
Гоголь в жизни
Писал он в то время очень вяло. Машина портилась с каждым днем больше и больше. Гоголь становился все мрачнее и мрачнее…
В припадке литературной откровенности, кажется у Шевырева, Гоголь рассказал при мне, как он обыкновенно пишет, какой способ писать считает лучшим.
«Сначала нужно набросать все, как придется, хотя бы плохо, водянисто, но решительно все, и забыть об этой тетради. Потом через месяц, через два, иногда и более (это скажется само собою) достать написанное и перечитать: вы увидите, что многое не так, много лишнего, а кое-чего недостает. Сделайте поправки и заметки на полях – и снова забросьте тетрадь. При новом пересмотре ее новые заметки на полях, и где не хватит места – взять отдельный клочок и приклеить сбоку. Когда все будет таким образом исписано, возьмите и перепишите тетрадь собственноручно. Тут сами собой явятся новые озарения, урезы, добавки, очищения слога. Между прежних вскочат слова, которые необходимо там должны быть, но которые почему-то никак не являются сразу. И опять положите тетрадку. Путешествуйте, развлекайтесь, не делайте ничего или хоть пишите другое. Придет час, – вспомнится заброшенная тетрадь; возьмите, перечитайте, поправьте тем же способом, и, когда снова она будет измарана, перепишите ее собственноручно. Вы заметите при этом, что вместе с крепчанием слога, с отделкой, очисткой фраз как бы крепчает и ваша рука: буквы ставятся тверже и решительнее. Так надо делать, по-моему, восемь раз. Для иного, может быть, нужно меньше, а для иного и еще больше. Я делаю восемь раз. Только после восьмой переписки, непременно собственной рукою, труд является вполне художнически законченным, достигает перла создания. Дальнейшие поправки и пересматриванье, пожалуй, испортят дело; что называется у живописцев: зарисуешься. Конечно, следовать постоянно таким правилам нельзя, трудно. Я говорю об идеале. Иное пустишь и скорее. Человек все-таки человек, а не машина».
Писал Гоголь довольно красиво и разборчиво, большею частью на белой почтовой бумаге большого формата. Такими бывали, по крайней мере, последние, доведенные до полной отделки его рукописи.
Однажды, кажется у Шевырева, кто-то из гостей, – несмотря на принятую всеми знавшими Гоголя систему не спрашивать его ни о чем, особенно о литературных работах и предприятиях, – не удержался и заметил ему, что это он смолк: ни строки, вот уже сколько месяцев сряду! Ожидали простого молчания, каким отделывался Гоголь от подобных вопросов, или ничего не значащего ответа. Гоголь грустно улыбнулся и сказал: «Да, как странно устроен человек: дай ему все, чего он хочет, для полного удобства жизни и занятий, тут-то он и не станет ничего делать; тут-то и не пойдет работа».
Н. В. Берг. Воспоминания о Н. В. Гоголе. Рус. Стар., 1872, янв., 127, 124, 122.
С нового года напали на меня разного рода недуги. Все болею и болею: климат допекает. Куда убежать от него, еще не знаю; пока не решился ни на что. Болезни приостановили мои занятия с «Мертвыми душами», которые пошли было хорошо. Может быть, – болезнь, а может быть, и то, что, как поглядишь, какие глупые настают читатели, какие бестолковые ценители, какое отсутствие вкуса… – просто не подымаются руки. Странное дело, хоть и знаешь, что труд твой не для какой-нибудь переходной современной минуты, а все-таки современное неустройство отнимает для него спокойствие.
Гоголь – Н. Я. Прокоповичу, 29 марта 1850 г., из Москвы. Письма, IV, 311.
