
Кружилиха. Евдокия

Вера Федоровна Панова
Кружилиха
Евдокия
© В. Панова, наследники, 2024
© ООО «Издательство АСТ», 2025
Кружилиха
В прозрачном золоте, в воздушно-алом сиянье над широкой рекой поднимается солнце. Вместе с солнцем поднимается в небо медленный, торжественный гудок. Он заглушает грохот паровозов, шум машин, человеческие голоса – и беззвучно проходят паровозы по заводскому двору, беззвучно сбрасывают свой груз подъемные краны, беззвучно шевелят губами люди… Могучий гудок долго плывет по реке, его слышат в городе, который стоит в девяти километрах от Кружилихи.
По гудку к проходным устремляются люди. Одни пришли пешком из поселка, другие приехали трамваем, большинство – поездами. Длинные поезда подвозят и подвозят людей к полустанку – из города, из пригородов. Только остановится поезд, народ высыпает из вагонов и спешит к заводу – и приливает, приливает, приливает толпами к проходным. Тулупы, ватники, кожанки, шинели, штатские пальто, меховые шубки. Платки, ушанки, шлемы-буденовки, вязаные шапки. Мужчины и женщины, брюнеты и блондины, высокие и малорослые, веселые и печальные, озорные и скромные – десять тысяч людей добрых всякого роду-племени сошлось на завод на дневную смену.
Гудок утихает медленно, он словно спускается с высот – ниже, ниже, припадает к земле, распластывается по ней, замирает где-то в недрах глухой басовой нотой. Протекли, разлились по цехам людские потоки. Только охрана осталась в проходных… Смена началась.
Глава первая
Листопад
В морозный январский вечер генерал Листопад, директор Кружилихи, отвез жену в больницу.
Больница была хорошая, лучшая в городе. Мирзоеву, шоферу, приказано ехать с особой осторожностью.
– Чтобы как по воздуху! – сказал Листопад.
И Мирзоев, который во время беременности Клавдии был отмечен как самый внимательный из шоферов, превзошел самого себя: не ехали – плыли.
– Мы тебя, Клаша, словно на руках перенесли, – сказал Листопад, помогая жене выйти из машины.
Стояли у чугунных решетчатых ворот. За воротами был двор с большими белыми деревьями, и в глубине двора – родильный корпус. Над входом в корпус неярко горел фонарь. От ворот к крыльцу, между высокими, в рост человека, сугробами, была расчищена дорожка-ущелье. По этому ущелью Листопад довел Клавдию до крыльца. Она шла быстро, возбужденная; Листопад слышал ее дыхание. Он сжал ее локоть и сказал:
– Не волнуйся, все будет хорошо.
– Я вовсе не волнуюсь, с чего ты взял? – сказала Клавдия.
В вестибюль вошли вместе, а дальше Листопада не пустили. Пожилая женщина в белом халате и очках завладела Клавдией, а ему велела уходить и взять с собой Клавдину шубку. Шубка новая, котиковая, предмет забот и восторгов Клавдии.
– В самом деле, – сказала Клавдия, – возьми ее домой, а будешь нас забирать – привези, не забудь.
Она радостно засмеялась, и Листопад улыбнулся, представив себе, как повезет отсюда Клашу с ребенком… Он записал номер телефона дежурного врача. Клавдия крепко поцеловала его в губы и пошла вверх по лестнице, сопровождаемая женщиной в очках. Листопад вернулся в машину.
– Вот, – сказал он с притворной досадой, садясь рядом с Мирзоевым, а шубу кладя на заднее сиденье, – вечно наградят какой-нибудь чепухой на постном масле. Никогда не женись, Ахмет, канитель с ними. Придется в театр тащиться с шубой.
В театре происходило в этот вечер совещание городского партактива.
Листопад опоздал. Идя через фойе, он видел в приоткрытую дверь тесные ряды голов в партере и слышал голос Макарова, первого секретаря горкома партии. Судя по долетавшим фразам, Макаров начал доклад уже давно. Через кулисы Листопад прошел на сцену, в президиум. Люди за длинным красным столом потеснились и дали ему место посредине. Сейчас же Зотов, директор авиазавода, прислал ему записку: «Ты что опаздываешь?» Листопад на том же листке написал ответ: «Жену отвозил в родильный». И видел, как записка пошла по рукам и как все читавшие сочувственно улыбались… Зотов перегнулся за спиной соседа к Листопаду и сказал громким шепотом:
– Причина уважительная. Поздравляю.
