
Прах имени его
Фалазар мечтал это исправить. Точнее, ждал откровения, которое позволило бы ему стать голосом рока, наконец-то направившего взор на правильную цель. Ради справедливости – ради старого мира. И почему, думал Фалазар, его город, касавшийся макушкой самих небес, перестал блестеть, восхищая величайших царей? Почему фундамент его оказался так непрочен?
Вот бы все стало как раньше.
Сейчас, вернувшись домой – жил один, когда перебирался в Карфаген, не пожалел денег, чтобы избавиться от мерзкой компании соседей, – Фалазар поставил ларец на столик, заваленный папирусами и редкими книгами – грузом долгих лет. Чувствовал, как нечто грядет – будто роковая музыка, склеивающая мироздание, зазвучала громче и яростней; в ней загремел металл войны. Чувствовал – и обязан был узнать первым.
Подумать только – у выскочки-карфагенянина получилось! Как же все-таки легко управлять теми, кто бежит за мечтой со всех ног и готов на любые авантюры, лишь бы ускориться еще, сравниться в проворности с четырьмя ветрами мира. Особо хвастливые говорят, что страна Медных Барабанов – фантасмагория, полная опасностей, а добыть Драконий Камень – подвиг, достойный поэтической легенды, что сохранится в веках и свяжет поколения своим разгульным слогом. Ха! Как бы не так! Теперь туда отправляются все, кому не лень, все, кто находит в себе хоть каплю смелости. И даже легендами о героизме кафарагенянин не потешится. Так легко оказалось оставить его ни с чем: без Драконьего Камня и без денег, которые те оборванцы согласились стащить за одну только наводку; даже вернули спешно содранного халцедонового скарабея, чтобы никак не связывать себя с карфагенянином-выскочкой, чтобы деньги остались девственно чистыми. Вот она, цена столь ненавистной ему карфагенской жадности.
Фалазар так разнервничался, что во рту пересохло. Сделал глоток травяного отвара из глиняной чаши – всегда выпивал по несколько порций в день, для чистоты сознания: чтобы научиться понимать язык звезд и слышать подсказки судьбы, произносимые легким полуденным шепотом.
Открыл ларец. Внутри переливался Драконий Камень, сверкал жилками. Нельзя брать в руки – Фалазар знал, не просто так носил с собой ларец; и даже заплатил выскочке-купцу сверх необходимого – сам от себя такого не ожидал – за причиненные неудобства.
Но это мелочи. Главное, дело сделано. Осталось…
Осталось что?
Он вернулся к текстам. Память порой подводила, и Фалазар старался держать их под рукой, чтобы найти нужное, когда нить воспоминания ускользает в самый неподходящий момент. Фалазар зашуршал папирусами и толстыми книжными страницами, но вдруг остановился – услышал шипение, будто огромная змея заползла в дом. Даже вскочил, обернулся – ничего. Может, показалось?
Шипение прозвучало вновь. На этот раз Фалазар понял, откуда оно. Успел проклясть купца, догадавшись, что тот сделал. Повернулся к ларцу.
Опасения не подтвердились – нет, на рынке в ларец не подсунули маленькую смертоносную змею. Там продолжал мерцать один Драконий Камень. Шипел тоже он.
Фалазар склонился над ларцом, почесал бороду. И услышал в голове голос: шипящий, глухой, будто из-под земли.
– Это ты – предсказатель? Оракул, пророк…
Фалазар отпрянул от неожиданности. Зашептал, приготовившись произнести защитное заклинание:
– Мардук, господин…
– Твои боги оставили тебя, – вновь прошипел голос. – Это чужая земля, здесь они глухи и слепы: им мешает слышать звонкий хохот карфагенских богов, мешает видеть их ослепительное золотое сияние.
– Что ты такое, о явившееся из…
Закончить Фалазар не успел – да и не мог бы, сам не знал, что говорить дальше: явившееся откуда? Что это вообще? Звезды ли общаются с ним или госпожа Эрешкигаль[31] пришла забрать его, испачкав чумазыми руками?
– Я – то, чего ты так искал. Я пророчество, откровение, шанс. Я знаю завтрашний день, потому что сам направляю перст судьбы. Я знаю, как вернуть все назад – в сладкие времена старого мира, от которых теперь остались кривые отражения. И я знаю, как сделать так, чтобы ты, пророк, стал глашатаем этих неумолимо наступающих времен.