Никогда еще не чувствовал так бессилия своего и немощи. Так много есть, о чем сказать, а примешься за перо, – не подымается. Жду, как манны, орошающего освежения свыше. Видит бог, ничего бы не хотелось сказать, кроме того, что служит к прославлению его святого имени. Хотелось бы живо, в живых примерах, показать темной моей братии, живущей в тире и играющей жизнью, как игрушкою, что жизнь не шутка. И все, кажется, обдумано и готово, но перо не подымается. Нужной свежести для работы нет, и (не скрою перед вами) это бывает предметом тайных страданий, чем-то вроде креста. Впрочем, может быть, все это происходит от изнуренья телесного. Силы физические мои ослабели. Я всю зиму был болен. Не уживается с нашим холодным климатом мой холоднокровный, несогревающийся темперамент. Ему нужен юг. Думаю опять, с богом, пуститься в дорогу, в странствие, на Восток, под благодатнейший климат, навеваемый окрестностями святых мест. Дорога всегда действовала на меня освежительно – и на тело, и на дух.
Гоголь – о. Матвею, в 1850 г. Письма, IV, 313.
Дела моей матери и сестер от неурожаев и голодов пришли в такое расстройство, и они сами очутились в такой крайности, что я принужден собрать все, какое у меня еще осталось имущество, и спешить сам к ним на помощь. Потрудись взять из ломбарда последний оставшийся мой билет на 1168 руб. серебром со всеми накопившимися в это время (трех, кажется, лет) процентами и перешли их к Шевыреву.
Гоголь – П. А. Плетневу, в конце апр. 1850 г. Пометка Плетнева: «Получено 30 апр. 1850 г.; отв. 2 мая 1850. При сем послано 1309 р. сер.». Письма, IV, 314.
Раз, в день именин Гоголя, которые справлял он, в бытность свою в Москве, постоянно у Погодина в саду, ехали мы с Островским откуда-то вместе на дрожках и встретили Гоголя, направлявшегося к Девичьему Полю. Он соскочил со своих дрожек и пригласил нас к себе на именины; мы тут же и повернули за ним. Обед, можно сказать, в исторической аллее, где я видел потом много памятных для меня других обедов с литературным значением, прошел самым обыкновенным образом. Гоголь был ни весел, ни скучен. Говорил и хохотал более всех Хомяков. Были: молодые Аксаковы, Кошелев, Шевырев, Максимович…
Н. В. Берг. Воспоминания о Н. В. Гоголе. Рус. Стар., 1872, янв., 122.
Гоголь пришел ко мне утром и был очень встревожен. «Что с вами, Николай Васильевич?» – «Надежда Николаевна Шереметева умерла. Вы знаете, как мы с ней жили душа в душу. Последние два года на нее нашло искушение: она боялась смерти. Сегодня она приехала, как всегда, на своих дрожках и спросила, дома ли я. Поехала куда-то, опять заехала, не нашла меня и сказала людям: «Скажите Николаю Васильевичу, что я приехала с ним проститься», – поехала домой и душу отдала богу, который отвратил перед смертью страданья. Ее Смерть оставляет большой пробел в моей жизни». (Шереметева умерла 11 мая 1850 г.)
А. О. Смирнова. Воспоминания о Гоголе. Автобиография, 298.
12 мая 1850 года. – Вечером в часов девять отправился я к Н. В. Гоголю, в квартиру графа Толстого, на Никитском бульваре, в доме Талызиной. У крыльца стояли чьи-то дрожки. На вопрос мой: «Дома ли Гоголь?» – лакей отвечал, запинаясь: «Дома, но наверху, у графа». – «Потрудись сказать ему обо мне». Через минуту он воротился, прося зайти в жилье Гоголя, внизу, в первом этаже, направо, две комнаты. Первая вся устлана зеленым ковром, с двумя диванами по двум стенам (первый от дверей налево, а второй за ним, по другой стене); прямо печка с топкой, заставленной богатой гардинкой зеленой тафты (или материи) в рамке; рядом дверь у самого угла к наружной стене, ведущая в другую комнату, кажется, спальню, судя по ширмам в ней, на левой руке; в комнате, служащей приемной, сейчас описанной, от наружной стены поставлен стол, покрытый зеленым сукном, поперек входа к следующей комнате (спальне), а перед первым диваном тоже такой же стол. На обоих столах несколько книг кучками одна на другой: тома два «Христианского Чтения», «Начертание церковной библейской истории», «Быт русского народа», экземпляра два греко-латинского словаря, словарь церковно-русского языка, Библия в большую четверку московской новой печати, подле нее молитвослов киевской печати, первой четверти прошлого века; на втором столе (от внешней стены), между прочим, сочинения Батюшкова в издании Смирдина «русских авторов», только что вышедшее, и пр.
