Но Катя женским своим взглядом заметила неумело наложенную заплату на левом бедре и замытую кровь у ее краев.
– А это что? Вот ты зачем у меня вчера иголку брал… Ленька, что-то тут…
Она с любовью и с просьбой заглянула ему в глаза. Леонид сердито нахмурился.
– Вот пристала! Оставь ты меня, пожалуйста! Нежности эти бабьи…
Катя вздрогнула. Вдруг она вспомнила рассказ Дмитрия, как он стрелял по двоим, убегавшим от контрразведки, и как ранил одного в ногу.
Дача кроме маленькой комнаты и кухни с каморкой, где Сартановы жили зимою, имела еще три больших летних комнаты.
– Славная дачка! – В углах губ Леонида задрожала дразнящая улыбка. – Когда мы будем здесь, мы ее реквизируем пол клуб коммунистической молодежи.
– А вы скоро будете здесь?
– Недельки через две, не позже.
Катя жадно спросила:
– Встречал ты за это время Веру[24 - Прототипом Веры является родная сестра Вересаева Мария Викентьевна – профессиональный революционер, врач, заместитель наркома здравоохранения. Умерла в 1925 г.]?
– Встречал много раз. Она в Петрограде работает, в Женотделе. Чудесная работница. – Он насмешливо улыбнулся. – А дядя к ней по-прежнему?
Катя грустно ответила:
– По-прежнему. Говорит, что Вера для него умерла. Мы при нем никогда не говорим про нее: сейчас же у него делается такое беспощадное лицо… Расскажи подробно, – что она, как?
После обеда Катя стала гладить белье, а Леонид ушел в горы.
Воротился он в сумерки, с большим букетом подснежников, и установил его в стеклянной банке посреди кухонного стола. Сели пить чай. Иван Ильич по-прежнему недоброжелательно поглядывал на Леонида. Он спросил:
– Ну что? Как дела у вас? По-старому, – арестовываете, расстреливаете?
Леонид сдержанно улыбнулся.
– Кого нужно, арестовываем и расстреливаем.
– А многих нужно?
– Многих. Контрреволюция так и шипит, так и высматривает, куда бы ужалить.
– Да, многих, многих! Всех, кто не большевик. Значит, почти весь русский народ. Много еще работы предстоит.
– Трудового народа мы не трогаем, его мы убеждаем, и знаем, что он постепенно весь перейдет к нам. А буржуазия, – да, с нею церемониться мы не станем, она с нами никогда не пойдет, и разговаривать мы с нею не будем, а будем уничтожать.
– Уничтожать? Я что-то не пойму. Как же, – физически уничтожать?
– Да хоть бы и физически. Не ликвидируешь их, – уйдут к Колчаку, к Деникину и будут сражаться против нас.
Катя ахнула.
– Леонид, что ты говоришь? Для марксизма важно уничтожение тех условий, при которых возможна буржуазия, а не физическое ее уничтожение… Какая гадость!
Леонид пренебрежительно взглянул на нее.
– Э, милая моя! С чистенькими ручками революции делать нельзя. Марксизм, это прежде всего – диалектика, для каждого момента он вырабатывает свои методы действия.
– Но погоди, – сказал Иван Ильич. – Ведь вы сами при Керенском боролись против смертной казни, вы Церетели называли палачом. И я помню, я сам читал в газетах твою речь в Могилеве: ты от лица пролетариата заявлял солдатам, что совесть пролетариата не мирится и никогда не примирится со смертною казнью. Единственный раз, когда я тебе готов был рукоплескать. И что же теперь?
Леонид изумленно пожал плечами.
– Удивительно! Мы уже совсем на разных языках говорим… Ну да! Тогда речь шла о казни солдат, мужественно отказывавшихся участвовать в преступной империалистической бойне. А теперь речь о предателях, вонзающих нож в спину революции.
– Но ведь ты говорил, – пролетариат никогда не примирится со смертною казнью в принципе!
– Полноте, дядя! Может, и говорил. Что ж из того! Тогда это был выгодный агитационный прием.
Катя гадливо вздрогнула. Иван Ильич схватился за грудь, прижал руки к сердцу и, закусив губу, шатающимся шагом заходил по кухне.
– Предали революцию! – с тоскою воскликнул он. – Предали безнадежно и безвозвратно!
Леонид насмешливо блеснул глазами.
– Да неужели вы, дядя, не понимаете, что революция – не миндальный пряник, что она всегда делается так? Неужели вы никогда ничего не читали про Великую французскую революцию, не слыхали про ее великанов – Марата, Робеспьера, Сен-Жюста или хотя бы про вашего мелкобуржуазного Дантона? Они тоже не миндальные пряники пекли, а про них вы не говорите, что они предали революцию… Ну, хорошо, мы предали. А вы, верные ее знаменосцы, – вы-то где же? Нас много, за нами стихия, а вы, – сколько вас?
– Вас много, потому что хамов много.
– Допустим. А вы, чистенькие, безупречные, – что вы делаете в это великое время? Вы, – я не знаю, может быть, вы за добровольцев?
– Нет, брат, избавь от этой чести!
– А тогда что же? Кто с вами? И что вы хотите делать? Сложить руки на груди, вздыхать о погибшей революции и негодовать? Разводить курочек и поросяточек? Кто в такие эпохи не находит себе дела, тех история выбрасывает на задний двор. «Хамы» делают революцию, льют потоками чужую кровь, – да! Но еще больше льют свою собственную. А благородные интеллигенты, «истинные» революционеры, только смотрят и негодуют!..
Иван Ильич ходил и молчал. Потом вдруг круто остановился перед Леонидом и спросил:
– Скажи, пожалуйста, для чего ты сюда приехал?
– Я уже вам говорил: отдохнуть.
– Зачем же тебе было ехать для этого сюда, пробираться через фронт, подвергаться опасностям? Ведь для «усталых советских работников» отдых у вас создается просто: выгони буржуя из его особняка, помещика из усадьбы, – и отдыхай себе вволю от казней, от сысков, от пыток, от карательных экспедиций, – набирайся сил на новые революционные подвиги!
Леонид, улыбаясь про себя, молча отхлебывал из кружки чай. Иван Ильич тяжелым взглядом смотрел на него.
– А скажи, пожалуйста: если бы кто-нибудь приехал и остановился у тебя, кто, – ты верно знаешь, – всею душою против большевиков, и кто, ты подозреваешь, приехал работать против них, – что бы ты сделал?
Леонид взглянул вызывающе смеющимися глазами.
– Странный вопрос. Конечно, дал бы знать в чрезвычайку. Она бы мигом с ним разделалась.