Оценить:
 Рейтинг: 2

Гоголь в жизни

<< 1 ... 61 62 63 64 65 66 67 68 69 ... 76 >>
На страницу:
65 из 76
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Ах чудное небо, ей-богу, над этим классическим Римом!
Под этаким небом невольно художником станешь!

«Не правда ли, как хорошо?» – спросил Гоголь. Бодянский с ним согласился. «Но то, что вы прочли, – обратился ко мне Гоголь, – это уже иной шаг. Беру с вас слово – прислать мне из Петербурга список этих поэм». Я обещал исполнить желание Гоголя. «Да, – продолжал он, прохаживаясь, – я застал богатые всходы…» – «А Шевченко?» – спросил Бодянский. Гоголь с секунду промолчал и нахохлился. На нас из-за конторки снова посмотрел осторожный аист. «Как вы его находите?» – повторил Бодянский. «Хорошо, что и говорить, – ответил Гоголь: – Только не обидьтесь, друг мой… вы – его поклонник, а его личная судьба достойна всякого участия и сожаления…» – «Но зачем вы примешиваете сюда личную судьбу? – с неудовольствием возразил Бодянский: – Это постороннее… Скажите о таланте, о его поэзии…» – «Дегтю много, – негромко, но прямо проговорил Гоголь, – и даже прибавлю, дегтю больше, чем самой поэзии. Нам-то с вами, как малороссам, это, пожалуй, и приятно, но не у всех носы, как наши. Да и язык…» Бодянский не выдержал, стал возражать и разгорячился. Гоголь отвечал ему спокойно. «Нам, Осип Максимович, надо писать по-русски, – сказал он, – надо стремиться к поддержке и упрочению одного, владычного языка для всех родных нам племен. Доминантой для русских, чехов, украинцев и сербов должна быть единая святыня – язык Пушкина, какою является евангелие для всех христиан, католиков, лютеран и гернгутеров. А вы хотите провансальского поэта Жасмена поставить в уровень с Мольером и Шатобрианом!» – «Да какой же это Жасмен? – крикнул Бодянский. – Разве их можно равнять? Что вы? Вы же сами малоросс!», – «Нам, малороссам и русским, нужна одна поэзия, спокойная и сильная, – продолжал Гоголь, останавливаясь у конторки и опираясь на нее спиной, нетленная поэзия правды, добра и красоты. Я знаю и люблю Шевченка, как земляка и даровитого художника; мне удалось и самому кое-чем помочь в первом устройстве его судьбы. Но его погубили наши умники, натолкнув его на произведения, чуждые истинному таланту. Они все еще дожевывают европейские, давно выкинутые жваки. Русский и малоросс – это души близнецов, пополняющие одна другую, родные и одинаково сильные. Отдавать предпочтение, одной в ущерб другой, невозможно. Нет, Осип Максимович, не то нам нужно, не то. Всякий, пишущий теперь, должен думать не о розни; он должен прежде всего поставить себя перед лицо того, кто дал нам вечное человеческое слово…» Долго еще Гоголь говорил в этом духе. Бодянский молчал, но, очевидно, далеко не соглашался с ним. «Ну, мы вам мешаем, пора нам и по домам!» – сказал, наконец, Бодянский, вставая. Мы раскланялись и вышли. «Странный человек, – произнес Бодянский, когда мы снова очутились на бульваре, – на него как найдет. Отрицать значение Шевченка! Вот уж, видно, не с той ноги сегодня встал». Вышеприведенный разговор Гоголя я тогда же сообщил на родину близкому мне лицу, в письме, по которому впоследствии и внес его в мои начатые воспоминания. Мнение Гоголя о Шевченке я не раз, при случае, передавал нашим землякам. Они пожимали плечами и с досадой объясняли его посторонними, политическими соображениями, как и вообще все тогдашнее настроение Гоголя.

Г. П. Данилевский. Знакомство с Гоголем. Сочинения Г. П. Данилевского. Изд. 9-е. 1902. Т. XIV, стр. 92—100.

31 окт. 1851 г. – Вечер у Аксакова с Подгорецким, штаб-лекарем (родом из Киевской губернии и моим старым знакомым) и Гр. П. Данилевским, тоже малороссом, служащим чиновником при товарище министра народного просвещения Норове; пение разных малороссийских песен, к чему приглашены были Гоголем, с коим я познакомил Данилевского.

О. М. Бодянский. Дневник. Рус. Стар. 1889, окт., 134.