Минут через пять пришел Гоголь, извиняясь, что замешкался. «Я сидел с одним старым знакомым, – сказал он, – недавно приехавшим, с которым давно уже не виделся». – «Я вас не задержу своим посещением?» – «О нет, мы посидим, сколько угодно вам. Чем же вас потчевать? Чаем?» – «Его я не пью никогда. Пожалуйста, не беспокойтесь нимало: я не пью ничего, кроме воды». – «А, так позвольте же угостить вас водицей содовой». Тотчас лакей принес бутылку, которую и опорожнил в небольшой стакан. «Несколько раз собирался я к вам, но все что-нибудь удерживало. Сегодня, наконец, улучил досуг и завернул к вам, полагая, что если и не застану вас, то оставлю вам билетец, чтобы знали вы, что я был-таки в вашей обители». – «Да, – подхватил он, – чтобы знали, что я был у вас». Сегодня слуга мой говорит мне, что ко мне, около обеденной поры, какая-то старушка заходила и три раза просила передать мне, что вот она у меня была; а теперь я слышу, что она уже покойница. «Да скажи же Николаю Васильевичу, пожалуйста, скажи, что была у него: была нарочно повидаться с ним». Вероятно, бедненькая, уставши от ходьбы, изнемогла под бременем лет, воротившись в свою светелку, кажется, на третьем этаже».
Разговаривая далее, речь коснулась литературы русской, а тут и того обстоятельства, которое препятствует на Москве иметь свой журнал. «Хорошо бы вам взяться за журнал; вы и опытны в этом деле, да и имеете богатый запас от «Чтений»[62] – книжек на 11–12 вперед… Для большего успеха отечественного нужно, чтобы в журнале было как можно больше своего, особенно материалов для истории, древностей и т. п., как в ваших «Чтениях». Еще больше. Это были бы те же «Чтения», только с прибавкой одного отделка, именно «Изящная словесность», который можно было бы поставить спереди или сзади и в котором помещалось одно лишь замечательное, особенно по части иностранной литературы (за неимением современного и старое шло бы). И притом так, чтобы избегать как можно немецкого педантства в подразделениях. Чем объемистее какой отдел, тем свободнее издатель, избавленный от кропотливых забот отыскивать статьи для наполнения клеток своего журнала, из коих многие никогда бы без того не были напечатаны». – «Разумеется».
Перед отводом спросил я, где он хочет провести лето. «Мне хотелось бы пробраться в Малороссию свою, потом на осень воротиться к вам, зиму провести где-либо потеплее, а на весну снова к вам». – «Что же, вам худо у нас этой зимой?» – «И очень. Я зяб страшно, хотя первый год чувствовал себя очень хорошо». – «По мне, если не хотите выезжать за границу, лучше всего в Крыму». – «Правда, и я собираюсь попытаться это сделать в следующую зиму… За границу мне бы не хотелось, тем более, что там нет уже тех людей, к которым я привык: все они разбежались». – «Но если придется вам непременно ехать туда, разумеется, снова в Рим?» – «Нет, там в последнее время было для меня уже холодновато, скорее всего в Неаполь; в нем проводил бы я зиму, а на лето по-прежнему убирался бы куда-нибудь на север, на воды или к морю. Купанье морское мне очень хорошо».
