиозный резонирующий аккорд всех пяти инструментов, и все завершается тремя более мягкими аккордами.

Мы смотрим друг на друга, сияя от счастья.

Эллен качает головой:

– Как же получилось, что я никогда этого не слышала? Как же этого никто не знает?

– Это восхитительно! – все, что может сказать Эмма.

– Спасибо, Майкл, – говорит Пирс, лучась от восторга. – Это настоящее открытие. Но надо и попотеть.

– Вы еще больше будете меня благодарить после второй части, – говорю я. – Это чудо что такое.

– Но это же было написано через двадцать с лишним лет после трио, – говорит Билли. – Что еще он писал в то время?

– Почти ничего, – говорю я, поскольку уже изучил этот вопрос. – Ну, что вы думаете? Avanti?[31]

– Avanti! – восклицают все, и после быстрой настройки наших инструментов и наших сердец мы входим в медленную часть: тему с вариациями.

Как хорошо играть этот квинтет, просто играть его, а не работать над ним – играть только для нашего собственного удовольствия, без нужды передать что-то кому-то вне нашего круга, без ожидания будущего концерта или слишком поспешных аплодисментов. Квинтет существует сам по себе и, однако, не может существовать без нас. Музыка поет в нас, а мы поем с ней, и каким-то чудом с помощью роя этих маленьких черных и белых букашек, живущих на пяти нотных линейках, человек, который вглухую трансформировал то, что он сочинил за столько лет до того, в те времена, когда еще слышал, говорит с нами через землю и воду и десять поколений, наполняя нас то грустью, то удивительным счастьем.

Для меня в этой музыке есть еще и другое. Так же как образ Джулии может отпечататься на сетчатке моего глаза через два движущихся автобусных стекла, ее образ возникает в паутине нот, трансформированных нашими руками в вибрацию – чувствующую, чувственную. Через лабиринт моего уха она встряхивает завитки моей памяти. Сила Джулии поддерживает мою руку, ее дух – мою игру. Но я так и не знаю, где она сама, и у меня нет надежды ее найти.

2.18

Я встретил Джулию ранней зимой, через два месяца после того, как приехал в Вену. Шел студенческий концерт. Она играла сонату Моцарта. Потом я сказал ей, как был заворожен ее игрой. Мы разговорились и обнаружили, что мы оба из Англии, однако из очень разных Англий, поскольку ее отец был профессором истории в Оксфорде. Ее родители встретились после войны – в Вене, как и мы. После недель борьбы с немецким языком было такое удовольствие, такое облегчение снова говорить по-английски, что я болтал гораздо больше обычного. Она улыбнулась, когда я сказал, что я из Рочдейла, – и почему-то я стал рассказывать о моем городе совсем по-другому, как никогда раньше. Я пригласил ее на ужин. Вечер выдался холодный, со снегом и слякотью, и Вена пребывала в своем серейшем и мрачнейшем виде. Мы пошли пешком в ресторан. Я поскользнулся, она удержала меня от падения. Инстинктивно я поцеловал ее – потрясенный самим собой в тот же момент, а она была слишком удивлена, чтобы возразить. Ее волосы укутывал серый шелковый шарф – она всегда любила шарфы. Я посмотрел в ее глаза, отвел взгляд и понял, как, наверное, поняла и она, что я пропал.

С момента нашей первой встречи я не мог ни о чем думать, только о ней. Я не знаю, что она во мне нашла, кроме моей почти безнадежной тяги к ней, но в первую же неделю после встречи мы стали любовниками. Однажды утром, после ночи любви, мы попробовали играть вместе. Получалось не очень хорошо, мы оба слишком нервничали. Позже в ту же неделю мы попробовали опять, и оба поразились, как естественно это вышло и как одинаково мы чувствовали музыку. Вместе с виолончелисткой Марией, подругой и однокурсницей Джулии, мы создали трио и стали давать концерты где могли – в Вене и вне ее. По совету одного из друзей мы послали кассету и заявку в летнюю школу в Банфе и были туда приняты. Ту зиму, весну и лето я жил во сне наяву.