Вторично я увидел Гоголя вскоре после первого с ним свидания, а именно 31 октября. Повод к этому подала новая моя встреча у Бодянского с украинским певцом и полученное мною, вслед за тем, от Бодянского нижеследующее письмо.

«30 октября 1851 года, вторник.

Извещаю вас, что земляк, с которым вы на днях виделись у меня, поет и теперь, и охотно споет нам у Гоголя. Я писал этому последнему; только пение он назначил не у себя, а у Аксаковых, которые, узнав об этом, упросили его на такую уступку. Если вам угодно, пожалуйте ко мне завтра, часов в 6 вечера; мы отправимся вместе. Ваш О. Б.».

В назначенный вечер, 31 октября, Бодянский, получив приглашение Аксаковых, привез меня в их семейство, на Поварскую. Здесь он представил меня седому плотному господину, с бородой и в черном, на крючках, зипуне, знаменитому автору «Семейной хроники», Сергею Тимофеевичу Аксакову; его добродушной, полной и еще бодрой жене Ольге Семеновне; их молодой и красивой, с привлекательными глазами, дочери, девице Надежде Сергеевне, и обоим их сыновьям, в то время уже известным писателям-славянофилам, Константину и Ивану Сергеевичам.

Гоголь в назначенный вечер приехал к Аксаковым значительно позже Бодянского и меня. Все посматривали на дверь, ожидая Гоголя и приглашенного певца. Ни тот, ни другой еще не являлись.

Подъехал, наконец, Гоголь. Любезно поздоровавшись и пошутив насчет нового запоздания певца, он после первого стакана чаю сказал Над. С. Аксаковой: «Не будем терять дорогого времени», – и просил ее спеть. Она очень мило и совершенно просто согласилась. Все подошли к роялю. Н. С. Аксакова развернула тетрадь малорусских песен, из которых некоторые были ею положены на ноты с голоса самого Гоголя. «Что спеть?» – спросила она. «Чоботы», – ответил Гоголь. Н. С. Аксакова спела «Чоботы», потом «Могилу», «Солнце низенько» и другие песни.

Гоголь остался очень доволен пением молодой хозяйки, просил повторять почти каждую песню и был вообще в отличном расположении духа. Заговорили о малорусской народной музыке вообще, сравнивая ее с великорусскою, польскою и чешскою. Бодянский все посматривал на дверь, ожидая появления приглашенного им певца.

Помню, что спели какую-то украинскую песню даже общим хором. Кто-то в разговоре, которым прерывалось пение, сказал, что кучер Чичикова Селифан, участвующий, по слухам, во втором томе «Мертвых душ» в сельском хороводе, вероятно, пел и только что исполненную песню. Гоголь, взглянув на Н. С. Аксакову, ответил с улыбкой, что, несомненно, Селифан пел и «Чоботы», и даже при этом лично показал, как Селифан высоко деликатными кучерскими движениями, вывертом плеча и головы должен был дополнять среди сельских красавиц свое «заливисто-фистульное» пение. Все улыбались, от души радуясь, что знаменитый гость был в духе. Но не прошло после того и десяти минут, Гоголь вдруг замолк, насупился и его хорошее настроение бесследно исчезло. Усевшись в стороне от чайного стола, он как-то весь вошел в себя и почти уже не принимал участия в общей длившейся беседе. Это меня поразило. Зная его обычай, Аксаковы не тревожили его обращениями к нему и, хотя, видимо, были смущены, покорно ждали, что он снова оживится.

Что вызвало в Гоголе эту неожиданную перемену в его настроении, – новая ли, непростительная небрежность приглашенного певца, который и в этот вечер так и не явился, или случайное напоминание в дорогой ему семье о неоконченной и мучившей его второй части «Мертвых душ», – не знаю. Только Гоголь пробыл здесь еще с небольшим полчаса, посидел, молча, как бы сквозь дремоту прислушиваясь к тому, о чем говорили возле него, встал и взял шляпу. «В Америке обыкновенно посидят, посидят, – сказал он, через силу улыбаясь, – да и откланиваются». – «Куда же вы, Николай Васильевич, куда?» – всполошились хозяева. «Насладившись столь щедрым пением обязательного земляка, – ответил он, – надо и восвояси. Нездоровится что-то. Голова, как в тисках». Его не удерживали. «А вы долго ли еще здесь пробудете?» – спросил Гоголь, обратившись, на пути к двери, ко мне. «Еще с неделю», – ответил я, провожая его с Бодянским и И. С. Аксаковым. «Вы, по словам Осипа Максимовича, перевели драму Шекспира «Цимбелин». Кто вам указал на эту вещь?» – «Плетнев». – «Узнаю его… «Цимбелин» был любимою драмой Пушкина; он ставил его выше «Ромео и Юлии». Гоголь уехал.