Прощаясь, он спросил меня, буду ли я на варениках. «Если что-либо не помешает». Под варениками разумеется обед у С. Т. Аксакова по воскресеньям, где непременным блюдом были всегда вареники для трех хохлов: Гоголя, М. А. Максимовича и меня, а после обеда, спустя час-другой, песни малороссийские под фортепиано, распеваемые второю дочерью хозяина, Надеждою Сергеевною, голос которой очень мелодический. Обыкновенно при этом Максимович подпевал. Песни пелись по «Голосам малороссийских песен», изданных Максимовичем, и кой-каким другим сборникам, принесенным мною.
Почти выходя, Гоголь сказал, что ныне как-то разучиваются читать; что редко можно найти человека, который бы не боялся толстых томов какого-нибудь дельного сочинения; больше всего теперь развелось у нас щелкоперов, – слово, кажется, любимое им и часто употребляемое в подобных случаях.
О. М. Бодянский. Дневник. Рус. Стар., 1888, ноябрь, 406–409.
До отъезда своего в Малороссию Гоголь прочел нам третью и четвертую главы.
С. Т. Аксаков. Записки. П. Кулиш, II, 230.
Гоголь чувствовал, что суровая северная зима действует вредно на его здоровье, но в его планы не входили уже поездки за границу, и потому он избрал своим зимовьем Одессу, откуда намеревался проехать в Грецию или Константинополь. Для этого он начал заниматься новогреческим языком, по молитвеннику, который во время переезда в Малороссию составлял единственное его чтение. Он читал его по утрам вместо молитвы, стараясь, однако ж, делать это тайком от своего спутника.
Спутником его был М. А. Максимович, с которым он договорил заезжего из Василькова (Киевской губернии) еврея, с известною будкою на колесах, называющеюся брикою или шарабаном. В нее предполагалось положить вещи, а сами путешественники намеревались сесть в рессорную бричку, принадлежавшую Максимовичу. Но еврей, подрядившийся везти Гоголя, надул его самым плутовским образом. Ему нужно было только остаться под этим предлогом в Москве до получения паспорта, а потом он начисто отперся от своего словесного обязательства. Гоголь был в страшной досаде, но делать было нечего. И вот путешественники приискивают себе другого «долгого» извозчика, уже из православных; тот закладывает в свою громадную телегу тройку коренастых, но тупых на ногу лошадей; укладываются в нее пожитки обоих литераторов; впрягается такая же тройка в бричку Максимовича.
М. А. Максимович по записи Кулиша. Записки о жизни Гоголя. II, 230.
Мы с Максимовичем заедем к вам по дороге, то есть перед самым отъездом, часу во втором, стало быть, во время вашего завтрака, чтобы и самим у вас чего-нибудь перехватить: одного блюда, не больше, или котлет, или, пожалуй, вареников, и запить бульонцем.
Гоголь – С. Т. Аксакову, 13 июня 1850 г. Письма, IV. 327.
В пятом часу пополудни (13 июня) путники выехали из дому Аксаковых, у которых они на прощанье обедали. Первую ночь провели в Подольске, где в то же время ночевали Хомяковы, с которыми Гоголь и его спутник провели вечер в дружеской беседе. На 15 июня ночевали в Малом Ярославце; утром служили в тамошнем монастыре молебен; напились у игумена чаю и получили от него по образу св. Николая. На 16-е число ночевали в Калуге, и 16-го обедали у А. О. Смирновой.
М. А. Максимович по записи Кулиша. Записки о жизни Гоголя, II, 231.