Она была на пять лет моложе меня, обычной студенткой, в противоположность мне, уже закончившему обучение, приехавшему к определенному учителю. Во многом, однако, она казалась старше. Ей было легко в Вене, где она жила уже три года. И хотя она провела всю свою жизнь в Англии, по-немецки она говорила так же хорошо, как по-английски. Она выросла в окружении, сильно отличавшемся от моего, искусство, литература и музыка впитывались там без усилий и объяснений – из разговоров и путешествий, из книг и пластинок – под влиянием окружающих стен и книжных полок. После всех моих занятий в школе и моего книжного самообразования, иногда случайного, иногда маниакального в течение всех этих лет в Манчестере, она стала моим лучшим учителем, и за это, как и за все остальное, я отдал ей свое сердце.

Она научила меня получать удовольствие от искусства, она улучшила мой немецкий, она даже научила меня играть в бридж. В музыке она научила меня многому просто своей игрой. Радость, которую я испытывал, играя с ней вдвоем или в нашем трио, была не меньше, чем та, которую мне теперь дает квартет. Я только потом понял, что даже о музыке я узнал от нее больше, чем от кого бы то ни было, поскольку тому, чему я научился у нее, меня не учили.

Иногда она ходила в церковь, но не каждое воскресенье, а когда была за что-то благодарна или что-то ее беспокоило. Этот мир был закрыт для меня, я не молился, даже ритуально, со школьных дней. Несомненно, религия тоже была основой ее уверенности в себе, но я чувствовал себя неловко в этом вопросе, и было ясно, что она тоже не хотела со мной говорить об этом, даже если никогда прямо этого не высказывала. У нее была тонкая душа и доброта, какой я больше ни в ком не встречал. Возможно, она видела во мне многое, что ей было чуждо, – непостоянство, дух противоречия, скептицизм, неотесанность, вспыльчивость, временами приступы паники, чуть ли не душевной болезни. Но как это могло привлекать? Она сказала, что, поскольку я должен был зарабатывать на жизнь в течение многих лет, я отличался от других студентов, которых она знала. Она сказала, что любит быть со мной, хотя никогда не знает, чего ждать от моего настроения. Когда я все глубже и глубже погружался в депрессию, она, должно быть, чувствовала, как сильно я нуждаюсь в ней. Главное, она, должно быть, точно знала, как сильно я ее люблю.

Пришла вторая зима. В начале года меня стал беспокоить средний палец. Он медленно двигался и действовал только после долгого разыгрывания. Карл реагировал с яростью и нетерпением: мои расслабленные трели были очередным оскорблением его достоинства, а моя общая нервозность отражала мою беспомощность. Будто один из возможных бриллиантов в его короне оказывался простым углем, способным превратиться в свою идеальную форму только под сильным и постоянным давлением. Он давил, а я распадался на части.

Зимой и весной она пыталась со мной разговаривать, придать мне сил остаться до конца года в Вене, как я ранее собирался, хотя бы ради любви к ней. Но я не мог с ней говорить про пустоту во мне. Она просила меня не покидать учителя, не помирившись, и снова и снова напоминала мне о том, что я видел в Карле раньше, то, что она все еще видела в нем: его игра была глубже его виртуозности, она передавала высоту духа в каждой фразе. Но мой с ним конфликт настолько глубоко отпечатался в моем мозгу, что, когда она защищала Карла, это казалось мне невыносимым предательством, – в каком-то смысле худшим, чем его собственное, ведь от него я и не ждал понимания.

Я уехал. Спасся бегством в Лондон, поскольку мысль вернуться домой была мне также невыносима. Я не писал и не звонил ей. Только постепенно мой взгляд прояснился, слепота ушла; я понял, с какой честностью и любовью она обращалась со мной, и осознал, что из-за моего внезапного отъезда и долгого молчания могу потерять ее. И я ее потерял. Прошло два месяца. Когда я наконец написал ей, наверное, ей было уже все равно.

Я пробовал звонить, но, кто бы ни подходил к общему телефону в студенческом общежитии, он возвращался через минуту или две сказать, что ее нет. Ответа на мои письма не было. Пару раз я думал поехать в Вену, но у меня почти не было денег, и я по-прежнему боялся столкнуться с памятью о моем крахе, боялся присутствия Карла Шелля и того, как Джулия может ответить на любые мои объяснения. К тому же начались летние каникулы, и она могла быть где угодно. Прошли месяцы. В октябре начался семестр, а от нее по-прежнему не было ответа.