– Рано! – так же шепотом ответил Листопад, но про себя подумал, что это может произойти каждую минуту.
Надо будет позвонить в больницу из театра после конца заседания…
Он ждал прений. Доклад интересовал его мало: все, что говорил Макаров, предварительно обсуждалось на бюро горкома, и некоторые цифры для доклада Листопад посылал Макарову сегодня утром. Листопад руководил заводом с сорок второго года и был в городе свой человек.
Листопад всматривался в зал. Где там его люди – коммунисты Кружилихи? Рябухина, парторга, здесь нет: он в госпитале, на той неделе ему оперировали флегмону, вызванную засевшим в голени осколком. Вчера Листопад говорил по телефону с профессоршей. Профессорша сказала, что Рябухин еще не раз вернется на операционный стол, потому что возни с осколками, застрявшими в его голени, хватит лет на двадцать… Заехать завтра проведать Рябухина. А приятель Уздечкин где? Вон он, приятель Уздечкин, сидит крайним в пятом ряду и хмуро смотрит в лицо докладчику, а сам думает о Листопаде и до смерти хочет посмотреть на него, но удерживается. И нарочно сел с краю, чтобы ловчее было выходить к трибуне, когда придет время выступать.
Ах, Уздечкин, Уздечкин, ведь сломаешь себе шею дурацким своим упрямством. Доведешь меня до крайности – что с тобой, Уздечкин, будет? Думаешь, тебе рабочие верят больше, чем мне? Не век тебе сидеть на выборной должности. Специальность у тебя пустяковая, да и забыл ты ее за эти годы. Вернуться на производство при твоей амбиции тебе будет ой нелегко!..
У Уздечкина на лице напряженная гримаса, он бледен, худ и некрасив, как все болезненные и плохо побритые люди. И Листопад, который любил все красивое, здоровое и веселое, посматривал на Уздечкина морщась…
Зато приятно смотреть на старика Веденеева: он пришел на актив в черной тройке превосходного сукна, хотя и старомодной. На нем белоснежный крахмальный воротничок и темный галстук, усы и седые виски аккуратно подстрижены. Вид именинника. Молодец, Никита Трофимыч! Знай наших. Вот какие у нас на Кружилихе рабочие-кадровики!
Никита Трофимыч сегодня и вправду именинник: он получил известие о старшем сыне Павле (младший убит в сорок третьем году). Павел вылечился, ему сделали протез, он прислал письмо отцу и в свою цеховую парторганизацию. Пишет, что скоро приедет. И старик Веденеев, забыв свою гордую сдержанность, сияет от счастья… Да, в такую годину хоть без ноги, но возвращается сын, – большое счастье…
Макаров закончил доклад и сошел с трибуны. Когда он садился на свое место в президиуме, его умный, чуть лукавый взгляд скользнул по лицу Листопада. Листопад понял: Макарову наперед известно все, что будет сейчас говорить Уздечкин. Поддержит он Уздечкина или не поддержит?
Выступали коммунисты – главным образом рабочие Кружилихи и авиазавода. Они говорили о вещах, которые в газетах называются производственными неполадками.
Листопад и сам знал, какие у него неполадки. Это были участки, куда он еще не добрался и где требовалось его вмешательство. Старик Веденеев рассказал о том, что новый пресс, о котором столько было разговоров, до сих пор не пущен.
– Мы через партийную организацию и технические совещания неоднократно обращали внимание директора, – сказал он, посмотрев в сторону Листопада.
Листопад кивнул головой: верно, обращали. На секунду ему стало досадно, что всплыла история с прессом. Два месяца назад Зотов чуть не оборвал у него телефонный провод – христом-богом молил: уступи мне пресс, я в следующем квартале получу, отдам. Листопад не уступил. Теперь Зотов обижен. Он пишет записку: «Ты что же как собака на сене: мне не дал и сам не пользуешься…»
Ладно. Пойдет пресс, не завтра – послезавтра пойдет.
После Веденеева выступила работница с авиазавода и рассказала, что многие жилища у них в очень плохом состоянии и дирекция не принимает мер. Зотов нахмурился, перестал писать, закачался на стуле… Листопад хотел было написать ему ядовитую записочку, но не успел: на трибуну взошел Уздечкин.