Путешествие на долгих было для Гоголя уже как бы началом плана, который он предполагал осуществить впоследствии. Ему хотелось совершить путешествие по всей России, от монастыря к монастырю, ездя по проселочным дорогам и останавливаясь отдыхать у помещиков. Это ему было нужно, во-первых, для того, чтобы видеть живописнейшие места в государстве, которые большею частью были избираемы старинными русскими людьми для основания монастырей; во-вторых, для того, чтобы изучить проселки русского царства и жизнь крестьян и помещиков во всем его разнообразии; в-третьих, наконец, для того, чтобы написать географическое сочинение о России самым увлекательным образом. Он хотел написать его так, «чтоб была слышна связь человека с той почвой, на которой он родился». Обо всем этом говорил Гоголь у А. О. Смирновой, в присутствия гр. А. К. Толстого (известного поэта), который был знаком с ним издавна, но потом не видал его лет шесть или более. Он нашел в Гоголе большую перемену. Прежде Гоголь в беседе с близкими знакомыми выражал много добродушия и охотно вдавался во все капризы своего юмора и воображения; теперь он был очень скуп на слова, и все, что ни говорил, говорил, как человек, у которого неотступно пребывала в голове мысль, что «с словом надобно обращаться честно», или который исполнен сам к себе глубокого почтения. В тоне его речи отзывалось что-то догматическое, так, как бы он говорил своим собеседникам: «Слушайте, не пророните ни одного слова». Тем не менее беседа его была исполнена души и эстетического чувства. Он попотчевал графа двумя малороссийскими колыбельными песнями, которым и восхищался как редкими самородными перлами: 1) «Ой, спы, дытя, без сповыття» и т. д., 2) «Ой, ходыть сон по улоньци» и т. д. Вслед за тем Гоголь попотчевал графа лакомством другого сорта: он продекламировал с свойственным ему искусством великорусскую песню, выражая голосом и мимикою патриархальную величавость русского характера, которою исполнена эта песня: «Пантелей государь ходит по двору, Кузьмич гуляет по широкому» и т. д.
Гр. А. К… Толстой по записи Кулиша. Записки о жизни Гоголя, II, 232.
Не удовлетворившись своим путешествием в Иерусалим, Гоголь собирался предпринять со временем другое путешествие туда. Н. Н. Сорен, урожд. Смирнова, дочь Александры Осиповны, припоминает, что он часто говорил уже в 1850 году о новой поездке в Иерусалим, причем она, тогда еще маленькая девочка, спросила его: «А меня возьмете в Иерусалим?» Гоголь ответил задумчиво: «Я не скоро поеду; мне нужно прежде кончить дело».
В. И. Шенрок. Материалы, IV, 694.
По дороге Гоголь любил заезжать в монастыри и молиться в них богу. Особенно понравилась ему Оптина пустынь, на реке Жиздре, за Калугою. Гоголь, приближаясь к ней, прошел с своим спутником до самой обители, версты две, пешком. На дороге встретили они девочку с мисочкой земляники и хотели купить у нее землянику; но девочка, видя, что они люди дорожные, не захотела взять от них денег и отдала им свои ягоды даром, отговариваясь тем, что «как можно брать с странних людей деньги?» – «Пустынь эта распространяет благочестие в народе, – заметил Гоголь, умиленный этим, конечно, редким явлением. – И я не раз замечал подобное влияние таких обителей».
М. А. Максимович по записи Кулиша. Записки о жизни Гоголя, II, 235.
Я заезжал на дороге в Оптинскую пустынь и навсегда унес о ней воспоминание. Благодать видимо там присутствует. Это слышится в самом наружном служении, хотя и не можем объяснить себе, почему. Нигде я не видал таких монахов. С каждым из них, мне казалось, беседует все небесное. Я не расспрашивал, кто из них как живет: их лица сказывали сами все. Самые служки меня поразили светлой ласковостью ангелов, лучезарной простотой обхождения; самые работники в монастыре, самые крестьяне и жители окрестностей. За несколько верст, подъезжая к обители, уже слышишь ее благоухание: все становится приветливее, поклоны ниже и участия к человеку больше.
