Буш и электротехник Бортников возле деревни Гражданки разобрали будку на дрова и попались с поличным. Милиция отпустила их только после того, как они подписали обязательство выстроить точно такую же будку и на том же месте в течение десяти лет.
Неподалеку от коммуны сгорел барак. Об этом было сообщено Ногину с наибольшим сожалением. Барак пропал ни за грош, он сгорел впустую, в то время как разобранный на дрова… Буш подсчитал, что, разобранный на дрова, он мог бы обогревать коммуну на протяжении трех месяцев и семнадцати дней.
Самая занимательная из новостей была изложена в виде доклада. Доклад назывался «О прямых последствиях хорошего тона» и касался Сашки Криличевского.
Хозяйка дома, набожная старушка с кружевной наколкой на голове, разрешила ему ходить в верхнюю уборную. Верхняя уборная по сравнению с нижней была Версалем.
Сашка получил это преимущество за вежливость и за то, что раз в неделю с интересом выслушивал обстоятельные сообщения старушки о ее болезнях и о болезнях ее покойного мужа. До сих пор старушка, обижаясь на то, что экономисты вынесли из комнат портреты царей, объявила верхнюю уборную табу, каждый раз вешала за собой замок и никого не пускала.
Обо всем этом было рассказано разом, с шумом, хохотом и язвительными примечаниями.
Ногин посмотрел мимо знакомых и милых лиц в окно и вздохнул. В окне были сосны, свежий, как яблоко, снег и ультрамариновое небо.
Черт возьми, здесь была настоящая зима и настоящая жизнь! Все эти ребята, они торчали здесь не напрасно! Они не лукавили, работали не за страх, а за совесть и не задумывались над тем, похоже ли все это на литературу или нет?
Это был веселый винегрет из науки, из игры в коммуну, из сосен, из зимы.
Впрочем, он не завидовал. Некогда было. Его посадили на доску, положенную на два табурета, – это сооружение называлось креслом конструкции инженера Буша, – поставили перед ним тарелку, вооружили ложкой. Тот же инженер Буш принес огромный, запачканный сажей котел. Он был изобретателен по природе – чтобы не запачкаться, он надел на руки калоши и, схватив ими котел, торжественно внес его в столовую коммуны.
Нет, винегрет был самый настоящий, с перцем, с уксусом, с прованским маслом, и они лопали его так, что Ногин только растерянно моргал глазами…
2
Ночь нагрянула, как семь дней, в которые, если верить Алексею Толстому, был ограблен мир. Никто, разумеется, не спал. Пришел студент, известный всему Лесному своим удивительным умением играть на крышке от часов. Наука ему не давалась, но на крышке от часов он играл превосходно. Потом выволокли сидевшего в одеяле Бортникова. Он был зол. Ногина он язвительно спросил – пишет ли он еще стихи, и если нет, то какие трагические обстоятельства заставили его бросить это важнейшее для всей республики производство?
Ногин резко ответил ему, что пишет, что вовсе не намерен бросать, что одно время колебался – не променять ли ему литературу на производство карманных батарей, но решил, что все-таки не стоит.
Потом была подробно изложена причина, по которой Бортников сидел без штанов. Женя Меликова, вернувшись вчера вечером в свою комнату, нашла ее увешанной штанами самого различного цвета, возраста и социального положения. На стене висел плакат:
Женщины коммуны,
Снизойдите к беспорточникам.
В левом углу его было приписано мелкими буквами:
Без штанов наука, равно как и любовь, – мало успешна.
Пифагор
И к каждой паре была пришпилена записка с подробным описанием дефектов.
Бортников, съевший накануне весь компот, приготовленный в честь приезда одного из членов коммуны, был наказан. Согласно единогласному постановлению, его штаны остались незаплатанными. В одеяле он ходил из протеста…
Потом Сашка, сжалившись над товарищем, притащил штаны, и все рассматривали потертые места и трогали их пальцами до тех пор, пока не проделали новую дыру, величиной с небольшую дыню.