Г. П. Данилевский. Соч., XIV, 100–103.

5 ноября происходило чтение «Ревизора» в одной из зал того дома, где проживал Гоголь. Я выпросил позволение присутствовать на этом чтении. Покойный профессор Шевырев также был в числе слушателей и – если не ошибаюсь – Погодин. К великому моему удивлению, далеко не все актеры, участвовавшие в «Ревизоре», явились на приглашение Гоголя: им показалось обидным, что их словно хотят учить. Ни одной актрисы также не приехало. Сколько я мог заметить. Гоголя огорчил этот неохотный и слабый отзыв на его предложение… Известно, до какой степени он скупился на подобные милости. Лицо его приняло выражение угрюмое и холодное; глаза подозрительно насторожились. В тот день он смотрел, точно, больным человеком. Он принялся читать и понемногу оживился. Щеки покрылись легкой краской; глаза расширились и посветлели. Читал Гоголь превосходно… Я слушал его тогда в первый – ив последний раз. Гоголь поразил меня чрезвычайно простотой и сдержанностью манеры, какой-то важной и в то же время наивной искренностью, которой словно и дела нет, есть ли тут слушатели и что они думают. Казалось, Гоголь только и заботился о том, как бы вникнуть в предмет, для него самого новый, как бы вернее передать собственное впечатление. Эффект выходил необычайный, особенно в комических, юмористических местах; не было возможности не смеяться – хорошим, здоровым смехом; а виновник всей этой потехи продолжал, не смущаясь общей веселостью и как бы внутренне дивясь ей, все более и более погружаться в самое дело, и лишь изредка, на губах и около глаз, чуть заметно трепетала лукавая усмешка мастера. С каким недоумением, с каким изумлением Гоголь произнес знаменитую фразу Городничего о двух крысах (в самом начале пьесы): «Пришли, понюхали и пошли прочь». Он даже медленно оглянул нас, как бы спрашивая объяснения такого удивительного происшествия. Я только тут понял, как вообще неверно, поверхностно, с каким желанием только поскорей насмешить обыкновенно разыгрывается на сцене «Ревизор». Я сидел, погруженный в радостное умиление: это был для меня настоящий пир и праздник. К сожалению, он продолжался недолго. Гоголь еще не успел прочесть половину первого акта, как вдруг дверь шумно растворилась и, торопливо улыбаясь и кивая головой, промчался через всю комнату один еще очень молодой, но уже необыкновенно назойливый литератор и, не сказав никому ни слова, поспешил занять место в углу. Гоголь остановился, с размаху ударил рукой по звонку – и с сердцем заметил вошедшему камердинеру: «Ведь я велел тебе никого не впускать». Молодой литератор слегка пошевелился на стуле, а впрочем, не смутился нисколько. Гоголь отпил немного воды и снова принялся читать; но уже это было совсем не то. Он стал спешить, бормотать себе под нос, не доканчивать слов; иногда он пропускал целые фразы – и только махал рукою. Неожиданное появление литератора его расстроило: нервы его, очевидно, не выдерживали малейшего толчка. Только в известной сцене, где Хлестаков запирается, Гоголь снова ободрился и возвысил голос: ему хотелось показать исполнявшему роль Ивана Александровича, как должно передавать это действительно затруднительное место. В чтении Гоголя оно показалось мне естественным и правдоподобным. Хлестаков увлечен и странностью своего положения, и окружающей его средой, и собственной легкомысленной юркостью; он и знает, что врет, – и верит своему вранью: это нечто вроде упоения, наития, сочинительского восторга, это не простая ложь, не простое хвастовство. Его самого «подхватило». «Просители в передней жужжат, 35 тысяч эстафетов скачет, – а дурачье, мол, слушает, развесив уши, и какой я, мол, бойкий, игривый, светский молодой человек!»

Вот какое впечатление производил в устах Гоголя хлестаковский монолог. Но, вообще говоря, чтение «Ревизора» в тот день было, – как Гоголь сам выразился, – не более как намек, эскиз; и все по милости непрошеного литератора, который простер свою нецеремонность до того, что остался после всех у побледневшего, усталого Гоголя и втерся за ним в его кабинет.