Гоголь – гр. А. П. Толстому, 10 июля 1850 г. Письма, IV, 332.
Ради самого Христа, молитесь обо мне, отец Филарет. Просите вашего достойного настоятеля, просите всю братию, просите всех, кто у вас усерднее молится. Путь мой труден; дело мое такого рода, что без ежеминутной, ежечасной и без явной помощи божией не может двинуться мое перо, и силы мои не только ничтожны, но их нет без освежения свыше. Говорю вам об этом неложно. Покажите эту записку мою отцу игумену и умолите его вознести свою мольбу обо мне, грешном, чтобы удостоил бог меня, недостойного, поведать славу имени его. Мне нужно ежеминутно, говорю вам, быть мыслями выше житейского дрязгу, и на всяком месте своего странствования быть в Оптиной пустыни.
Гоголь – иеромонаху Оптиной пустыни Филарету, из села Долбина. Письма, IV, 327.
В Оптиной пустыни Гоголь усердно читал книгу Исаака Сирина, – не знаю, с рукописи или в печатном издании, – и она произвела на него большое впечатление. Я видел у о. Климента первый том «Мертвых душ» (первого издания), – экземпляр этот принадлежал гр. А. П. Толстому, – с заметками Гоголя карандашом на полях XI главы первой части. В этой главе Гоголь, говоря о прирожденных человеку страстях, придавал им высокое значение[63]. В сделанной Гоголем карандашом на полях заметке было написано: «Это я писал в «прелести», это вздор; прирожденные страсти – зло, и все усилия разумной воли человека должны быть устремлены для искоренения их. Только дымное надмение человеческой гордости могло внушить мне мысль о высоком значении прирожденных страстей – теперь, когда я стал умнее, глубоко сожалею о «гнилых словах», здесь написанных. Мне чуялось, когда я печатал эту главу, что я путаюсь; вопрос о значении прирожденных страстей много и долго занимал меня и тормозил продолжение «Мертвых душ». Жалею, что поздно узнал книгу Исаака Сирина, великого душеведца и прозорливого инока. Здравая психология и не кривое, а прямое понимание души встречаем лишь у подвижников-отшельников. То, что говорят о душе запутавшиеся в хитро сплетенной немецкой диалектике молодые люди, – не более как призрачный обман. Человеку, сидящему по уши в житейской тине, не дано понимание природы души».
П. А. Матвеев. Гоголь в Оптиной пустыни. Рус. Стар., 1903, февр., 303.
Я слышал в начале 60-х годов от одного инока Оптиной пустыни, сколько помню, о. Павлина, заведовавшего монастырской библиотекой и лично знавшего Гоголя, указание на настоящее содержание «Мертвых душ» – духовное возрождение «мертвых душ» первой части в последующих томах. То же мне говорил о. Климент, посвященный рассказами гр. А. П. Толстого в действительное содержание поэмы Гоголя.
П. А. Матвеев. Гоголь в Оптиной пустыни. Рус. Стар., 1903, февр., 304.