Знакомство Листопада с Уздечкиным произошло меньше года назад. Когда Листопад принял завод, председатель завкома Уздечкин был призван в армию. На фронте его тяжело контузило, он долго лечился, в действующую его обратно не пустили, а послали в Омск, на политработу. Он писал на завод отчаянные письма, прося его выручить и забрать домой. Рябухин занялся этим делом и выхлопотал Уздечкину разрешение вернуться на завод, где его вскоре снова выбрали председателем завкома.
Уздечкин осмотрелся и пришел к Листопаду с кучей претензий.
– Нет, в это вы не путайтесь, будьте любезны, – сказал ему Листопад. – Это предоставьте мне.
– Извините, товарищ директор, – сказал Уздечкин, – разве вы не знаете, что это прямая функция профсоюза?
– Не знаю, – сказал Листопад, которому Уздечкин сразу не понравился. – Это ваша забота – знать свои функции.
– А социалистическое соревнование вы с нас спросите? – осведомился Уздечкин.
– Не я спрошу, – ответил Листопад, – фронт спросит.
– Этот разговор, – сказал Уздечкин, – придется продолжить в другой обстановке.
– Не к чему, – сказал Листопад, – потому что ничего нового вы от меня не услышите.
С того дня, разгораясь и накаляясь, шла эта борьба. Листопада она иногда раздражала; Уздечкина сжигала, как чахотка.
Листопаду говорили, что у Уздечкина большое несчастье: жена его пошла на фронт санитаркой и погибла в самом начале войны; остались две маленькие девочки, подросток – брат жены и больная старуха – теща; Уздечкин в домашней жизни – мученик. Листопад был равнодушен к этим рассказам, потому что Уздечкин ему не нравился.
Что он делает, этот человек! Он вытаскивает из нагрудного кармана гимнастерки целую стопку листков. Кажется, он намерен делать доклад длиннее, чем у Макарова…
Худыми пальцами он пытается застегнуть пуговицу, пуговица отрывается, он роняет ее на пол. Кто-то в президиуме нагибается и подает ему пуговицу.
– Вопрос, товарищи, не в прессе, – говорит Уздечкин, – пресс – это, в общем, мелочь. Вопрос гораздо глубже и принципиальнее…
Фу-ты, как скучно начал. Ближе к делу. Говори прямо, как я тебя зажимаю…
– Что я обнаружил, вернувшись на завод? Обнаружил прежде всего, что дирекция не имеет контакта с завкомом и не стремится к этому контакту…
Врешь, прежде всего ты обнаружил, что завод перевыполняет программу из месяца в месяц. При старом директоре не вылезали из наркомата, плакались – скиньте процентов пятнадцать, не управляемся, мощности не хватает…
– Никакой согласованности у нас, по сути дела, нет, а есть только единоначалие, точнее сказать – единовластие, еще точнее – директорское самодержавие…
Смотри, какая точность…
– Никогда наш завком не занимал в жизни предприятия такое ничтожно малое место, как сейчас…
Кто ж тебе виноват, голубчик? Сумей занять большое место. Сумей…
– Прежний директор считался с нами, он умел поддерживать престиж профсоюза на заводе…
Да своего-то престижа не поддержал, вот беда. Сняли за непригодность…
– Товарищ Листопад пытается подменить собой профсоюзную организацию…
– Факты! Факты! – с легким нетерпением говорит Макаров.
– Пожалуйста. Товарищи, вот здесь записаны факты за один только последний год…
Он потрясает перед залом пачкой листков. Губы у него серые.
Зотов оставил свой блокнот и с приоткрытым ртом смотрит на Уздечкина. Прищурившись, зорко смотрит Макаров. Все смотрят. Такого выступления за годы войны не слышали на городском активе.
Уздечкин перечисляет невыполненные предложения технических конференций. Порядочно – штук двадцать. Есть очень дельные. Черт его знает, и в самом деле: почему они не выполнены? Одни – потому, что параллельные проекты разрабатываются у главного технолога, другие как-то забылись за более срочными делами…
– Вывод такой, что директор плохо прислушивается к голосу масс…
Печальный вывод.
– …зато каждое требование главного конструктора выполняется моментально, как будто это приказ наркомата…
Да, старичка берегу, что верно, то верно.
– У главного конструктора ревматизм или там подагра, так он перенес работу отдела к себе на квартиру. Инженеры ходят к нему заниматься. Товарищи, это же недопустимое явление: что за частная контора в условиях социалистического производства!