Острота потери со временем сменилась в Лондоне тупым оцепенением. Вскоре я утратил надежду, а вместе с ней утихла режущая тоска. Две трети моей жизни были еще впереди. Я записался в агентство, которое находило мне временную работу. Через год меня взяли в оркестр «Камерата Англика». Я играл, я выжил. Даже скопил немного: у меня не было никого, на кого я хотел бы тратить деньги. Я ходил в музеи, галереи, библиотеки. Всюду ходил пешком. Я познакомился с Лондоном и его жизнью, но не чувствовал себя в нем менее чужим. Моя душа была не здесь – то ли на севере, то ли на юге. В картинах, которые я видел, в книгах, которые читал, я вспоминал Джулию, ведь во многом она была у истоков моего становления.

Когда я слушал музыку, часто это был Бах. Это ведь с ней, благодаря ее игре, мои чувства к Баху переросли из восхищения в любовь. Иногда они с Марией играли его сонаты для виолы да гамба, иногда мы с ней исполняли его музыку для скрипки и клавира, несколько раз она даже усаживала меня у левого края фортепиано играть на басовых клавишах ту партию, которую органист играл бы ногами. Одна хоральная прелюдия, «An Wasserflüssen Babylon»[32], потрясла меня, прямо когда мы ее исполняли. Когда она играла одна, сама себе – сюиту, или инвенцию, или фугу, – я полностью отдавался Баху. И ей.

Я спал с другими женщинами до нее, и у нее раньше был бойфренд, но я стал ее первой любовью, как и она моей. С тех пор я никогда не любил. Но я так и не разлюбил ее – ту, какой она была, или, как я понял позже, ту, какой я ее затем представлял. Но кем она стала теперь, кто она теперь? Я привязан к ней с такой безумной верностью… А ведь она могла полностью измениться. (Но могла ли? Могла ли она действительно сильно поменяться?) Она могла начать меня ненавидеть за то, что я ее покинул, она могла меня забыть или научиться специально изгонять меня из своей памяти. Сколько секунд или недель я продержался в ее мыслях после того, как она видела меня в том автобусе?

Как она могла меня простить, если я не могу простить сам себя? Когда слушаю Баха, я думаю о ней. Когда играю Гайдна, Моцарта, Бетховена или Шуберта, я думаю про их город. Она показала мне Вену, любой шаг или камень в том городе связывает меня с ней. Я не был там десять лет. Но весной мы должны туда ехать играть, и я знаю, что ничто не сможет облегчить мою боль.

2.19

Последние месяца три за нами повсюду следовал странный тип – на редкость прилипчивый поклонник. Сначала мы приняли его за безобидного энтузиаста: галстук, очки на веревочке, пиджак, какой носят ученые. Он появлялся то здесь, то там, приветствовал нас за кулисами, платил за всех в барах, увязывался за нами, со знанием дела рассуждал о том, что мы играли, настаивал, приглашая нас в ресторан. Мы выкручивались как могли. Эллен беспокоилась больше всех нас и даже пару раз очень резко его отбрила, хотя это было совсем не в ее характере. Иногда он буквально дрожал от возбуждения, но то, что он говорил, было такой странной смесью чепухи и смысла, что было сложно совсем не обращать на него внимания. Когда он сказал, что знает, как квартет обрел свое имя, Пирс был раздосадован: это должно было оставаться нашим секретом.

Прошлым месяцем прилипчивый поклонник полностью захватил и расстроил вечеринку после нашего концерта в Йорке. Ее хозяин, имевший отношение к местному музыкальному обществу, позвал домой несколько человек на ужин. Наш поклонник, последовавший за нами так далеко на север, был принят за нашего друга. Он прилепился к нам и взял на себя устроение вечера. К изумлению хозяев дома, неизвестно откуда появились официанты с едой и напитками – излишним добавлением к уже организованному ужину. Стало понятно, что этот человек совершенно посторонний, но было уже поздно. Он стал кем-то вроде церемониймейстера, передвигал людей туда-сюда, командовал официантами, просил приглушить свет. Он говорил, пел, чтобы проиллюстрировать свои мысли, танцевал. Он начал сочинять гимн искусству и нашему таланту. Он упал на колени. Тут наш хозяин вспомнил, что завтра у него ранним утром самолет, и с многочисленными извинениями за собственное негостеприимство выпроводил всех на улицу. Поклонник продолжал танцевать на улице, потом сел в машину, привезшую еду, и запел, время от времени сильно кашляя.

Такого безумия он еще не демонстрировал. Мы не знали, что делать.

– Может, проверить, что с ним все в порядке? – спросил Билли, заводя машину.