19 июня путники наши провели у И. В. Киреевского в Долбине, где некогда проживал Жуковский и написал лучшие свои баллады, а 20-е у А. П. Елагиной в Петрищеве. Путешественники наши подвигались вперед довольно медленно; но Гоголь не чувствовал, по-видимому, никакой скуки и постоянно обнаруживал самое спокойное состояние души, как во время езды, так и на постоялых дворах. Его все занимало в дороге, как ребенка, и он часто, для выражения своих желаний, употреблял язык, каким любят объясняться между собою школьники. Так, например, ложась спать, он «отправлялся к Храповицкому», а когда желал только отдохнуть, то говаривал своему спутнику: «Не пойти ли нам к Полежаеву?» Ходил он также к «Обедову» и к другим господам по разным надобностям, и все это без малейшего вида шутки. Когда надоедало ему сидеть и лежать в бричке, он предлагал товарищу «пройти пехандачка» и мимоходом собирал разные цветы, вкладывал их тщательно в книжку и записывал их латинские и русские названия, которые говорил ему Максимович. Это он делал для одной из своих сестер, страстной любительницы ботаники. У него было очень тонкое обоняние. Иногда, въезжая в лес, он говорил: «Тут сосна должна быть: так и пахнет сосной»; и действительно, путешественники открывали между берез и дубов сосновые деревья. На станциях он покупал молоко, снимал сливки и очень искусно делал из них масло с помощью деревянной ложки. В этом занятии он находил столько же удовольствия, как и в собирании цветов. Он был немножко рассеян, немножко прихотлив, порой детски затейлив, порой как будто грустен, но постоянно спокоен, как бывает спокоен старик, переиспытавший много на веку своем и убедившийся окончательно, что все в мире совершается по строгим законам необходимости и что причина каждого неприятного для нас явления может скрываться вне границ не только нашего влияния, но и нашего ведения.
Во время дороги Гоголь, кроме обычных своих шуточек, вообще говорил мало, и в этом малом мысли его обращались преимущественно к предметам практической жизни. Так, например, он рассуждал о современной страсти к комфорту и роскоши и приходил к такому заключению, что «нам необходимо приучать себя к суровости жизни, а то комфорт и роскошь заводят нас так далеко, что мы проматываемся час от часу более и наконец нам нечем жить». На этом основании он отвергал употребление в сельском быту рессорных экипажей, особенно для людей его состояния, и придумывал, как бы взять в этом случае средину между дорогим комфортом и грубою дешевизною.
Прихотливость Гоголя в дороге обнаруживалась в том, что он вместо чаю пил кофе, который варил собственноручно на самоваре, и если мог остановиться в гостинице, то всегда предпочитал ее постоялому двору. Впрочем, он делал эту уступку своим строгим правилам жизни, вероятно, только для поддержания своего хилого здоровья. Он говорил своему спутнику, что полчашки чаю действует на его нервы сильнее, нежели большой стакан кофе.
Максимович, приехав в Москву на собственных лошадях, нашел для себя удобным сбыть их там; однако ж не мог расстаться со старым конем, который служил ему усердно несколько лет. Конь этот шел сзади телеги и был во всю дорогу предметом наблюдений Гоголя. «Да твой старик просто жуирует», – говорил он, заметив, что сзади повозки приделан был для него рептух с овсом и сеном. Потом он дивился, что, лишь только извозчик двигался в путь, ветеран Максимовича покидал свое стойло или зеленую лужайку и следовал за кибиткою всегда в одном и том же расстоянии от нее, как будто привязанный к ней. Гоголь подмечал, не увлечет ли его какая-нибудь конская страстишка с прямого пути его обязанностей: нет, конь был истинный стоик и оставался верен своим правилам до конца путешествия.
В дороге только один случай явственно задел поэтические струны в душе Гоголя. Это было в Севске, на Ивана Купалу. Проснувшись на заре, наши путешественники услышали неподалеку от постоялого двора какой-то странный напев, звонко раздававшийся в свежем утреннем воздухе. «Поди, послушай, что это такое, – просил Гоголь своего друга, – не купаловые ли песни. Я бы и сам пошел, но ты знаешь, что я немножко из-под Глухова». Максимович подошел к соседнему дому и узнал, что там умерла старушка, которую оплакивают поочередно три дочери. Девушки причитывали ей импровизированные жалобы с редким искусством и вдохновлялись собственным плачем. Все служило им темою для горестного речитатива: добродетельная жизнь покойницы, их неопытность в обхождении с людьми, их беззащитное сиротское состояние и даже разные случайные обстоятельства. Например, в то время, как плакальщица голосила, на лицо покойницы села муха, и та, схватив этот случай с быстротою вдохновения, тотчас вставила в свою речь два стиха: