
Лишь одна музыка
– Кто доставил?
– Соседи положили на карниз оттаивать. Жажа ее учуяла и притащила, в пластиковом пакете, целиком.
Я засмеялся.
– Сколько Жаже лет?
– Шестнадцать в августе стукнуло.
– Неплохо.
– Да.
– Ну ладно, пока, пап.
– Пока, сын.
После звонка я сижу несколько минут не двигаясь, думая об отце. Когда он приехал в Лондон три года назад, лифт вышел из строя на пару дней. Отец настоял на восхождении, медленными переходами, к моей квартире на восьмом этаже. На следующий день я снял ему комнату в небольшом отеле неподалеку. Но поскольку единственная причина, по которой он приехал в Лондон, была меня повидать, получилось довольно глупо. Теперь он редко покидает Рочдейл. Время от времени он ездит в Манчестер. Лондон его пугает. Он многое не любит в Лондоне, например то, что вода недостаточно хорошо мылится.
После смерти матери он был совершенно потерян. Его вдовая сестра решила, что он не вынесет одиночества, и переехала к нему, сдав свой дом в аренду. Жажа, кошка моих родителей, известная своей диковатостью, тут же полюбила тетю Джоан как родную. Мой отец выжил. Но так и не оправился.
Что касается лавки и парковки – это было горькое дело. Совет, планируя расширить главную дорогу, настоял на обязательной продаже мясной лавки, которая была на соседней улочке. Это было больше чем просто наш магазин, это был наш дом. Несколько соседских домов тоже пошли под снос. Компенсация была мизерной. Мои родители годами пытались бороться, но это ни к чему не привело.
Я был в это время в Манчестере, пробуя разные подработки, чтобы было на что жить и еще чтобы отложить денег на будущее, на колледж. В начале я совсем не мог помочь, да и позже совсем чуть-чуть. Кроме того, наши отношения были по-прежнему натянутыми. Без работы жизнь отца потеряла смысл. Через пару лет я попал в Королевский Северный колледж музыки, а у отца начались проблемы с легкими. Моя мать загоняла себя, пытаясь ухаживать за ним, зарабатывая на жизнь в качестве подавальщицы в школьной столовой и борясь с городскими властями. И несмотря на то что болел он, умерла она – неожиданно, от инфаркта.
Несколько лет поколебавшись, в конце концов совет решил не расширять дорогу. Приобретенная земля была продана девелоперам. Лавки и дома, придя в запустение, были снесены. Там, где мясник Стэнли Холм когда-то вел торговлю, теперь только асфальт. Это парковка.
1.10Когда я говорю, что я из Рочдейла, лондонцы улыбаются, как если бы само название было забавным. Меня это больше не напрягает и уж точно не удивляет. Действительно, уж если напрягаться, то по поводу самого города. Но то, что случилось с нами, могло случиться где угодно, я уверен.
В детстве я был вполне счастлив в Рочдейле. Наш дом стоял на краю города, и когда у меня наконец появился велосипед, я мог выезжать в сторону пустошей, иногда с кем-то из школы, чаще сам по себе. Через несколько минут я оказывался на просторе. Я гулял по холмам, иногда просто лежал в травяных впадинах, где было не слышно ветра. В первый раз, когда так лег, я был поражен: я никогда не слышал такой тишины. И в этой тишине вдруг зазвучала восходящая песня жаворонка.
Я бросал велосипед внизу, в безопасности у стоящей на отшибе гостиницы «Оуд-Беттс», и лежал так иногда часами. Иногда пел один жаворонок; иногда голос одного растворялся все выше и выше в небе, а другой только начинал подниматься. Порой, когда солнце выходило после дождика, бывало целое соревнование жаворонков.
В Лондоне даже на высоте моего этажа тишины нет. Даже в глубине 600-акрового парка я слышу шум движения со всех сторон и даже сверху. Но иногда утром я беру походный стул и иду в «утопленный сад» рядом с Оранжереей. Сажусь в один из просветов среди высоких лип и смотрю поверх цветных уступов на тихий овальный пруд. Среди кувшинок играют фонтаны, заглушая шумы снаружи зарослей. Вокруг нахально бегают белки и застенчиво – мышки. Голубь гортанно воркует у моих ног. И – в правильный сезон, в месяц, ровно противоположный нынешнему, – поют дрозды.
Сегодня я иду вокруг «утопленного сада» и вспоминаю разговор с Джулией. Наше фортепианное трио играло концерт где-то недалеко от Линца, и после мы вдвоем пошли в лес вокруг дома, в который нас пригласили. Это была ночь полной луны, и соловьи пели неистово.
– Роскошно, – сказал я. – Доницетти птичьего мира.
– Ш-ш-ш, Майкл, – сказала Джулия, прислонившись ко мне.
Соловей остановился, и Джулия сказала:
– Тебе не нравится?
– Это не моя птица. Ты любишь соловьев?
– Да.
– Это, должно быть, твои австрийские корни.
– О, не говори глупостей. Как насчет поцелуя? – Мы поцеловались и пошли дальше.
– Если это правда твоя любимая птица, я беру свои слова обратно.
– Спасибо. А твоя какая?
– Жаворонок, конечно.
– А, понимаю. «Взлетающий жаворонок»?[16]
– О нет – совсем не поэтому.
– Невзрачная пичуга…
– Ну твой соловей тоже не райская птица.
– Кажется, среди композиторов не так много красавцев, – сказала Джулия чуть погодя. – Шуберт был немного лягушкой.
– Но лягушкой, которую ты бы поцеловала?
– Да, – сказала Джулия, не колеблясь.
– Даже если бы это его отвлекло от творчества?
– Нет, – сказала Джулия. – Тогда нет. Но я не думаю, что это его отвлекло бы. Его бы вдохновило, и он бы закончил свою «Неоконченную».
– Верю, что закончил бы. Так что хорошо, что ты его не поцеловала.
Начинало накрапывать, и мы свернули к дому.
1.11Когда я пробовался в квартет «Маджоре», Эллен спросила, как Джулия. Они были знакомы: наше трио и их квартет – оба тогда недавно сформировавшиеся – встретились на летней программе в Банфе в Канаде.
Я сказал, что мы потеряли друг друга из виду.
– О, как жаль, – сказала Эллен. – А как Мария? Замечательная виолончелистка! Я думала, вы втроем потрясающе хорошо вместе играли. Вы были созданы друг для друга.
– С Марией все хорошо, я надеюсь. Она по-прежнему в Вене.
– Грустно, когда вот так теряешь связь с друзьями, – пробормотала Эллен понимающе. – У меня однажды был школьный друг. Он был на год старше меня. Я его обожала. Он хотел стать стоматологом – дикая идея… О, это… Лучше сменить тему, да?
– Нет, совсем нет. Но может, начнем репетицию? Мне нужно в пять тридцать кое-где быть.
– Конечно. Ты мне сказал, что торопишься, а я тут разболталась. Извини.
Потерять из вида – из слуха, из запаха, из вкуса, из осязания. Недели не проходит, чтобы я не думал о ней. Это после десяти лет: слишком прочно впечатано в памяти.
После того как уехал из Вены, я написал ей, но слишком поздно. Она не ответила. Я писал снова и снова, в пустоту.
Я написал Марии Новотны, она ответила, что Джулия по-прежнему слишком расстроена и что я должен дать ей время. Мои письма мешают занятиям в ее выпускной год. Может, мне стоит сбавить пар. Мария, однако, всегда была больше подругой Джулии, чем моей. Они были знакомы до того, как я появился на сцене и столь неожиданно с нее сошел. Она не делилась со мной секретами и не давала мне надежды.
Когда Джулия закончила свой курс, она исчезла с лица земли.
Я написал в Высшую музыкальную школу, прося переправить мое письмо. Я так и не услышал от нее ничего. Я написал в ее родительский дом под Оксфордом – безрезультатно. Написал ее тете в Клостернойбург и не получил ответа. Написал Марии снова. Мария ответила мне, что она тоже ничего не слышала о Джулии. Однако она была уверена, что Джулии в Вене нет.
В конце концов, более чем через год после нашего расставания, раздавленный потерей, я позвонил ее родителям. Ее отец провел с нами день, когда был в Вене на конференции по истории. Он был поклонником Одена и взял нас с собой на небольшое паломничество в Кирхштеттен, маленькую деревеньку, где Оден провел свои последние годы. Вечером, уже в Вене, мы пошли на ужин и на концерт. Мы понравились друг другу сразу.
К телефону подошла женщина.
– Алло, – сказал я. – Это миссис Макниколл?
– Да, это я. Можно узнать, кто говорит? – Я заметил где-то глубоко запрятанный австрийский акцент.
– Это Майкл Холм.
– Ах да, да. Понимаю. Подождите, я сейчас позову мужа.
Ее самоуверенность пропала, в голосе послышалась паника.
Через несколько секунд доктор Макниколл взял трубку. В его тоне не было враждебности, но он производил впечатление человека, желающего побыстрее выбраться из застрявшего лифта.
– Здравствуйте, Майкл. Я полагаю, это про Джулию. Я пересылал ваши письма, но ведь это ее решение – отвечать или не отвечать.
– Как она сдала экзамены? – Мария уже сказала мне, что довольно хорошо, но я цеплялся хоть за что-то, чтоб продолжить разговор.
– Она закончила.
– Она ведь в порядке, правда?
– Да, в порядке, – ответил он с нажимом.
– Вы скажете ей, что я звонил? Пожалуйста.
Пауза, затем, как милостыню, поданную против желания:
– Да.
– Где она сейчас? Она там, ну то есть она с вами в Оксфорде?
– О господи, Майкл, вы еще недостаточно ее ранили? – Вежливость отказала доктору Макниколлу, и он повесил трубку.
Я тоже повесил трубку, пронзенный печалью, зная, что надежды нет.
1.12Мое первое занятие сегодня – урок взаимной тоски с двенадцатилетним мальчиком, который гораздо охотнее играл бы на гитаре. Когда он уходит, я пробую сесть за работу для квартета. Я смотрю на ноты нашей следующей репетиции, но не могу сосредоточиться. Вместо этого ставлю диск с бетховенским трио до минор, тем самым, к которому Карл Шелль прицепился столько лет назад.
Какие чудесные вещи – эти его первые, им самим пронумерованные произведения, три трио, которые говорят миру: да, я готов стать известным благодаря им. И самое яркое из них: опус 1 номер 3. Карл, конечно, был со мной не согласен; он считал, что оно самое слабое из трех.
У Джулии оно было самым любимым из всех трио Бетховена. Она особенно любила минорные вариации второй части, несмотря на то что виолончель и скрипка своей спокойной меланхолией будто затмевали ее собственную значимость. Всякий раз, когда она слышала его, или играла, или даже просто читала ноты, она медленно покачивала головой. И она любила скромную концовку всего произведения.
Хотя я и часто его слушал, я его не играл последние десять лет ни разу. В случайно собиравшихся трио, в которых я участвовал, всякий раз, когда его предлагали к исполнению, я находил предлог, чтобы его не играть, иногда говоря, что оно меня не интересует. А в записях я так и не нашел ни одной, которая бы мне напомнила ее игру, хотя некоторые и были мне по сердцу.
Но что напоминало мне, как она играла? Иногда фраза или две на концерте, иногда чуть больше, но никогда ничего достаточно длинного. Сказать, что она играла естественно, органично – не сказать ничего: в конце концов, каждый играет соответственно своей натуре. Удивление, интенсивность, глубина – нет смысла пытаться выразить то, что она выражала. Я так же бессилен описать красоту ее игры, как и объяснить, что я почувствовал, когда ее встретил. Последние несколько лет иногда, включая радио, я был уверен, что слышу игру Джулии. Но некий поворот фразы меня переубеждал; и даже если у меня оставались надежда или сомнение, имена исполнителей, объявленные в конце, возвращали меня на землю.
В прошлом году я услышал Баха, из всех возможных мест это было в такси. Я редко езжу в такси, в такси редко играет музыка, и музыка, которая звучит в такси, редко бывает классической. Я почти доехал до студии, когда водитель решил переключиться на «Радио-3». Это был конец прелюдии и начало фуги: до минор, удивительным образом. Это Джулия, сказал я себе. Это Джулия. Все говорило за нее. Мы приехали, водитель выключил радио; я заплатил и побежал. Я опаздывал на запись и знал, что наверняка ошибаюсь.
1.13Звонит Виржини, чтобы отменить урок. Когда она договаривалась о дне, она не посмотрела в календарь. Сейчас она поняла, что у нее две встречи одновременно. Подруга только что приехала из Парижа, и подруга не поймет, а я пойму, ну и вообще, она сначала договорилась с ней, поэтому не буду ли я сильно возражать?
– Что за подруга? – спрашиваю я.
– Шанталь. Я тебе рассказывала про нее, нет? Сестра Жана-Мари.
Жан-Мари – предпоследний бойфренд Виржини.
– О’кей, Виржини.
– Так на какой день мы должны назначить?
– Я сейчас не могу это обсуждать.
– Почему нет?
– Я занят. – На самом деле я просто обескуражен отношением Виржини к делу.
– Э-э-э-эй!
– Сама ты Э-э-э-эй.
– Майкл, ты так сварлив. Ты открывал сегодня окно?
– Но сегодня холодно. И мне не всегда нужен свежий воздух.
– О да, великий арктический пловец боится холода.
– Виржини, не нуди.
– Почему ты сердишься на меня? Я тебя от чего-то оторвала?
– Нет.
– Ты что-то только что закончил?
– Да.
– Что?
– Я слушал музыку.
– Какую музыку?
– Виржини!
– Ну мне интересно.
– Ты имеешь в виду, тебе любопытно – это совсем другое дело.
– Нет, это совсем чуть-чуть другое. И что?
– Что – что?
– Что это за неведомая музыка?
– Трио Бетховена до минор, извини, ut mineur, для фортепиано, скрипки и виолончели, опус один номер три.
– Будь подобрее, Майкл.
– Я стараюсь.
– Почему эта музыка тебя так раздражила против меня?
– Да не раздражила, как ты выразилась, эта музыка меня против тебя. И ты меня не раздражила. Меня никто не раздражает, кроме меня самого.
– Я очень люблю это трио, – говорит Виржини. – Ты знаешь, что он сам сделал аранжировку для струнного квинтета?
– Что за чепуха, Виржини. Ну хорошо, давай назначим дату урока, и дело с концом.
– Но он это сделал, Майкл. И он даже ничего не транспонировал.
– Виржини, поверь мне, если бы существовал струнный квинтет Бетховена до минор, я бы, безусловно, о нем знал, почти наверняка его слышал бы и, очень возможно, играл бы.
– Я читала это в «Guide de musique de chambre»[17].
– Этого не может быть.
– Подожди. Подожди. Только подожди. – Она вернулась к телефону через несколько секунд. Я слышал, как она листала страницы. – Вот он. Опус сто четыре.
– Что ты сказала?
– Опус сто четыре.
– С ума сойти. Это совсем другое время его жизни. Ты уверена?
– Ты не настолько занят? Ты хочешь теперь со мной поговорить? – спросила Виржини с недоумением в голосе.
– О да. Да. Что там сказано?
– Давай посмотрю, – сказала Виржини, довольно бегло переводя из книжки. – Тут сказано, что в тысяча восемьсот семнадцатом он аранжировал третье фортепианное трио из первого опуса в струнный квинтет… Сначала это сделал некий любитель, и Бетховен написал, как это сказать, юмористическую благодарность за ужасную любительскую аранжировку квинтета на три голоса, и Бетховен тогда сделал это по-настоящему, на пять голосов, и превратил дикое убожество в нечто приличное. Оригинальная любительская трехголосная аранжировка была торжественно отправлена куда и следовало – в преисподнюю. Это ясно?
– Да, да. Но как удивительно! Что-то еще?
– Нет. За комментариями отправляют к трио.
– Ты всегда читаешь справочники целиком, Виржини?
– Нет, я скольжу взглядом, как говорите вы, англичане.
Я смеюсь:
– Присутствующий здесь англичанин так не говорит.
– Теперь ты счастлив? – спрашивает Виржини.
– Думаю, да. Да, я счастлив. Спасибо, Виржини. Спасибо. Извини, что я раньше был не слишком вежлив. Когда ты хочешь назначить урок?
– В четверг на следующей неделе в три.
– Это не слишком далеко?
– О нет, не слишком.
– Ну хорошо, занимайся.
– О да, конечно, – радостно говорит Виржини.
– Ты не придумываешь это все? – спрашиваю я. – В это так трудно поверить. – Но она не могла придумать столько правдоподобных деталей за раз.
– Не говори глупостей, Майкл.
– И это для двух скрипок, двух альтов и виолончели – никаких странных комбинаций, да?
– Да. Так тут написано.
– Опус сто четыре?
– Опус сто четыре.
1.14– Опус сто четыре?
– Опус сто четыре.
– Очень странно, сэр. До минор? Ну, в каталоге компакт-дисков такого нет. Я не вижу его среди бетховенских квинтетов.
– Может быть, он по какой-то причине перечислен среди бетховенских трио.
– Я посмотрю… нет, извините, там тоже нет. Давайте попробую в компьютере. Вобью «струнный квинтет до минор» и посмотрю, что он мне выплюнет. Нет, это не очень помогло. Он выдает: «По вашему запросу записей нет»… Давайте посмотрим, что произойдет, если я попробую опус сто четыре… Извините, боюсь, что появляется только Дворжак… Вы ведь не имеете в виду Дворжака?
– Нет. Дворжака я не имею в виду.
– Ну, хотите, вместо него я закажу вам трио, сэр?
– Нет, спасибо.
* * *В голосе девушки из «Чаймса»[18] слышится скептицизм:
– Струнный квинтет Бетховена до минор. Вы сами слышали это произведение, сэр?
– Нет, но мне о нем рассказали. Это хорошо задокументировано.
– Ну, сэр, я боюсь, у нас нет нот с таким описанием. Может быть, оставите нам свой номер телефона…
– Послушайте, у вас же должен быть где-то список бетховенских опусов по номерам? Вы не могли бы посмотреть номер сто четыре, пожалуйста.
Полувздох-полухмык:
– Я полагаю, да.
Она возвращается и обескураженным, извиняющимся тоном:
– Ну, сэр, похоже, вы правы.
– Похоже, я прав?
– Я имею в виду, вы правы. Ну, не знаю, что сказать. Извините. У нас этого нет, и в продаже тоже нет.
– Но это же Бетховен, не Энгельберт Хампердинк. Вы абсолютно уверены, что не можете откуда-нибудь заказать?
Секунда молчания. Потом она говорит:
– Я тут подумала о некоем варианте. Вы подождете минуту?
– Неделю, если надо.
Вернувшись, девушка сообщает:
– Я посмотрела в микрофильмах. Не знаю, что вы об этом подумаете. Издательство «Эмерсон» выпускает это в аранжировке для квинтета с кларнетом. Партии и партитура. Мы можем заказать для вас ноты. Это займет пару недель. Но больше ничего нет.
– Кларнетовый квинтет? Это совершенное безумие. Ну, закажите его, пожалуй. Нет, не заказывайте. Я еще перезвоню.
* * *Главная публичная нотная библиотека в Лондоне странным образом открывается только в час пополудни, так что я решаю пока попробовать библиотеку в Манчестере.
Звоню в Музыкальную библиотеку Генри Уотсона, мой второй дом, когда я был студентом в Манчестере – и, что даже более существенно, в те три года между школой и колледжем, когда я с трудом зарабатывал на жизнь. В те дни у меня не было средств на покупку нот. Если бы эта библиотека не существовала, не знаю, как я смог бы воплотить свою мечту стать музыкантом. Я обязан ей столь многим, что, надеюсь, могу себе позволить быть обязанным ей еще чуть-чуть.
Глубокий мужской голос на том конце провода. Я объясняю, что мне нужно.
В ответ – легкое удивление:
– Вы имеете в виду, что эта аранжировка – его? Да, конечно, конечно, если есть номер опуса, она должна быть, не так ли?.. Подождите.
Долгое ожидание. Две, три минуты. В конце концов:
– Да, у нас есть партии некоторых квинтетов Бетховена: ваш – один из них. Смотрите: есть четвертый, двадцать девятый, сто четвертый и сто тридцать седьмой. Это издание опубликовано «Петерсом», но не знаю, есть ли оно в продаже. Оно у нас со времен Потопа. С двадцатых годов, если не ранее. И вам будет интересно узнать, что у нас также есть миниатюрное издание – «Эрнст Эйленбург». Тоже достаточно древнее. На этом написано «Август, тысяча девятьсот шестнадцатый». Надо же, каждый день что-то новое. Должен признаться, я никогда не слышал про опус сто четыре.
– Не знаю, как вас благодарить. Остается одна сложность – я в Лондоне.
– Ничего страшного. У нас есть межбиблиотечные займы, любая приличная библиотека может у нас его попросить.
– Например, Вестминстерская музыкальная библиотека?
– Да, я полагаю. У них были свои… мм… проблемы, но я думаю, они по-прежнему могут отличить трио от квинтета.
Я улыбаюсь:
– Вы правы, они не в лучшей форме. Но я слышал, у вас тоже были проблемы в последние годы. Совет недоволен и так далее.
– Ну да, было много беспорядка после семьдесят девятого. Мы выстояли не так плохо, как некоторые. Главное – продолжать существовать.
– Я очень многим обязан вашей библиотеке, – говорю я. – Семь лет провел в Манчестере.
– А.
Пока мы разговариваем, в моей памяти возникают кривые стены, свет через окна, тяжелые полки из красного дерева. И книги, чудесные ноты, которые я мог брать даже до того, как попал в Королевский Северный колледж музыки, – когда я барахтался, чтобы выжить и сэкономить, без какой бы то ни было официальной поддержки, академической или музыкальной.