Фалазар молчал. Конечно, именно такого и ждал – знака, подтверждающего, что он грезит и старается не зря! Что новый, извращенный мир падет, треснет его основание из хлипких веток самомнения, и былые царства – и Вавилон! – вознесутся вновь.
Только все шло не так. Пророчество в давние, чуткие к пульсу мира времена требовало четко выверенных действий, заклинаний, ритуалов – Драконий Камень оставался лишь звеном цепи, ни больше ни меньше. А сейчас… что же? Ему предлагали иные правила. Не просто узреть грядущее – сотворить собственными руками.
– Назови себя, голос Драконьего Камня! Не бывает ни богов, ни демонов без имени – имя суть всего.
– Все так, пророк, все так, – прошипел голос. – Меня называют Грутслангом, Большим Змеем. Я тот, кого оставили боги – как и многих из вас. Я, как и вы, их творение, только брошенное и забытое – от меня им не нужно ни храмов, ни молитв, ни подношений.
– Ты говоришь о том, что грядет, – так скажи мне, что это, чтобы мой глас разнес благую весть по испорченному и несправедливому миру…
Казалось, Грутсланг засмеялся.
– Карфаген падет, – наконец зашипел голос.
Сердце застучало быстрее. Значит – хвала семи великим богам! – все будет так, как Фалазар мечтал. Но вот пророчество… нет, этого мало.
– И это все? Говори же дальше, Грутсланг, Большой Змей! Говори, чтобы мир охватило пламя этого откровения…
– Он падет благодаря тебе: творящему судьбу, в правильности и неотвратимости которой не стоит сомневаться. Благодаря тебе и Драконьему Камню. А теперь, пророк, слушай, запоминай и записывай, потому что я вижу, как непостоянен туман твоих мыслей, как рассыпаются части памяти…
* * *Боль уже прошла.
Она помнила, как обожгло солнце первый раз, там, на странном корабле в окружении странных людей, – кожу будто облили кипятком. А ведь она так любила солнце, яркое и вездесущее, но, как братья и сестры, всегда касалась песков пустыни лишь ночью: когда по небу рассыпались звезды, а зной сменялся прохладой. И вот она наконец почувствовала прикосновение солнца дольше, чем обычно, а оно ранило ее – как ранит окружающий мир ничего не подозревающего ребенка.
Еще пятно, еще – и вот, случайно увидев свое отражение, она поняла, что почти вся посмуглела, загорела. Кожа ныла, но не беда, приходилось терпеть боль и похуже – души, не плоти.
Как она оказалась здесь? Воспоминания дымом кружились в голове: ее ударили, она потеряла сознание, очнулась на корабле, а потом уже – в этом странном месте. Наверное, в городе – одном из тех, о которых рассказывал он. Что это за место? Она не понимала, не знала – откуда? – но чувствовала, как на кончики пальцев оседает незримая энергия, клубится под ногами, щекочет щиколотки. Энергия, о которой шептались их шаманы, – то, что рождено силой и богом. Искры мироздания.
Проснувшись ночью, словно в беспамятстве, она вдруг проверила, на месте ли бусы из красных камушков, – и вздохнула с облегчением. Не забрали. Значит, все хорошо. И пусть она теперь в неволе. Он о таком рассказал.
Утром к ней подошел старый слуга – она уже догадалось о его роли в чужом доме, в чужой стране, – и спросил, не хочет ли она поесть. Бурно махал руками – думал, благодаря жестам речь станет хоть капельку понятнее.
Она понимала и так – не язык, саму суть слов.
Он учил ее этому. Рассказывал, что любой человеческий язык – лишь шелуха, такая же ненужная, как старая змеиная чешуя по весне. Он учил ее понимать и доносить смыслы, всегда одинаковые, не важно, сказанные грубо или распевно, со множеством гласных или практически без них. Только боги, шептал он, говорят иными смыслами, их голоса – бури, извержения вулканов, шелест листвы; для смертных подбирают нечто ближе и привычнее. Но близкое – не значит одинаковое. Отсюда ссоры и проблемы, отсюда вечная борьба человека и богов, все перемирия в которой – фикция, нарушаемая новоявленным Орфеем[32].
Когда она отказалась от еды, не говоря ни слова, просто замотав головой, старый слуга спросил ее имя. Имя… имя давалось сложнее всего. Там, в пустыне, она много училась у него. Он говорил, что в любом имени есть смысл, настолько тайный и важный, что нам самим не дано понять. И даже ему – ему, для которого не существовало ни языков, ни полов, ни цветов кожи.