– Нет, – сказал Пирс. – Мы за него не отвечаем. Он сам о себе позаботится. Я очень надеюсь больше никогда этого урода не встретить.

– Да ладно, Пирс, он безобидный, – сказал Билли. – Ну да, мне жаль наших хозяев.

– Лучше подумай о себе. Сомневаюсь, что нас еще сюда пригласят.

– Ну уж, Пирс, – запротестовала Эллен.

– Что ты во всем этом понимаешь? – взорвался Пирс, поворачиваясь к Эллен с переднего сиденья и пронизывая ее испепеляющим взглядом. – Это ведь я должен буду объясняться с Эрикой и просить ее уладить конфликт. Нельзя сказать, чтобы она хорошо это делала. А если он появится на нашем следующем концерте?

Эллен, похоже, содрогнулась от этой мысли. Я успокаивающе приобнял ее. Почему-то Пирс разозлился еще больше, увидев, как расстроена Эллен.

– Если я его увижу в зале в Лидсе, – сказала она, – я просто не буду играть. Нет, не убирай руку, Майкл. – Она вздохнула. – Я так устала сегодня. Вот вам вопрос: как получить миллион фунтов, если играешь в струнном квартете?

– Начать с десяти миллионов? – сказал Билли.

– Билли, ты жульничаешь, ты уже слышал это раньше, – отозвалась Эллен.

– Унаследовать от тетушки, – пробормотал Пирс, не глядя на Эллен.

Эллен ничего не сказала, но я почувствовал, как напряглись ее плечи.

– Пирс, – сказал я. – Ну хватит уже.

– Дать тебе совет, Майкл? – ответил Пирс. – Не лезь в чужие семейные дела.

– О Пирс, – произнесла Эллен.

– О Пирс! О Пирс! О Пирс! Достало. Выпустите меня. Я прогуляюсь до отеля.

– Но мы уже приехали, – заметил Билли. – Смотри – вот он.

Пирс рыкнул и умолк.

2.20

Февральский вечер. Семь часов тридцать минут. Прозрачный свод над публикой темен. По дороге к нашим стульям глазами я нахожу в зале Виржини. За нами молочно-золотая вогнутая стена, над нами купол, окруженный красивым причудливым рельефом. Мы садимся. Затихают аплодисменты. Мы настраиваемся в последний раз и готовы играть. Пирс поднимает смычок, чтобы сыграть первую ноту. И тут Билли очень громко чихает. Он часто чихает на сцене, к счастью не во время исполнения. По зрительному залу проносится легкая волна доброжелательного веселья. Мы смотрим на Билли, он сильно покраснел и ищет носовой платок в кармане. Пирс ждет несколько секунд, убеждается, что мы готовы, улыбается Билли, опускает смычок, и мы начинаем.

Зимний вечер в «Уигмор-холле», храме камерной музыки. Последний месяц мы интенсивно готовились к этому концерту. Программа проста – три классических квартета: Гайдн, опус 20 номер 6, ля мажор, мой любимый квартет; потом первый из шести квартетов Моцарта, посвященных Гайдну, – соль-мажорный; и наконец, после антракта, бетховенская гонка-марафон, неземной, шутливый, безостановочный, чудесный, выматывающий квартет до-диез минор, который он сочинил за год до смерти и который, так же как в свое время ноты «Мессии» утешили и усладили Бетховена на его смертном ложе, утешил и усладил Шуберта, когда он умирал в том же городе годом позже.

Волны звуков окружают нас по мере того, как мы их создаем: умирая, воскресая, ныряя в пикé, воспаряя. Мы с Эллен в сердце квартета, Пирс и Билли по бокам. Наши глаза смотрят в ноты, мы почти не глядим друг на друга, но отвечаем друг другу так, как если бы нами дирижировал сам Гайдн. Мы составляем странное целое, перестаем быть самими собой, но становимся «Маджоре», состоящим из таких разных частей: стульев, пюпитров, нот, смычков, инструментов, музыкантов – сидящих, двигающихся, резонирующих, – чтобы произвести вибрации, будящие мозг через внутреннее ухо, несущие радость, любовь, печаль, красоту. Над нами на потолке странная фигура обнаженного человека, окруженного терниями и тянущегося к свету, перед нами пятьсот сорок едва различимых существ, нацеленных на пятьсот сорок разных сочетаний чувств, смыслов и эмоций и – через нас – на дух человека, записавшего нечто в 1772 году заточенным птичьим пером.