Потом выяснилось, что компот съел не только Бортников. Компот съел Буш, который тем не менее ходил в припаренных, разглаженных, щегольских штанах…
Вот только теперь, перед самым рассветом, когда студент, игравший на крышке часов, ушел и разошлись по своим комнатам Буш и еще кто-то, – тогда наступил этот муторный, после бессонной ночи, но милый час, ради которого Ногин и поехал к землякам.
Он лежал на знакомой низкой кровати, керосиновая лампа была притушена, и огромная носатая тень, почему-то напоминавшая ему детство, двигалась по дощатой стене. Женя Меликова, сухощавая, в старенькой, еще псковской жакетке, сидела рядом с ним. Острый, скептический нос Бортникова торчал над приколотым к доске чертежом. Угольник, как маятник, покачивался над его головой.
И тоска, бешеная, сердечная, тупая, перепутанная со слезами, вдруг нахлынула на Ногина. У него точно сердце перевернулось. И не то что он снова вспомнил о ней, о Вере Александровне, – ему и вспоминать-то было не о чем, кроме тогдашней встречи у драгомановского циркача, – но вот руки были полны чем-то, что он не мог ни отдать никому, ни поделиться ни с кем, ни разгадать, ни распутать. Мальчишество? Бредни? Литература?
Он больше не мог обманывать себя, ему уже не помогала ирония – она была разбита наголову, обращена в бегство этим молчаливым, почти торжественным, милым часом с притушенной лампой, с подступающим сном, с усталостью на лицах друзей.
В руках у него была любовь, и он не знал, что ему делать с ней.
3
Криличевский, который и по ночам не забывал о своих топливных обязанностях, с грохотом обрушил дрова на маленькую корявую печку.
Он ворвался в комнату холодный, веселый, в желтом романовском полушубке. Полушубок вонял. Он был упрятан в самый дальний угол, но все-таки вонял, покамест Бортников не вынес его в сени.
Печь была затоплена, торопливые зайчики заиграли на противоположной стене. Стало еще муторнее и еще уютней.
– Ну, Всеволод, теперь ты нам расскажи чего-нибудь, – сказал Криличевский и сел на корточках перед печкой, – ты что-то, старик, сильно сдаешь последние двадцать лет! А помнишь, как ты в крылатке приезжал, под этого, как его…
– Под Гофмана, – засмеявшись, подсказал Ногин.
– Совершенно верно, под Гофмана. Хвастал отчаянно. Болтал. Стихи читал. Каких-то девиц привозил. Вообще был человек человеком. А теперь – прямо не узнать тебя, ей-богу. Сознавайся, брат, влюблен? Подцепили?
Ногин приподнялся на локте. Сашка взглянул на него… и прикусил язык. И точно, Ногин не походил на самого себя – он был бледен, у него было напряженное, немолодое лицо. Сашка потянулся к нему и успокоительно похлопал по плечу.
– Да чего ты, чудак, я же пошутил. Женечка, накройте его! Он тут у нас замерзнет.
И снова наступил сон не сон, тишина не тишина, ночь не ночь.
Потом Сашка, в котором за политической экономией и экономической политикой жило глубокое уважение к литературе, потребовал стихов. Ногин не стал ломаться. Ему самому давно уже хотелось читать стихи – не свои, так чужие. Он попробовал читать Блока…
Никогда не забуду, он был или не был,
Этот вечер… —
начал он и остановился. Коммуна, кроме Бортникова и спящих, хором докончила вторую строчку.
– Знаем, слышали. Читай свое!
Тогда он понял, что ему хотелось читать именно свои стихи – как бы они ни были плохи, – а не чужие. Он прочел:
Перо в руке, и губы плотно сжаты.
В углу двойник. Сломился нос горбатый,
И губы внятные сломились под углом.
Горит свеча и воск сдвигает ярый
Вниз от огня на мой подсвечник старый,
И слышу я: внизу стучатся в дом.
«Ты – тень моя! Ты часовой примерный.
Меня знобит, и болен я, наверно.
Спустись по лестнице! Внизу стучат ко мне».
Так я сказал, оборотясь с улыбкой,
И вот в ответ услышал голос зыбкий