Но она попыталась. И, увидев, как слуга улыбнулся и кивнул, поняла, что все получилось.
– Ки́ри, – сказала она.
– А я Анвар. Ты меня понимаешь? – Он не переставал улыбаться.
Кири кивнула.
– Не переживай, хозяин хороший. Просто с ним иногда бывает сложно, – слуга замолчал на миг, почесал подбородок. – Хотя, пожалуй, не иногда. Всегда.
Он предложил ей отмыться и переодеться. Кири знала, к чему это может привести, но почему-то, неожиданно для себя, сказала: «Да». И как она согласилась? Ответ нашла сама, миг спустя, когда слуга улыбнулся и помог ей подняться, – все дело в его глазах, мудрых, добрых, как у их старейшин, готовых отвечать на самые глупые и детские вопросы без упрека.
В горячей воде оказалось неожиданно приятно, потом – так же неожиданно больно. Когда слуга добавил ароматных масел, полегчало. Вода потемнела от грязи и пыли, кожа в некоторых местах закровила. Кири, нагая, встала – боялась, что слуга будет рассматривать ее, изучая, насколько порченный товар достался, насколько не жалко использовать его до продажи; но слуга глядел в серо-красную воду, цокая и возмущаясь. Натер спину Кири маслами, затем – густыми пахучими мазями, бросил:
– Надо будет показать тебя госпоже Фиве, когда хозяин разрешит. Вы… мне кажется, найдете общий язык.
Анвар помог надеть чистую белоснежную тунику и оставил Кири наедине с собой.
Она смотрела через окно на город, утонувший в солнечном свете, и восхищалась – думала, что после его рассказов о неведомых чудесах ее таким не удивить. Но стоило увидеть Карфаген воочию, как воспоминания вчерашнего дня – короткая дорога от порта до этого дома – вспыхнули обжигающими красками, такими же, какими их мастера-мужчины рисовали на горшках рыжеватые песчаные барханы.
Так Кири и сидела, пока не услышала ругань где-то в стороне, – а вскоре различила голос купца, что привез ее в эти края. На всякий случай еще раз потрогала бусы, будто те могли исчезнуть. И вдруг ощутила злость, всепоглощающую, заточенными зубами грызущую податливую душу. Только… на кого? На него, не сумевшего помочь ей? На купца, оглушившего и оторвавшего зачем-то от родного дома? На старейшин, отправивших ее к пещере той ночью? На злой рок?
Кири не успела понять – увидела купца, разгоряченного, раскрасневшегося, тяжело дышавшего. Глаза его странно блестели, зрачки будто кристаллизировались, чуть отливали гранатовым – а около глаза надулись позеленевшие вены и появилась чешуя.
– Уйди, Анвар, не до тебя! – ругался купец. – Они забрали всё, ты хоть можешь это понять, старый дурак?! Всё в пустоту! Все эти Медные Барабаны! Все кредиты, до сих пор до конца не выплаченные! Все силы! Все хитрости! К демонам, Анвар, к демонам! Будет от нее хоть какая-то польза!
Купец взглянул на Кири – она так и замерла у окна полусогнутой, только голову держала вполоборота.
– Видят боги, – продолжил сокрушаться он, – мне плевать, понимаешь ли ты меня, но при желании, думаю, поймешь. Сейчас ты без возмущений отправляешься со мной на рынок, ясно?! Я продам тебя, как диковинную обезьянку – впрочем, такая ты и есть… Поняла? – он повысил голос. – Да даже если нет…
Все это время купец приближался, и, когда оказался совсем близко, показалось, что он тянется к бусам. Слишком поздно Кири осознала, что ее просто схватили за руку, почти как вечером, – и, одновременно испугавшись и разозлившись, снова укусила, оставила белые следы от зубов.
– Дрянь! – Купец отпрянул. – Дикарка! Я же предлагал по-хорошему!
Ударил ее по лицу – щека запылала, словно от прикосновения жгучих трав, которые так ценят за целебные свойства и собирают не жалея рук.
Прежде чем Кири опомнилась, купец, изрыгая проклятия – она чувствовала их обжигающую суть, будто головешки касались сознания, – схватил ее за руку и потащил прочь из дома. Спустил за собой вниз по лестнице, вывел на улицу. Кири прищурилась от яркого солнца – оно больше не жгло, только щекотало кожу, – и подавилась разогретым, но полным морской свежести воздухом.