В Гайдне я люблю все части. Этот квартет я могу слушать в любом настроении, могу играть в любом настроении. Непосредственная радость аллегро; восхитительное адажио, в котором моим небольшим пассажам отвечает лирическое пение Пирса; менуэт и контрастирующее с ним трио, каждый раздел сам как микрокосмос, и тем не менее оба умудряются звучать незавершенно; и мелодичная, непретенциозная, отличная от всего остального фуга – все меня очаровывает. Но часть, которую я люблю больше всего, – та, в которой я вообще не играю. Это Трио – настоящее трио[33]. Пирс, Эллен и Билли скользят и зависают на своих нижних струнах, тогда как я отдыхаю – интенсивно, сосредоточенно. Мой Тонони молчит. Смычок лежит у меня на коленях. Мои глаза закрыты. Я здесь и не здесь. Бодрствующий сон? Полет до конца галактики и, может, на пару миллиардов световых лет вглубь? Отдохновение, хотя и короткое, от моих слишком здешних коллег? Серьезно, глубоко, мелодия развивается, и вот менуэт начинается заново. Но я должен вступить, думаю я беспокойно. Это менуэт. Я должен присоединиться к остальным, я снова должен играть. И странным образом я слышу, что играю. И да: скрипка под подбородком и смычок в руке – я играю.

2.21

Два последних аккорда гайдновской фуги получаются превосходно – радостное au revoir[34], легкое, но не небрежное: никакого массивного Dämmerung[35] после демонической схватки – мы оставляем это на три грандиозных аккорда из двенадцати нот в конце Бетховена.

Нас вызывают на сцену несколько раз. Мы с Эллен улыбаемся до ушей, Пирс старается держаться солидно, а Билли пару раз чихает.

Дальше идет Моцарт. Над ним мы попотели гораздо больше, чем над Гайдном, несмотря на более удобную для наших инструментов тональность. Всем, кроме меня, нравится этот квартет, но у Эллен есть пара оговорок. Билли находит его захватывающим; но я бы затруднился назвать произведение, которое Билли не находит захватывающим с композиторской точки зрения.

Я от этого квартета не в восторге. Самый упрямый в мире человек Пирс утверждал, что это мое упрямство, когда на одной из репетиций я высказался по поводу этого квартета. Я попробовал объяснить. Я сказал, что не люблю эпидемию динамических контрастов: они мне кажутся вычурными. Почему Моцарт не позволяет нам выбрать, как играть даже первые такты? Мне также не нравятся излишние хроматизмы. Они кажутся странно неестественными, совсем не моцартовскими. Пирс думал, что я сошел с ума. Как бы то ни было, мы играем, и играем неплохо. К счастью, то, что я думаю об этой пьесе, не передалось другим. Получилось наоборот: их энтузиазм вдохнул жизнь в мою игру. Как и с Гайдном, моя любимая часть – трио, только на этот раз я рад, что тоже должен играть. В последней части – в фуге, или, лучше сказать, фугато – именно обрывки не-фуги по-настоящему получаются живыми и делают то, что должна делать фуга – особенно быстрая фуга, – они бегут. Ну да ладно. Так или иначе, мы вполне рады аплодисментам.

В антракте мы сидим в артистической, сбросив напряжение, но не до конца. Я нервно поглаживаю скрипку. Иногда она ведет себя как строптивый зверь, но в течение следующих сорока минут у меня не будет возможности подстроить ее – между семью частями Бетховена нет перерывов.

Билли музицирует на пианино, и это меня еще больше напрягает. Он наигрывает несколько тактов нашего необычного биса, над которым мы так долго работали, и мурлычет разные партии, отчего я беспокоюсь и мучаюсь. И в лучшие времена я ненавидел антракты.

– Билли, пожалуйста! – говорю я.

– Что? О. О, хорошо, – отвечает Билли и перестает. Нахмурившись: – Скажи, почему люди должны кашлять сразу после того, как кончается часть? Если они сдерживались десять минут до того, почему не подождать еще две секунды?

– Публика! – говорит Пирс, как будто это все объясняет.

Эллен предлагает мне глоток виски из серебряной фляжки, живущей в ее сумке.

– Ему нельзя напиваться, – рычит Пирс.

– В медицинских целях, – отвечает Эллен. – Нервы. Посмотри: бедный Майкл, он дрожит.

– Я не дрожу. Во всяком случае, не больше, чем обычно.

– Все идет очень хорошо, – говорит Эллен успокаивающе.

– На самом деле хорошо. Кажется, всем нравится.

– На самом деле им всем нравится твое красное платье и открытые плечи, Эллен, – говорит Пирс.

Эллен демонстративно зевает.

– Билли, сыграй нам немного Брамса, – говорит Эллен.

– Нет, нет! – кричит Пирс.

– Ну тогда как насчет тишины? – спрашивает Эллен. – Без неприятных замечаний и пререканий, только взаимная любовь и поддержка.

– Хорошо, – говорит Пирс примирительно, подходит и гладит сестру по плечу.

– На самом деле я с нетерпением жду продолжения, – говорю я.

– Правильный настрой, – отвечает Пирс.

– Меня в дрожь бросает от этого медленного начала фуги, – говорит Билли себе под нос.

– Вы так горячо все воспринимаете, мальчики, – говорит Эллен. – Вы не могли бы поменьше кипятиться? Тогда бы вам было менее нервно.

Мы молчим. Я встаю и выглядываю в окно, опираясь на батарею.

– Я беспокоюсь, будет ли скрипка держать строй, – бормочу я почти неслышно.

– Все будет хорошо, – успокаивает Эллен. – Все будет хорошо.

2.22

Сорок минут спустя нам аплодируют. Рубашка Билли мокра от пота. Однажды он сказал про до-диез-минорный квартет: «Ты отдаешь всего себя в первые четыре такта, и что делать потом?» Но он как-то нашел ответ на этот вопрос, и мы тоже.

Это произведение, после которого не может и не должно быть бисов. Четвертый раз нас вызывают кланяться на сцену, мы должны были бы оставить инструменты, но мы выходим с ними, как и раньше, и в этот раз мы садимся. Аплодисменты мгновенно стихают, как по взмаху дирижера. Шепот ожидания, потом тишина. Мы смотрим друг на друга, мы полностью сфокусированы друг на друге. То, что мы сейчас сыграем, не нуждается в нотах. Оно живет в нас.

За кулисами я немного перестроил Тонони. Сейчас я проверяю его почти неслышно и уговариваю скрипку не подвести.

Обычно Пирс объявляет бисы. Вместо этого он и остальные смотрят на меня и почти незаметно кивают. Я начинаю играть. Беру две первые ноты на пустых струнах, почти как если бы это был переход от настраивания инструмента к музыке.

Пока я играю несколько первых медленных нот, я слышу из разных концов темного зала вздох узнавания. После моих четырех одиноких тактов Пирс присоединяется ко мне, потом Билли, потом Эллен.

Мы играем первый контрапункт «Искусства фуги» Баха.

Играем почти без вибрато, держа смычок на струне, беря открытые струны, когда это естественно, даже если это значит, что наши фразы не точно повторяют друг друга. Играем с такой интенсивностью и с таким спокойствием. Я никогда не мог вообразить, что мы можем так чувствовать или так творить. Фуга идет своим путем, и наши путешествующие смычки следуют за ней, ведомые и ведущие.

Когда я подхожу к почти незаметной восьмушке, этой мелкой занозе, источнику моего волнения, Эллен, которая в этот момент не играет, немного поворачивает голову и смотрит на меня. Я могу сказать, что она улыбается. Нота эта – фа малой октавы. Чтобы ее сыграть, я должен был на тон опустить нижнюю струну.

Мы играем во вдохновенном трансе. Эти четыре с половиной минуты кажутся часами или, может, секундами. Передо мной встают малоупотребимые ключи оригинальной партитуры, и все наши голоса – нисходящие и восходящие, быстрые и медленные, параллельные и пересекающиеся, и внутренним слухом я слышу и то, что уже отзвучало, и то, что звучит, и то, что еще прозвучит. Я только должен исполнить смычком на струнах то, что уже у меня в голове, и так же Билли, Эллен и Пирс. Наши синхронные версии сливаются, и мы одно: друг с другом и с миром, и с тем давно исчезнувшим человеком, силу которого мы получаем сегодня в виде записанного нотами его видения и его имени, состоящего из единственного, быстротечного слога.

2.23

Мы с Пирсом сменили смокинги на более удобную одежду. Эту операцию мы научились проделывать ровно за девяносто секунд. Люди стоят рядом с артистической и на ступеньках.

На страницу:
7 из 8

Другие электронные книги автора Викрам Сет