В сенях я расстался с ним и уже никогда не увидал его больше.

И. С. Тургенев. Литературные и житейские воспоминания, III, Гоголь.

Тогдашний сотрудник «Москвитянина» Н. В. Берг пригласил меня от имени С. П. Шевырева на вечер к последнему. Здесь зашла речь о Гоголе, и Шевырев сообщил, что Гоголь, оставшись на днях недоволен игрою некоторых московских актеров в «Ревизоре», предложил, по совету Щепкина, лично прочесть главные сцены этой комедии Шумскому, Самарину и другим артистам.

Это чтение описано И. С. Тургеневым в его литературных воспоминаниях. В описании И. С. Тургенева вкрались некоторые неверности, особенно в изображении Гоголя, на которого он в то время глядел, очевидно, глазами тогдашней, враждебной Гоголю и дружеской ему самому критики. Он не только в лице Гоголя усмотрел нечто хитрое, даже лисье, а под его «остриженными» усами ряд «нехороших зубов», чего в действительности не было, но даже уверяет, будто в ту пору Гоголь в «своих произведениях рекомендовал хитрость и лукавство раба». Чтение, как удостоверяют сохраненные у меня письма, было 5 ноября.

Чтение «Ревизора» происходило во второй комнате квартиры гр. А. П. Толстого, влево от прихожей, которая отделяла эту квартиру от помещения самого Гоголя.

Стол, вокруг которого, на креслах и стульях, уселись слушатели, стоял направо от двери, у дивана против окон во двор. Гоголь читал, сидя на диване. В числе слушателей были: С. Т. и С. И. Аксаковы, С. П. Шевырев, И. С. Тургенев, Н. В. Берг и другие писатели, а также актеры М. С. Щепкин, П. М. Садовский и Шумский. Никогда не забуду чтения Гоголя. Особенно он неподражаемо прочел монологи Хлестакова и Ляпкина-Тяпкина и сцену между Бобчинским и Добчинским. «У вас зуб со свистом», – произнес серьезно и внушительно Гоголь, грозя кому-то глазами и даже пришепетывая при этом, будто у него свистел зуб. Неудержимый смех слушателей изредка невольно прерывал его. Высоко-художественное и оживленное чтение под конец очень утомило Гоголя. Его сил как-то вообще хватало ненадолго. Когда он дочитал заключительную сцену комедии, с письмом, и поднялся с дивана, очарованные слушатели долго стояли группами, вполголоса передавая друг другу свои впечатления. Щепкин, отирая слезы, обнял чтеца и стал объяснять Шумскому, в чем главные силы роли Хлестакова. Я подошел к С. Т. Аксакову и спросил его, какое письмо он или его жена, по словам Бодянского, предполагали доставить через меня в Малороссию. «Не мы, а вот Николай Васильевич имеет к вам просьбу, – ответил С. Т. Аксаков, указывая мне на Гоголя, – Бодянский не понял слов моей жены, ошибся. Нам поручили вас предупредить, если вы еще не уехали». – «Да, – произнес, обращаясь ко мне, Гоголь, – повремените минуту; у меня есть маленькая посылка в Петербург к Плетневу. Я не знал вашего адреса. Это вас не стеснит?» Я ответил, что готов исполнить его желание, и остался. Когда все разъехались, Гоголь велел слуге взять свечи со стола из комнаты, где было чтение, и провел меня на свою половину. Здесь, в знакомом мне кабинете, он предложил мне сесть, отпер конторку и вынул из нее небольшой сверток бумаг и запечатанный сургучом пакет. «Не откажите, – сказал Гоголь, подавая мне пакет, – если только вас не затруднит, вручить это лично, при свидании, Петру Александровичу Плетневу». Увидев надпись на пакете со «вложением», я спросил, не деньги ли здесь. «Да, – ответил Гоголь, запирая ключом конторку, – небольшой должок Петру Александровичу. Мне бы не хотелось через почту». Видя усталость Гоголя, я встал и поклонился, с целью уйти. «Вы мне читали чужие стихи, – сказал Гоголь, приветливо взглянув на меня, и я никогда не забуду этого взгляда его усталых, покрасневших от чтения глаз. – А ваши украинские сказки в стихах? Мне о них говорили Аксаковы. Прочтите что-нибудь из них». Я, смутясь, ответил, что ничего своего не помню. Гоголь, очевидно желая, во что бы то ни стало, сделать мне что-либо приятное, опять посадил меня возле себя и сказал: «Кто пишет стихи, наверное их помнит. В ваши годы они у меня торчали из всех карманов». И он, как мне показалось, даже посмотрел на боковой карман моего сюртука. Я снова ответил, что положительно ничего не помню наизусть из своих стихов. «Так расскажите своими словами». Я передал содержание написанной мною перед тем сказки «Снегурка». «Слышал эту сказку и я, желаю успеха, пишите! – сказал Гоголь. – В природе и ее правде черпайте свои краски и силы. Слушайте Плетнева… Нынешние не ценят его и не любят… а на нем, не забывайте, почиет рукоположение нашего первоапостола, Пушкина…»