Пока купец тащил ее за собой, она не вырывалась, не останавливалась, не произносила ни слова. Разве у нее был выбор? Может, это часть его замыслов – раз так, глупо противиться, только сильнее запутаешься в паутине судьбы: старейшины из года в год предупреждали об этом, заставляли учить наизусть столь простую истину.
Они уже почти спустились к рынку – Кири слышала шум толпы, – и тут до нее наконец в полной мере дошел смысл сказанных купцом слов.
«Я продам тебя, как диковинную обезьянку – впрочем, такая ты и есть…»
– Они ведь все такие, да? – Кири будто спросила об этом его, понимая: ответа не последует. И почему так? Почему здесь, среди стольких чудес, в них все равно просыпается эта древняя звериная сущность, косматая, клубящаяся тенями? Не просто просыпается, а берет верх, и вот ты – уже не ты; похотливее, свирепее, алчней.
Кири поняла, что делать.
Купец все тащил ее за собой. Кири вдруг резко остановилась и, когда он собирался прикрикнуть на нее и дернуть за руку, рванула в сторону, почувствовав, как ослабела хватка.
Молниеносно проверив, на месте ли бусы, Кири побежала, чувствуя, как обжигают спину ругательства отстающего купца.
Кири бежала, совершенно не понимая куда, но отчетливо зная зачем.
* * *Ростовщик Маго́н – сухощавый неуклюжий старик, излучавший неописуемую силу, под натиском которой, казалось, корабли разлетаются вдребезги, – знал себе цену. Помнил, что его прадед – подумать только, несколько поколений сменилось! – открыл один из первых карфагенских трапезитов, по образу и подобию которого создавались другие, бесконечные копии копий. Так, по крайней мере, говорил Магону отец, тоже Магон, а тому – его дед, еще один Магон…
Ростовщик Магон знал себе цену, а горожане знали цену его трапезиту. Дела тут велись чинно, благородно – с огромными процентами, зато с гарантированной надежностью. В должниках Магона числилась, как поговаривали, половина Карфагена, даже кто-то из совета ста четырех – им он, конечно, делал поблажки. Знал: с властью можно играть, да лучше не заигрываться; сам когда-то мог стать одним из ста четырех, управляющих Карфагеном, но не готов был обменять звон серебра на гомон политики. У Магона брали кредиты купцы, открывающие рыночные прилавки, и любовники, желающие порадовать очаровательных девушек; почтенные матроны на грани разорения и жрецы, возжелавшие лучшей жизни; плотники, захотевшие маленьких радостей, и игроки в египетский сенет[33], сделавшие слишком большие проигрышные ставки.
Магон всегда давал фору – милостиво кивал, когда к нему приходили, умоляя подождать еще буквально несколько дней, и, заикаясь, добавляли – осталось собрать всего ничего. Магон кивал раз, второй, третий, а на четвертый пользовался тем же методом, что его отец, дед и прадед.
Методом весьма радикальным. Не отдашь – заберу.
Сейчас Магон сидел над свитками, сверяя и проверяя, – одной рукой водил пальцем по тексту, стараясь не потерять нужную строчку, другой ловко передвигал камешки абака[34]. Мыслями он частично все еще был с шаловливыми внуками, у которых гостил совсем недавно: принес сочные фрукты, играл, потом рассказывал превращенные в сказки истории о своих клиентах, а внуки слушали с открытым ртом.
Магон задумчиво почесал седую бороду – говорили, что слишком рано из нее ушел благородный черный, а он отмахивался, – и хитро улыбнулся. Полностью вернулся к миру серебра. Наконец-то очередь дошла до него – и лучше бы у него нашлось чем расплатиться.
Магон не был злым человеком – просто любил порядок во всем. Особенно – в своих деньгах. И если дисгармония чужих дел вела к хаосу в его деньгах – что ж, порядок придется восстанавливать, как богам из старых эллинских легенд, столь чтимых в то далекое время и бесправно забытых под суровыми взглядами нынешних халифов и острыми клинками их стражей.
Магон спрятал абак в сундук, свернул свитки, разложил по специальным секциям, выдолбленным прямо в стене дома. Смотря на них, всегда думал об Александрийской библиотеке – был там всего раз, но этого хватило, чтобы ослепить сознание. Дело за малым – дойти до одного из тех верзил, которые готовы сделать что угодно за оговоренную заранее сумму. А там уж как пойдет – может, их услуги понадобятся просто для устрашения, а может…
Магон услышал дверной скрип, обернулся и чуть не повалился – вовремя оперся руками о стол.
