Так что уж и без похабных намеков, Л. С.!
27 декабря
Пусть Время туго обтягивает свои прелести!
Все равно – не прельстит! –
Последние четыре проползут бесследно! –
И этот отвратительнейший год с грохотом полетит в пизду!!
6.15 ночи.
28 декабря
«…Он! Он объяснился! Я на крыльях влетела в общежитие и весь вечер занималась с упоением…»
(Р. Гуржибекова, «Дневник», стр. 531)
«…И угораздило же меня, братцы, втюриться в эту Р. Гуржибекову… Тут, понимаете ли, Бомарше на носу, Корнель и все такое прочее… Завтра, понимаете ли, нужно на зачет тащиться с утра, и на последнюю ночь я возложил такие надежды…
И вдруг – на? тебе!
Сижу я это, значит, у окна, рыгаю шницелем и цежу сквозь зубы: „Экгоф в роли Доримона – настоящий Доримон… Tot linguae quot membra viro…“ – вдруг вижу – едакой экстравагантной походкой и со стулом в обнимку приближается ко мне объект моей сессионной страсти… Ну я, понятное дело, без промедления пронзил взглядом ее перси с претензией на осетинскую пышность – и восхищенно процедил: „Этт, в алилуйство мать, а?“ Она, конечно же, спервоначалу побледнела, то бишь похолодела, потом это, значит, эвакуировала в толщу ланит весь запас своих эритроцитов и грузно опустилась на свою ношу…
Я, как истый сибиряк, незамедлительно смекнул, что даже самая развратная женщина, будь то хоть дьявол или студентка МГЭИ, – не будет румяниться, ежели постигнет благоуханную невинность подобной ситуации – что вот, мол, циничные взгляды подвергают массажу ее прелести и все такое прочее… Я, конечно же, без околичностей допер своим пролетарским умишком, что по нечаянности пронзил взглядом не только перси, но и то, что стыдливо прикрывается оными…
Но ведь вы сами понимаете, что у меня и в мыслях-то моих пролетарских не было охоты так глубоко пронзать… Ну, сами посудите, – начнутся вздохи и шевеления, а у меня Корнель на носу, Расин, Бомарше и все такое прочее… Я, конечное дело, унутренне исплевал высокие чувства и невозмутимо продолжал шамкать „Роксолану“, периодически рыгая шницелем… А сам все смотрю идиотски на ее эти самые-то, хе-хе-хе, и стараюсь сдерживать в себе и отрыжки шницеля, и позывы плоти… Но, в конце-то концов, – ведь я мужчина, и неуместное колыхание персей в такой опасной близости, граждане, смутит самого Кекконена… Я, понимаете ли, не мог равнодушно созерцать все эти вещички… Я стиснул зубы и, сдерживая дрожь в голосе, изрек: „Уйдите, милая, и не подымайте во мне“… так и сказал: „не подымайте во мне…“
И вот что, братцы, удивительно – она все поняла и поспешила обвертикалиться; но узрев всю прелесть ее необъятных и тем не менее удаляющихся бедер, – я вспыхнул, я прочувствовал в един секунд всю силу своих животных позывов… и я бы с удовольствием занялся самобичеванием, граждане, но – подумайте сами – завтра зачет, объяснение в деканате, Лесаж, Корнель, Расин, Д’Онэ, Дидро, Вольтер, Бомарше – и все такое прочее…»
(Ю. Романеев. «Избранные сенсации», стр. 27)
«И в 24 года – разрушена первая любовь!
Мгновения счастья утекли безвозвратно!..
Сегодняшний вечер окатил меня ушатом холодной воды.
Она сидела с Романеевым и любезничала.
И оба были красны и довольны.
За такие дела у нас в лагере морды били».
(Н. Рубцов. «А уж я ли, кажется…», стр. 31)
«Милый ты мой, у тебя просто нет чутья. Я лично вполне одобряю романеевские вкусы; посмотри-ка на нее сбоку хорошенько – уэ-э-э-э! – а ежели с тыла – так натурально Елизавета Гассекс, Амалия Вейсе и, если угодно, – госпожа Дорсенвиль! Воплощенная кротость! Хе-хе-хе! Неизменный идеал! Непреходящий кумир! Идеолог телесной шедевральности!.. Трам-пам-пам…
Дика как лань, дитя Кавказа,
Пурум-пум-пум. Пурум-пум-пум…»
(В. Скороденко. «Половая аудиенция»)
«Я встал, застегнул ширинку, в последний раз затянулся горьковатым дымом папиросы и вышел в коридор. Необычная тишина заставила меня вспомнить о дневном шуме, когда этот коридор заполняется до отказа веселыми девушками и юношами, – они разговаривают об экзаменах, о любви. Но теперь все было тихо, и только слышны были на лестнице звуки ночных поцелуев. Эти звуки обострили мое одиночество и заставили вспомнить о догорающей любви… Да! Пепел, пепел – вот все, что осталось от ноябрьского увлечения… Погруженный в такие раздумья, я еще раз проверил, надежно ли застегнута ширинка, завернул за угол и вдруг увидел ее…
Она, сука, сидела с Романеевым и о чем-то беседовала… Я хотел было свернуть вправо, но вдруг увидел, как она неожиданно встала и направилась ко мне. Радости моей не было границ, я моментально вспомнил о прошлых ссорах с ней и сразу же простил ей все…
Она тихо сказала „Здравствуй“, – и тут я как будто впервые заметил, как она прекрасна. „Какие у нее полные и вместе с тем влекущие, как призывы КПСС, округлости“, – сказал я сам себе и затем предложил ей пойти распить со мной бутылку хорошего вина. Она не отказалась и пригласила меня в свою комнату.