А уйдет главный конструктор на пенсию – лучше будет? Другого такого не скоро сыщешь.
– Или возьмем историю с начальником литейного цеха Грушевым. Завком против того, чтобы его премировали; а директор премирует, что называется, каждую пятницу. Лично я высказывался и против награждения его орденом.
– Почему? – спрашивает Макаров.
– Потому что у рабочих определенное мнение о нем. Потому что Грушевой думает только о своей выгоде, как бы выдвинуться… Но директор к нам не прислушался.
А мне некогда разбираться, о чем Грушевой думает. Цех Грушевого систематически перевыполняет программу по взрывателям, и я представляю Грушевого к награде, – просто и ясно.
– …Если требуются средства на наши культурно-массовые или бытовые мероприятия, то директор отпускает неохотно, и приходится долго просить и доказывать. И в то же время за победу над командой «Спартак» он дал каждому из наших футболистов по тысяче рублей, а вратарю две тысячи…
– Нет, правда? – Зотов живо поворачивается к Листопаду. – Ух, черт!.. – говорит он с восхищением.
– Невозможно определить, чем руководствуется директор в своих симпатиях и антипатиях. Между прочим, для него не существует различия между людьми, пролившими кровь за родину, и людьми, которые всю войну просидели в тылу…
– Демагогия! – крикнули в зале. Крикнул старик Веденеев, у которого младший сын убит на фронте, а старший возвращается без ноги…
У Зотова на лице нескрываемое удовольствие. Вот так пропесочивают директора Кружилихи! Ну и ну!
– …Таким образом получается, что завкому директор не оставляет на производстве ничего, кроме организации социалистического соревнования…
– Ну, это не мало… – замечает Макаров. – Это не мало. Дай вам бог справиться…
– …и тут мы бесправны. Когда доходит до оценки показателей, является директор и отстраняет нас. И работники, которых мы намечаем, остаются в тени, а на первое место выдвигаются люди, угодные директору…
– Потому что у меня другая мерка, чем у вас! – кричит Листопад, первый раз не сдержавшись. – Потому что я сужу человека по его труду, мне дела нет, в скольких там ваших комиссиях он состоит!..
– Вы слышали, товарищи! – кричит Уздечкин. – Директору дела нет до общественной работы!
– Демагогия! – опять кричат из зала.
– Тише! – кричат другие. – Дайте ему говорить! Не мешайте ему!
– Товарищ Листопад, – говорит Макаров, – вы получите слово – скажете.
Что тут говорить? Нечего говорить. Факты не выдуманные. Уздечкин еще не знает многого. Например: что начальник ОРСа держит в области агентов. Их обязанность – сообщать о ходе колхозных поставок государству. Как только колхоз выполнил все поставки и получил право продавать свои продукты – мы тут как тут: заключаем договоры, забираем картошку, овощи… Через несколько дней, получив официальные сведения от организаций, в колхоз являются снабженцы авиационного и других заводов. Ан уже поздно – Кружилиха все лучшее прибрала к рукам. Зато и вы, многоуважаемый председатель завкома, картошку кушаете и в ус не дуете…
Рассказывать об этом здесь не станешь. Лучше бы вообще смолчать. Все было, все. Зажимал, нарушал, подменял. Только не из желания самодержавно властвовать: от несчастной страсти непременно самому во все вмешаться, собственными руками поднять всякое дело, хоть большое, хоть маловажное. Может, оно и не очень разумно. Даже, наверно, совсем неразумно, да что поделаешь: такой характер.
Но с другой стороны: если бы он вел себя так антиобщественно и антипартийно, как излагает Уздечкин, – неужели тот же Рябухин, тот же Макаров не сказали бы ему об этом? Сказали бы.
Сейчас придется выйти на трибуну и что-то ответить. Насчет технических предложений, почему не выполнены. К слову: не выполнено двадцать, а выполнено за этот же год больше четырехсот… Пошутить насчет футболистов, чтобы в зале засмеялись… Насчет взаимоотношений с Уздечкиным: сослаться на Рябухина, что вот Рябухин работает же и не жалуется, что ему крылья связывают… В заключение чуть-чуть – мягко, сострадательно, деликатно – намекнуть, что у Уздечкина нервы не в порядке…
Он вышел на авансцену – большой, широкий, с набором разноцветных орденских колодочек на груди, в блистательной генеральской форме, которая стесняла его тело и которую он надевал только для официальных выходов, очень сильный и, несмотря на это, выражением глаз похожий на ребенка.
– Товарищи, – начал он доверительно.
Коммунисты, вожаки среди рабочих, люди, создающие на заводе общественное мнение, должны уйти с собрания, простив своему директору его прегрешения и веря в него по-прежнему!
– А все-таки ты собака на сене, – говорил после собрания Зотов, натягивая свою генеральскую шинель. – Прямо обидно, ей-богу. Нет, серьезно, когда пустишь пресс?
– Пущу.
– Чего ждешь?
– Человека.
– За человеком остановка?
– Тебе хорошо: кадрами себя обеспечил?
– Ну, где там, тоже, знаешь… Хочешь, я дам тебе человека на пресс? Ей-богу, дам. Он пойдет. Дать?
– Давай.
– Только уговор: ты мне за него уступи своего Грушевого. У тебя в литерном ведь уже налажено дело.
Листопад засмеялся:
– Он не пойдет.
– Нет, я серьезно. Ух, он злой на работу! Я ему знаешь какие создам условия… Давай!
– Я тоже серьезно. Не выйдет, ваше превосходительство. Мне самому нужен Грушевой.
Листопаду хотелось знать, что думает Макаров о выступлении Уздечкина. В своем заключительном слове Макаров пространно говорил о роли профсоюзов в социалистическом соревновании и даже не обмолвился о происшедшем инциденте… Макаров прошел через вестибюль, разговаривая с двумя рабочими авиазавода. Он поймал взгляд Листопада, но не остановился.
Из комнаты театрального администратора Листопад позвонил по телефону в больницу. Ему сказали:
– Ваша жена помещена в четырнадцатой палате, второй этаж. Она чувствует себя хорошо. Нет, еще не родила. Даже схваток нет. Вы ее рано привезли. Она вам велела кланяться. Позвоните утром.
Вот тебе раз, оказывается, рано, а Клавдия торопила. Что-то ей показалось, она – сразу в больницу. Паника от неопытности. Следующего придется рожать – будет уже смыслить кое-что…
Среди ночи он проснулся один на широкой постели и, еще не открывая глаз, подумал: вдруг Клаша уже родила? Которое сегодня число? Одиннадцатое января пошло с полуночи. Это будет день рождения сына: одиннадцатое января… Ему захотелось позвонить в больницу, но он сдержал себя и позвонил только утром, как ему велели.
Женский голос спросил, кто говорит. Он назвал себя и спросил, как обстоят дела у его жены – Листопад, Клавдия Васильевна, четырнадцатая палата. Женский голос повторил торопливо: «Листопад? Подождите минуточку, я сейчас», – и трубка замолчала. Листопад ждал. Прошло много времени. Какие-то голоса переговаривались около аппарата, а трубка все молчала. Наконец ее взяли, и мужской, густой ровный голос сказал:
– Товарищ Листопад? Я прошу вас сейчас же приехать в больницу.
– Что случилось? – спросил Листопад. – Не рожает?
Голос повторил нарочито ровно:
– Приезжайте в больницу.
Таким голосом не зовут на радость.
– Несчастье? – спросил Листопад.
– Да. Несчастье.
На секунду у него помутилось в глазах.
– Может быть, надо что-нибудь… достать? привезти?
– Ничего не надо. Приезжайте.
Трубку повесили.
С вечера она была очень весела и смеялась над собой, что поторопилась. Схваток не было. Два раза она чувствовала небольшую боль… Она поужинала и уснула. Утром стали ее будить – она была мертва. И неродившийся ребенок был уже мертв.
Главный врач рассказал об этом очень подробно. Он употреблял слова: «гипертония», «сосудистая система», «сердечная периферия». Взяв лист бумаги, он нарисовал много разветвляющихся линий, чтобы объяснить, отчего умерла Клавдия. Листопад следил за проворным кончиком его карандаша и ничего не понимал. Произошла ужасная, подлая, оскорбительная бессмыслица…
– Она когда-нибудь болела дистрофией? – спросил главный врач.
– Должно быть, – сказал Листопад. – Она перенесла ленинградскую блокаду… Да, конечно, болела.
– А на приливы крови к голове она не жаловалась? – спросил главный врач.
– Ни на что она не жаловалась, – сказал Листопад и пошел от врача, глядя себе под ноги.
Тело Клавдии привезли на Кружилиху и положили в Доме культуры. Все устраивал завком. Из института, где училась Клавдия, прибежали озябшие, заплаканные девушки – ее подруги. Они принесли венки и институтское знамя, убрали Клавдию… Листопад ни во что не вмешивался.
На гражданскую панихиду явилась Маргарита Валерьяновна, жена главного конструктора. Перекрестившись и пошептав, она поцеловала Клавдию в губы и в руку, потом подошла к Листопаду и обняла его.
– Ужасно, – сказала она, – когда такое юное существо… – и заплакала.
Он не отвечал и продолжал смотреть на Клавдию.
Веки Клавдии были окружены глубокими впадинами и казались очень большими, и вся она была не такая, как в жизни. В жизни у нее всегда были немного раскрыты губы, а теперь они сомкнуты плотно и строго, потому что челюсть подвязана: навечно подвязана, никогда уже не раскрыться милым губам… В жизни Клавдия ходила растрепанная, волосы у нее были пушистые, светлые, каждый волосок блестел на солнце, а сейчас она причесана гладко, с аккуратным пробором посредине, и приглаженные волосы кажутся более темными и делают лицо более взрослым, и гордым, и умным…
Листопад смотрел на это прекрасное новое лицо и все тяжелее чувствовал ужасную, несправедливую обиду, неизвестно кем причиненную.
Он не привык к таким обидам: жизнь его до сих пор баловала. От сознания вопиющей нелепости и непоправимости того, что произошло, у него чернело в глазах и спирало дыхание. Хоть бы все поскорее уж кончилось!.. А предстоял еще путь на кладбище, погребение – эти девушки, ее подруги, вздумают еще, чего доброго, говорить речи на могиле…
Ему вспомнилось: месяца два назад, не больше, Клавдия, растрепанная, с приоткрытым красивым ртом, сидит на диване и шьет что-то маленькое, а он рассказывает ей о своей матери.
– Ты любишь свою маму, – сказала Клавдия, слушавшая внимательно, как слушают дети.
– Люблю, – сказал Листопад задумчиво.
– И, наверно, не пишешь ей. Все сыновья такие – ленятся писать. Покойный брат редко-редко маме писал.
– Нет, я пишу, – сказал Листопад. – Как что важное у меня случится, я ей пишу. Вот – написал же, когда женился; сразу написал и послал твою карточку… Но, конечно, я оторвался от них. Мать умрет – телеграммы дать не догадаются. Письмом сообщат: такого-то числа умерла, такого-то числа похоронили, чтобы я поминал. И все.
И Клавдия слушала с участием, и в добрых, живых глазах ее блеснули слезы, – и вот прошло два месяца. Клавдия лежит в гробу, и придется писать матери о ее смерти…
Последний раз все подошли к Клавдии, гроб закрыли крышкой и понесли из комнаты. Маргарита Валерьяновна пробормотала испуганно: «Ногами, ногами!..» Гроб поставили на грузовик, убранный венками и гирляндами из сосновых веток. На другом грузовике ехал заводской оркестр с желтыми трубами. Похоронный марш они играли в медленном, торжественном ритме, а грузовики мчались полным ходом, и это было как бред…
После похорон Маргарита Валерьяновна уговаривала Листопада ехать к ним. Листопад отказался и поехал домой.
Квартиру прежнего директора он отдал главному конструктору, а сам жил с Клавдией в двух комнатах в старом заводском доме.
Широкая мраморная лестница с пологими ступенями вела наверх, на просторную площадку. Площадка была вымощена серыми и белыми плитками. Стены белые, очень высокие; свет из громадного окна, отражаясь от них, резал глаза. Шаги по каменным плиткам звучали звонко, резко, пустынно. В обе стороны от светлой площадки расходился длинный сумрачный коридор. По левую сторону он был похож на туннель; далеко-далеко, в конце этого темного туннеля, светлело овальное окно. Стены туннеля были симметрично прорезаны высокими дверными нишами… С правой стороны коридор, разбежавшись, упирался в дверь, обитую черной клеенкой: там находилась директорская квартира. Листопад вошел, отперев дверь английским ключом.
(С одиннадцатого числа он здесь не был. Как ушел тогда утром в больницу, так и не заходил сюда, пропадал на заводе.)