Я простился с Гоголем и более в жизни уже не видел его. Возвратясь в Петербург, я в тот же день вечером отвез врученные мне сверток и пакет к Плетневу, О свертке он сказал: «знаю» – и положил его на стол. Распечатав пакет и увидев в нем пачку депозиток, Плетнев спросил меня: «А письма нет?» Я ответил, что Гоголь, передавая мне пакет, сказал только: «Должок Плетневу». Плетнев запер деньги в стол, помолчал и с обычною своею добродушною важностью сказал: «Как видите, он и здесь верен себе; это – его обычное, с оказиями, пособие через меня нашим беднейшим студентам. Фицтум раздает и не знает, откуда эти пособия». А. И. Фицтум был в те годы инспектором студентов Петербургского университета.

Г. П. Данилевский. Соч., XIV, 104–107.

После чтения актерам «Ревизора» Гоголь опять явился в театре (в ложе позади других) посмотреть, как исполняется пьеса после его замечаний, и остался доволен игрою более, нежели в прежнее время, особенно Хлестаковым, которого в это время играл уже Шумский, пользовавшийся его наставлениями.

А. Т. Тарасенков, 4.

В самое последнее свидание с моей женой Гоголь сказал, что он не будет печатать второго тома («Мертвых душ»), что в нем все никуда не годится и что надо все переделать. Только про первую главу второго тома он сказал мне, что она получила последнее прикосновение, была тронута кистью художника, говоря техническим языком живописцев. Он сказал это потому, что при вторичном чтении той же главы для моего сына Ивана я заметил многие изменения.

С. Т. Аксаков – С. П. Шевыреву, в 1852 г. Рус. Арх., 1878, II, 54.

Здоровье мое понемногу поправляется, хоть и не могу похвалиться совершенным восстановлением его… Теперь у вас голова, я замечаю, наполнена мыслями о женитьбах. Гоните от себя эти мысли: они мешают заниматься настоящим. Разве женитьбу Лизы вы устроили? Ни вы, ни я не имели этого в предмете. Это устроил бог для нее. Нужно было выйти замуж, она и вышла; так же как для иной другой – то, чтоб она не выходила замуж, и она не выходит.

Гоголь – матери, 20 ноября 1851 г., из Москвы. Письма, IV, 410.

Граф А. П. Толстой передал мне ваш поклон и рассказал мне о своем душеусладном пребывании у вас во Ржеве. Благодарю вас много и много за то, что содержите меня в памяти вашей. Одна мысль о том, что вы молитесь обо мне, уже поселяет в душу надежду, что бог удостоит поработать ему лучше, чем как работал доселе немощный, ленивый и бессильный. Ваши два последние письма держу при себе неотлучно. Всякий раз, когда их в тишине перечитываю, вижу новое в них, прежде не замеченное указание и напутствие и всякий раз благодарю бога, помогшего вам написать их. Не забывайте меня, добрая душа, в молитвах ваших. Знаете и сами, как они мне нужны.

Гоголь – о. Матвею. 28 ноября 1851 г. Письма. IV, 412.