Римлянин. На его. Пороге.
Как посмел этот варвар с грубыми, неотесанными чертами лица, словно у сырой, неумело слепленной из грязно-красной глины статуи, прийти в его дом, прибыть в его город?! Магон знал – давно, когда эти варвары только выползли, как судачили, из своих мерзких щелей в земле и стали наконец похожи на людской народ, Карфаген милосердно заключил с ними торговый договор, но с тех пор всегда настороженно посматривал в их сторону.
Магон помнил, как беседовал с восточными мудрецами, гостившими в его городе несколько лет назад: они пили сладкое вино, курили полынь и, хмурясь, говорили, что Македония и Рим – две напасти и два испытания, посланные детям Востока богами. А Карфаген да Персия – последний рубеж увядающего мира. Рухнет он – рухнет и старый порядок. Кончится век Востока, наступит новый, страшный, непонятный, варварский. Первыми не выдержали персы: пали под натиском эллинов, потом – полководца Македонского. Когда три года назад умер Александр и Македония стала трещать, ломая собственные кости в кровавой резне сыновей правителя, карфагеняне радовались. Думали, такая судьба рано или поздно постигнет Рим. Но тот только рос, креп – стал, как о нем говорили, республикой! Сущее порочное колдовство. Думать иначе Магон не хотел. Нет иных объяснений.
А теперь один из неотесанных римлян стоит на его пороге и молчит. Магон получше вгляделся в уставшее, угловатое лицо – заметил черную татуировку-дракона, скрывающую шрам над глазом. Вздрогнул.
– Что нужно? – насупившись, пробурчал Магон.
Римлянин молчал.
– Что нужно? – повторил.
– Я хочу работать на вас. Хочу начать прямо сейчас.
Магон некоторое время сверлил римлянина изучающим взглядом. Зачем-то цокнул, потер большой палец о средний, вновь вгляделся в грозное лицо, в шрам, сокрытый татуировкой, оценил крепкое телосложение, мускулатуру и угрожающий вид. А ведь одной грубой силы порой мало. Сначала нужно запугать. Потом – давить. А кто откажется иметь на привязи одного из римлян, о которых ходят байки: мол, они родились из грязи, как мыши, глотают металл и без устали насилуют сразу нескольких женщин?
Магон улыбнулся. Кто же знал, что неотесанный варвар окажется таким подарком судьбы?
* * *Куллеон не верил, что найдет силы это произнести. Не укладывалось в голове. Но, если он действительно хочет выполнить свой долг, придется…
После разговора с Грутслангом Куллеон вернулся на корабль, к щебечущим, хвалящимся находками и золотым песком торгашам. Не понимал, как вынес обратную дорогу, но, ступив на землю благословенного Рима, почувствовал невероятное облегчение – как атланты, когда мира, давящего на плечи, вдруг не станет.
Куллеон должен был посоветоваться с Луцием Папирием Курсором, консулом и добрым другом, братом по оружию. Не стал, конечно. Знал, что услышит. Как услышал тогда, после ужасного позора, который не смыть – в отличие от всей пролитой крови, он останется на руках едким налетом, у восточных колдунов не найдется чудодейственных средств, и даже боги от него не избавят. Поэтому, вернувшись из страны Медных Барабанов, Куллеон снял два своих меча, завернул в плотную ткань и зашел на борт чужого торгового корабля – о своих римляне только мечтали[35]. Заплатил, чтобы оружие перевезли тайком, – знал, что и в Карфагене найдет пунийцев, готовых оставить мечи на хранение за немалые деньги. Придется сделать это, чтобы не вызывать лишних подозрений и вопросов у городской стражи. Деньги, деньги, деньги – противно думать, что есть в мире такое место, где их гипнотический звон решает все вопросы.
В дни путешествия Куллелон спал плохо. Первым увидел вдалеке очертания Карфагенских гаваней, проступающих из-за тумана: круглой внутренней – военной и квадратной внешней – торговой. Пока причаливали, Куллеон смотрел на суетившихся купцов и плотников – корабельные мастерские прямо на пристани. Пытался вглядеться и в темноту военной гавани – не получалось. Догадывался, что там, в тех мастерских, сокрытых от глаз, тоже кипит жизнь.
В гавани Куллеона окружили – купи то, кричали ему, купи это! А он видел, как давятся торговцы, не желая улыбаться ненавистному чужаку, но все равно – улыбаются. Деньги есть деньги. Его пытались задобрить лучшими предложениями, но Куллеон отмахивался, мечтая обнажить мечи.
Отдал оружие на хранение в одну из портовых мастерских – хозяин лично при нем спрятал тканевый сверток под полу, застрекотав, как, мол, приятно иметь дело с благородными господами из-за моря.
Куллеон посмотрел на далекий холм Бирса, сияющий роскошью храмов. Стиснул зубы. Отправился в город, заранее зная, кого искать, и все еще не веря, что согласился на роль ищейки, грязного наемника. Если бы не то поражение, если бы не тот позор…
Расспросил местных о купцах, торгующих фантастическими тварями, о человеке по имени Баалатон – повезло, что оно оказалось редким, – и о лучших ростовщиках Карфагена. Так и узнал про Магона: кто-то особо болтливый рассказал, что у него в долгу полгорода, и пройдоха Баалатон, кажется, тоже – причем по уши, хотя, может, после страны Медных Барабанов дела того пошли в гору, добавил болтун, – вы ведь слышали про торговые экспедиции в это, Эшмун его прокляни, странное место, да? Куллеон только кивал.
Грутсланг сказал ему тогда, в пещере:
– Если захочешь поговорить со мной, найди старого халдея, что красит бороду черной краской и держит при себе Драконий Камень. Следи за пронырой-купцом, имя которому – Баалатон. Нужна астрономическая точность – мы все фигуры на этой звездной доске, он и ты, даже я, даже порой сами боги.
Куллеон не любил строить никаких планов, кроме военных, – знал безотказные тактики боя и не ведал извилистых путей лисиной хитрости. Но, пока он слушал щебетание пунийцев, ему пришла идея.
И вот он стоял на пороге ростовщика, не в силах выдавить из себя фразу, которую обязан был сказать. Ради Рима. Ради будущего. Ни настоящее, ни тем более прошлое Куллеона никогда не волновали. Сейчас – особенно.
* * *Баалатон не помнил, когда так злился, – последний раз, наверное, во время давних перепалок с одним из кредиторов, и то – не настолько. Когда Кири – последняя надежда – сбежала, когда скрылась из виду, злость тут же сменилась апатией, будто раскаленный металл опустили в холодную воду.
Может, Баалатон догнал бы ее, если бы так не мутило, если бы мир не шатался из стороны в сторону. Что за заразу он подхватил в стране Медных Барабанов? Видел, как косятся на него люди, – похоже, какая-то дрянь на коже, на виду.
Хоть на колени падай прямо на оживленной улице, но потерять достоинство под палящим полуденным солнцем в разгар дня – хуже, чем умереть. Поэтому запыхавшийся Баалатон прислонился к стене одного из домов, стараясь не заорать и не заплакать. Он вновь лишился всего, к чему шел, – глупую гонку на потеху судьбе придется начинать с начала. А ведь крылья пламенного феникса так ясно вспыхивали в сознании…
Баалатон гордился своими предками. Они прочной нитью связывали великие державы прошлого – возили товары морями, драли огромные пошлины, соединяли Египет и Междуречье, эти имперские махины, не имевшие в достатке дерева – только ливанский кедр да сокровища Пунта[36] спасали их. А финикийцы, выходцы из Тира и Библа, с песчаных морских берегов, где мокрые следы окрашиваются призрачным пурпуром, придумали, как перехитрить надменных властителей старого мира; без них, финикийцев, мир бы рухнул, и они, прекрасно понимая обстоятельства, делали на них звонкие деньги. Да, Баалатон гордился предками, пусть и смотрел в глубину веков… с заносчивостью. Катастрофа бронзового века переломала миру кости, и не случись она, не попади в ракушку мира морской сор, не родилась бы новая ливийская жемчужина – Карфаген. Его город.
А что теперь он? Жалкий, никчемный, не получил ничего, к чему так стремился… что подумают о нем предки, которыми он так восхищался? Что подумает его город?..
Баалатон потер укус «обезьянки». Какая же дрянь, а он… Эшмун, почему он на нее так злился? Она ведь просто дикарка. Просто девчонка. Он мог только любить женщин, только использовать их, но… откуда в нем это? И все же! Она его укусила! Она не ценит его доброты. Она – последняя… Мысли оборвались от очередного спазма.