– Кстати, – продолжаю, – в последний раз, когда был в Манчестере, я заметил, что вы оборудовали библиотеку современными шкафами и избавились от прекрасных старых полок из красного дерева.
– Да, – он, будто защищаясь, – это хорошие солидные шкафы, ну немного скользкие. Когда мы преодолеем скользкость, будет как раз то, что надо.
– Преодолеете? Как?
– Изолентой. Или наждачной бумагой.
– Наждачной бумагой?
– Да, наждачная бумага очень хорошо работает. Да. Я сам за наждачную бумагу. Странная вещь с наждачной бумагой: она делает сложное простым, а простое – сложным… Хорошо, не буду пока ставить эти ноты на место. Я их отложу, с запиской, что мы ожидаем запрос из Лондона, да?
– Если можно. Спасибо. Громадное спасибо, на самом деле.
* * *С трудом верится. Я сыграю этот квинтет, как только получу ноты. «Маджоре» сможет на время найти второго альтиста. И я знаю, что, в отличие от трио, ничто меня не остановит, не парализует мое сердце и руку. Но теперь я жажду его услышать. Должна же в Лондоне где-то быть его запись.
Я вхожу в автобус и сажусь сверху спереди. День ясный, морозный. Ветер задувает внутрь по краям лобового стекла. Дорогу устилают сухие листья платанов. Через голые ветки я вижу Серпентайн.
Вскоре, однако, я на Оксфорд-стрит, полной противоположности зелени и воде. Красные автобусы и черные такси, как два враждующих вида гигантских муравьев, заполоняют дорожные полосы. Перед Рождеством тротуары кишат покупателями, мечущимися, как безумные тли.
Я захожу во все магазины, какие есть, – в бесконечных «Тауэрах», «Эйч-Эм-Ви», «Вёрджинах», «Мьюзик дискаунт-центрах», разных лавочках я говорю с продавцами, с напряжением разглядываю мелкий шрифт в каталоге компакт-дисков, пока наконец не понимаю, что компакт-диска с записью этого произведения нет и почти наверняка никогда не было.
Без особой надежды звоню Пирсу и спрашиваю у него совета. Он думает, что слышал про эту вещь, но не может мне посоветовать, где найти запись. Тогда я звоню Билли, который, несмотря на то что он современный композитор до мозга костей, по-прежнему верит в достоинства винила.
– Мм, – говорит Билли, – это очень маловероятно, но попробуй в «Харольде Мурсе»[19]. У них много старых пластинок: может, что-то там есть. В любом случае ты недалеко. Вреда не будет.
Он объясняет мне, как добраться, и добавляет:
– Было бы здорово это сыграть, если оно существует.
– Вопроса «если» уже нет, Билли. Мне удалось найти партитуру и партии.
– О, я был бы счастлив посмотреть ноты, – говорит Билли с энтузиазмом композитора. – Был бы счастлив. Полагаю, это переписывание, да, но не только переписывание. Он должен был бы многое поменять – я имею в виду, по-настоящему поменять. Как одна виолончель может выполнять двойную роль? И что насчет прерывистых аккордовых пассажей на фортепиано? Это ведь не подходит для струнных, правда? И…
– Билли, извини, мне надо идти. Но спасибо большое. Правда. До вечера.
Я, словно заново родившись, нетерпеливо ищу и нахожу магазин. После стеклянно-хромированных гигантов на Оксфорд-стрит, заполоненных эскалаторами, децибелами и охранниками, «Харольд Мурс» – просто диккенсовское пристанище, с немногими сомнительного вида посетителями, сонно проглядывающими картонные коробки. Меня направляют в подвал, посмотреть, что может быть там. Я разговариваю со стариком, который хочет помочь, но в данном случае помочь не может.
– Вы уверены, что это не опус двадцать девять?
– Уверен.
– Ну, напишите ваше имя и телефон на этой карточке. Если что-то появится, мы с вами свяжемся.
Наверху, за прилавком в глубине магазина, я замечаю погруженного в свои мысли человека. Я уже готов уходить, и я знаю, что это безнадежно, но все равно решаю спросить на всякий случай.
Он закрывает глаза и постукивает по губам указательным пальцем:
– Вы знаете, это мне что-то напоминает. Я не хочу быть слишком оптимистичным, но вам не сложно опять спуститься? Есть стопка восточноевропейских пластинок, которая там уже давно. Я ее еще не расклассифицировал по композиторам, но мне кажется, что, возможно… Конечно, я могу ошибаться; или, даже если я прав, это могло уже быть продано.