В 1855 или 1856 году мне пришлось присутствовать при разговоре о. Матфея (Константиновского) с Т. И Филипповым о Гоголе. По словам о. Матфея, в то время, во время знакомства его с Гоголем, Гоголь был не прежний Гоголь, а больной, совершенно больной человек, изнуренный постоянными болезнями, цвет лица был землянистый, пальцы опухли; вследствие тяжких продолжительных страданий художественный талант его угасал и даже почти угас, – это чувствовал Гоголь: и к страданиям тела присоединились внутренние страдания. Старость надвигалась, силы ослабели, и особенно сильно преследовал его страх смерти. В таком состоянии невольно возбуждается мысль о боге, о своей греховности. «Он искал умиротворения и внутреннего очищения». – «От чего же очищения?» – спросил Т. И. Филиппов. «В нем была внутренняя нечистота». – «Какая же?» – «Нечистота была, и он старался избавиться от ней, но не мог. Я помог ему очиститься, и он умер истинным христианином», – сказал о. Матфей. С ним повторилось обыкновенное явление русской жизни. Наша русская жизнь немало имеет примеров того, что сильные натуры, наскучивши суетой мирской или находя себя неспособными к прежней широкой деятельности, покидали все и уходили в монастырь искать внутреннего умиротворения и очищения своей совести. Так было и с Гоголем. «Что ж тут худого, что я Гоголя сделал истинным христианином?» – «Вас обвиняют в том, что, как духовный отец Гоголя, вы запретили писать ему светские творения». – «Неправда. Художественный талант есть дар божий. Запрещения на дар божий положить нельзя; несмотря на все запрещения, он проявится, и в Гоголе временно он проявлялся, но не в такой силе, как прежде. Правда, я советовал ему написать что-нибудь о людях добрых, т. е. изобразить людей положительных типов, а не отрицательных, которых он так талантливо изображал. Он взялся за это дело, но неудачно». – «Говорят, что вы посоветовали Гоголю сжечь второй том «Мертвых душ»?» – «Неправда, и неправда… Гоголь имел обыкновение сожигать свои неудавшиеся произведения и потом снова восстановлять их в лучшем виде. Да едва ли у него был готов второй том: по крайней мере, я не видал его. Дело было так: Гоголь показал мне несколько разрозненных тетрадей с надписями: глава, как обыкновенно писал он главами. Помню, на некоторых было надписано: глава I, II, III, потом, должно быть, VII, а другие были без означения; просил меня прочитать и высказать свое суждение. Я отказывался, говоря, что я не ценитель светских произведений, но он настоятельно просил, и я взял и прочел. Но в этих произведениях был не прежний Гоголь. Возвращая тетради, я воспротивился опубликованию некоторых из них. В одной или двух тетрадях был описан священник. Это был живой человек, которого всякий узнал бы, и прибавлены были такие черты, которых… во мне нет, да к тому же еще с католическими оттенками, и выходил не вполне православный священник. Я воспротивился опубликованию этих тетрадей, даже просил уничтожить. В другой из тетрадей были наброски… только наброски какого-то губернатора, каких не бывает. Я советовал не публиковать и эту тетрадь, сказавши, что осмеют за нее даже больше, чем за «Переписку с друзьями»…»

Протоиерей Ф. И. Образцов. «О. Матфей Константиновский (по моим воспоминаниям)». Тверские Епархиальные Ведомости, 1902, № 5.

Отец Матвей Александрович Константиновский родился в 1792 г. и умер в 1857 г., сын священника с. Константинова, Новоторжского уезда. Тверской губ., воспитанник тверской семинарии, поступил дьяконом в с. Осечно, Вышневолоцкого уезда, откуда, по прошествии семи лет, был переведен, по особому распоряжению архиепископа Филарета (впоследствии митрополита Московского), священником в карельское село Диево, Бежецкого уезда, а оттуда, через тринадцать лет, перешел того же уезда в село Езьско, где пробыл три с половиною года, до своего перевода во Ржев (1836 г.), который состоялся не без участия в том гр. А. П. Толстого, бывшего в ту пору тверским губернатором. Смолоду наклонный к подвижнической жизни и способный перенести самое тяжкое лишение, восторженным чувством художника любя великолепие православного богослужебного чина, в котором он не позволял себе опустить ни единой черты, и, что всего важнее, обладая даром слова, превосходящим всякую меру, он с первых же лет своего служения церкви сделался учителем окрест живущего народа. О. Матвей навсегда сохранил живое воспоминание и с восторгом и неподражаемым художеством речи передавал нам, позднейшим его ученикам, о тех поразительных проявлениях живого и деятельного благочестия между его деревенскими духовными друзьями, которых он был свидетелем, а отчасти и виною и которые так и просились на страницы Четий-Миней. О. Матвей не раз сообщал мне с некоторым даже удивлением о том впечатлении, которое его рассказы об этих высоких явлениях духа в нашем народе производили на Гоголя, слушавшего их, по библейскому выражению, отверстыма устами и не знавшего в этом никакой сытости. Рассказчик едва ли и сам сознавал, какую роль в этом деле, кроме самого содержания, играло высокое художество самой формы повествования. Дело в том, что, в течение целой четверти века обращаясь посреди народа, о. Матвей, с помощью жившего в нем исключительного дара, успел усвоить себе ту идеальную народную речь, которой так долго искала и доныне ищет, не находя, наша литература и которую Гоголь так неожиданно обрел готовою в устах какого-то в ту пору совершенно безвестного священника. Тот же склад речи лежал и в основе церковной проповеди о. Матвея, хотя сюда по необходимости входили и другие стихии слова (как, например, церковно-славянская), которые он успел необыкновенным образом между собою мирить и сливать в единое, цельное и исполненное красоты и силы изложение. Я знал в Ржеве лиц, которым, по их образу мыслей, вовсе не было нужды в церковном поучении и которые, однако, побеждаемые красотою его слова, вставали каждое воскресенье и каждый праздник к ранней обедне, начинавшейся в шесть часов, и, презирая сон, природную лень и двухверстное расстояние, ходили без пропуска слушать его художественные и увлекательные поучения.