Но откуда мне было взять бутылку хорошего вина, если у меня всего-навсего маленькая московской? Я быстро сообразил, в чем дело, влил в старую винную бутылку всю водку, долил красной тушью и катаевским одеколоном, затем стащил у Спиро сахар и побросал кусочками. Получилось настоящее вино.
Через десять минут она уже открывала мне дверь и с радостью сообщала, что все девочки ушли на 10.45 в кино и что нам никто не будет мешать. Войдя в комнату, я осторожно закинул за петли все три крючка и закрыл дверь на ключ. Она ничего не заметила или, вернее, сделала вид, что не заметила, и это еще больше влило в меня уверенности, что она все-таки еще любит меня.
Я сел рядом с ней и через две секунды уже был опьянен ее близостью. Мы молча сидели, смотрели друг другу в глаза и упивались взаимной любовью. Мы совсем забыли про вино, к моему счастью.
Вдруг она очнулась от блаженного забытья и шепотом произнесла: „Через полчаса придут девочки из кино“, – и этими словами как будто говорила: „Чего же ты сидишь? Неужели ты меня больше не любишь?“… И как только я это услышал, я ласково обвил рукой ее прелестную талию. Она ничего не заметила или, вернее, сделала вид, что ничего не заметила, и это еще больше меня возбудило. Я схватил ее в охапку и прижал к своей груди. По небу плыли разорванные облака и ярко светил месяц.
Она всем своим нежным девичьим телом прижималась ко мне, – я ощущал усиленное биение ее сердца и расстегивал ширинку.
Вдруг она сама потянулась к кровати, вытянув свою прекрасную шейку и потянув меня за собой – и я упал на ее стройное девическое тело.
Через две секунды ее туфли и чулки уже валялись где-то в углу, а платье и рубашка где-то в другом углу. Я встал за шкаф и обезопасил свой орган резинкой, а она стояла в трусах посреди комнаты и, опустив руки, смотрела на луну… Вдруг я вспомнил, что она еще в трусах.
На небе ярко светил месяц и плыли разорванные облака. Я встал на колени и сдернул с нее трусы. Через секунду они валялись где-то в углу, а я схватил ее в охапку и потащил к постели. Я ощутил под своей грудью ее упругие девичьи груди, я впился губами в ее нежные губки и (……) ляжек. Она лежала молча, закрыв глаза, и только иногда шептала: „Милый! Кгм! Какой вы бык! Кгм!..“ Через десять минут мы уже выходили из комнаты… На душе было очень скверно, нам обоим было просто стыдно взглянуть в глаза встретившемуся Муравьеву…
Через 2 секунды я уже заходил в свою комнату, предварительно проверив, хорошо ли застегнута ширинка.
Еще через 2 секунды я уже сидел на своей кровати и затягивался горьковатым дымом папиросы».
(Л. Самосейко, «Далекие и близкие», стр. 436–444)
«За весь вечер один, только один взгляд!
И снова – неудовлетворенность!
И опять эта интуитивная боязнь за благополучие исхода!
Опять эта режущая боль в висках!
Цепь ассоциаций… цепь ассоциаций…
К черту! К черту! К черту!»
(В. Муравьев, «Глубокомыслие»)
29 декабря
О, я хорошо понимал его! Он считал ниже своего достоинства падать на глазах у толпы. Он мог бы присесть, опуститься к подножию, но мороз совершенно его закоченил. У него не сгибались конечности.
Нет, совершенно серьезно, – у него были красные руки, и он плакал… Я готов спорить на что угодно, что он действительно плакал.
И потом, – я же слышал, слышал эти истерические всхлипывания. Не мороз же выдавливал их из него! И не извержение рвоты, в конце концов, сотрясало ему плечи!.. Неужели же блевота может так бешено содрогать?!
Бросьте вы это! Он не чета вам! Он действительно орошал слезами фонарный столб и теребил его красными руками…
И вы думаете, меня смутили его всхлипывания, – и я дал ему огня?
Хе-хе-хе-хе, я слишком им восхищался, чтобы отравлять его. Я просто плюнул на соседний столб, – идиотски хихикая, потряс четвертинкой и через полминуты уже погружался в Яузский туман…