О. Матвей не мог привлекать или поражать своих слушателей какою-либо чертою внешней красоты; он был невысок ростом, немножко сутуловат; у него были серые, нисколько не красивые и даже не особенно привлекательные глаза, реденькие, немножко вьющиеся светло-русые (к старости, конечно, с проседью) волосы, довольно широкий нос; одним словом, по наружности и по внешним приемам это был самый обыкновенный мужичок, которого от крестьян села Езьска или Диева отличал только покрой его одежды. Правда, во время проповеди, всегда прочувствованной и весьма часто восторженной, а также при совершении литургических действий лицо его озарялось и светлело, но это были преходящие последствия внезапного восхищения, по миновении коих наружность его принимала свой обычный незначительный вид.

Т. И. Филиппов. Воспоминание о гр. А. П. Толстом. Гражданин (ред. Ф. М. Достоевский), 1874, № 4, 110.

(В каждом селе, где жил о. Матвей, он пользовался всяким случаем для назидания прихожан, – не только во время церковных служб, но и при посещениях на дому, при поминовениях, елеосвящении и т. п.) Слышанное от о. Матвея прихожане переносили в свои дома и передавали по возможности в свои семейства; а от этого в шумном прежде и веселом селе (Езьске) реже стали слышаться мирские соблазнительные песни и игры: во многих местах и домах их заменили духовными песнями и назидательными разговорами. Даже малые дети в своих детских играх пели: «Царю небесный», «Святый боже», «Богородице, дево, радуйся» и другие более известные молитвы.

Н. Грешищев. Очерк жизни в бозе почившего ржевского протоиерея о. Матфея Константиновского. Странник, 1860, № 12, 263.

По назначении своем губернатором в Тверь гр. А. П. Толстой вошел в соглашение с архиепископом тверским Григорием, чтобы в те места, где жители наиболее склонны к расколу, ему посылать самых испытанных в честности чиновников, в архиерею поставлять безукоризненных по жизни и учительных священников. По отношению к Ржеву, в котором в ту пору старообрядцы имели явное и решительное преобладание над православными, арх. Григорию удалось исполнить задачу с большим успехом, чем гр. Толстому: чиновники, назначенные туда губернатором, были не лучше соседних; а Григорий перевел туда из села Езьска о. Матвея, назначив его к приходской церкви Преображения, окруженной старообрядческим населением, и тем дал дальнейшему ходу раскола во Ржеве совершенно иное, для православия весьма благоприятное направление. Победа о. Матвея была бы еще плодотворнее, если бы в последнее время своей жизни он не принял прямого и усердного участия в преследовании раскола. В этой-то церкви Преображения и произошла первая встреча гр. А. П. Толстого с о. Матвеем. Рассказывают ржевские старожилы, бывшие тому будто бы свидетелями, что когда в средине обедни, совершаемой о. Матвеем, вошел в церковь граф и сопровождавшие его местные чиновники, пролагая ему путь, произвели неизбежный при их усердии шум и смятение, то о. Матвей в произнесенной им за этою обеднею проповеди не оставил этого обстоятельства без смелого и для всех присутствовавших весьма внятного, хотя и не прямо на лицо направленного, обличения и что это именно обстоятельство и поселило с первого же раза в гр. Толстом особенное уважение к о. Матвею. С этой поры между ними устанавливается духовный союз на всю жизнь.

Т. И. Филиппов. Гражданин, 1874, № 4, 111.

В церковь о. Матвей почти всегда являлся прежде всех и оставлял ее после всех. Случалось иногда, что звонарь опаздывал звоном к утрене или вечерне; в таком случае о. Матвей, забывая свой сан, старость и немощи, сам начинал звонить до прихода звонаря, нередко также случалось, что причетники, которых по штату собора положено только два, по разным причинам не являлись к утреннему или вечернему богослужению; в таком случае о. Матвей один отправлял всю службу: сам читал, сам пел, сам разводил кадило и пр. Некоторые из усердных дворян и граждан г. Ржева согласились между собою сделать денежный сбор на покупку для него дома. Деньги были собраны и отданы в распоряжение о. Матвея с тем, чтоб он купил себе дом; но через несколько дней из этих денег у него ничего не осталось: все они розданы бедным. Тогда был сделан вторичный сбор; но деньги отданы уже не о. Матвею, а его жене; таким образом приобретен был дом. Все странники и богомольцы, проходившие мимо Ржева, заходили к о. Матвею и в его доме получали спокойный приют. Число таковых простиралось иногда до 30–40 человек. В 1856 году дом сгорел. Признательное купечество г. Ржева сделало посильный сбор на построение нового дома. Таким образом, через месяц после пожара куплен о. Матвеем каменный дом.

Н. Грешищев. Странник, 1860, № 12, 268.

Оптинский инок, о. Э. Ви-й, который в юности своей был одно время письмоводителем у о. Матвея по раскольничьим делам, поведал мне немало любопытного об этой оригинальной личности… Несокрушимость его веры являла иногда примеры поистине невероятные. Как-то летом отправился он по делам в г. Торжок и дорогой жестоко заболел, чуть ли не холериной. В это время в Торжке происходил ремонт соборного храма, и неожиданно была открыта под алтарем могила преподобной Иулиании. Богомольные люди поспешно бросились к заветному месту и повычерпали, как целительное средство, всю воду, наполнявшую могилу. Когда, невзирая на свою болезнь, на место прибыл о. Матвей, на дне могилы оставались лишь комья липкой и вонючей грязи. Недолго думая, о. Матвей опустился на самое дно, собрал благоговейно остатки, съел их… и совершенно выздоровел. Когда, по доносу о том, будто он смущал народ своими проповедями, его вызвали к тверскому архиерею и тот стал кричать на него, грозя упрятать его в острог, о. Матвей отрицательно закачал головой: «Не верю, ваше преосвященство!» – «Как ты смеешь так отвечать?» – загремел владыка. «Да, не верю, ваше преосвященство, потому что это слишком большое счастие… пострадать за Христа. Я не достоин такой высокой чести!» Эти слова так озадачили владыку, что он с тех пор оставил о. Матвея в покое.

И. Л. Щеглов. «Гоголь и о. Матвей Константиновский». Новое Время, 1901, № 9260.

О. Матвей ни на минуту не выступал из области чудесного и явлениям самым обыкновенным любил придавать чрезвычайный смысл. Я испытал сам на своей душе вредное влияние этой черты его ума; суеверие, в которое он впадал, прилипло и к моему уму, и мне нужны были усилия, чтобы освободить свою душу от того порабощения.

Т. И. Филиппов – оптинскому монаху Э. В-му. Новое Время, 1901, № 9260.

Говорят, что о. Матфей был суровый, печальный, строптивый, мрачный фанатик. Ничего такого не было в о. Матфее. Напротив, он всегда был жизнерадостен; мягкая улыбка очень часто виднелась на его кротком лице, никто не слыхал от него гневного слова, никогда он не возвышал своего голоса; всегда был ровный, спокойный, самообладающий. Жизнь вел строго воздержную; вина никакого не пил, мяса не вкушал, свободные деньги раздавал неимущим. Ворота его дома всегда были открыты для странников, – нижний этаж дома постоянно был занят ими… Каждый день с трех часов пополуночи он становился на домашнюю молитву. Церковные службы совершал неопустительно и без малейших сокращений. Проповедь о. Матфея всегда была импровизированная, на текст дневного евангелия. Простота слова, живая образность поражала слушателя, искреннее убеждение проповедника неотразимо действовало на сердце. Несильный голос его проносился над головами слушателей, и все с затаенным дыханием ловили каждый звук его. На одном собеседовании о. Матфея в Москве был проф. Шевырев, который по уходе о. Матфея выразился о нем: «Так в древние времена гремели златоусты!»

Ф. И. Образцов. О. Матфей Константиновский (по моим воспоминаниям). Тверск. Епарх. Ведом., 1902, № 5, 129–136.
<< 1 ... 61 62 63 64 65 66 67 68 69 ... 76 >>
На страницу:
65 из 76