Прах имени его - читать онлайн бесплатно, автор Вазир ибн Акиф, ЛитПортал
bannerbanner
Прах имени его
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 3

Поделиться
Купить и скачать
На страницу:
3 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Караван отошел достаточно далеко: так, чтобы, даже повернувшись к разложенному на песке товару, видеть только смутные силуэты, да и те – с трудом. Но стоять у верблюдов не хотелось. Отвратительно.

Никогда не было так противно, как сейчас, под палящим солнцем в окружении дураков. Но нет, Баалатон вдруг понял: все, что случалось в его жизни прежде, оказывалось хуже и унизительнее, ведь каждый раз, делая очередной шаг к неуловимым фениксам, приходилось наступать на раскаленные гвозди. И пусть только кто-то посмеет сказать, что это пустяки, раз так умеет каждый второй кудесник!

Баалатон прекрасно помнил, как, накопив какое-никакое состояние продажей безделушек в чужих лавках – брал задешево, сбывал втридорога, – он наконец-то понял, что пора идти дальше, что можно покупать первый невзрачный рыночный ларек. Баалатон приметил старого купца – слишком дряхлого, чтобы торговать с былой ловкостью, вырывать удачу из чужих рук, – и, общаясь с ним, рассказывая, как мечтает научиться мудрости уходящего века, постепенно разговорил старика; выяснил – тот собирается продать ларек задешево и посвятить все время дочери и внукам. Баалатон продолжал лить мед в уши – глаза старика сияли. И так, сперва после сухих бесед на рынке, потом – после трапез с вином, которого Баалатон, экономя серебро, пил мало, старик решил продать ларек именно ему: еще дешевле, чем думал. Но однажды, за считаные дни до долгожданной сделки, Баалатон не нашел старика на привычном месте – только понурую девушку, убиравшую безделушки в мешки, накрывавшую ларек тканью. Догадался сразу – купец умер. Это его дочь. Мир покачнулся и готов был рухнуть, но Баалатон вспомнил об уме и хитрости, оружии, что в мирное время разит сильнее клинка и кулака, и заговорил с девушкой. Она сквозь слезы поведала, как отец часто говорил о нем, Баалатоне, как восторгался его рвением и как, до последнего державшийся за прошлое, передумал, решив: пора открывать дороги молодым, в них пылает волшебный огонь будущих свершений. Она пригласила Баалатона к себе в дом оплакать старика.

Баалатон знал, что визит этот будет далеко не последним.

И вот он, только что упавший с горы свершений, взбирался по ней снова. Удары и падения, говорил отец, – лучшие учителя жизни. Баалатон через день заходил в гости к девушке, имя которой забыл, едва завершилась эта история, достойная пера великого Лисия[23], и приносил спелые фрукты; дарил сперва только их, затем – улыбку, потом – теплые слова, а после – ласку. Каждую ночь, когда они, убедившись, что мужа ее – человека сурового, но, как оказалось, рассеянного и недогадливого, – нет дома, любили друг друга, Баалатон рассказывал ей все больше о разговорах со старым купцом, часть которых сам же и выдумал. Она верила, потому что хотя бы так могла на миг вернуть любимого отца, завещавшего ей все. Баалатон гладил ее обнаженные бедра и живот – она уже полуспала – и шептал, что он – самый достойный из мужчин, кому она могла бы передать дела старого купца. Муж ее – иного толка. Он разорит их дом. Опорочит имя отца. А она, убитая горем, верила его колдовским речам.

Сделка вот-вот должна была свершиться – Баалатон настаивал на оговоренной стариком сумме, – но однажды ночью их застал муж, оказавшийся куда более дальновидным и смышленым, чем казалось. Он узнал секрет жены от одной из служанок и пришел не один, а с толпой, вооруженной факелами и вилами. Баалатон, прикрытый одной туникой – не успел толком надеть ее, – бежал по городу, заливаясь краской. Когда остановился, привалившись к стене ближайшего дома, то кричал в небо, пока из соседних окон в него не полетели рыбьи кости и очистки, пока грозные сонные голоса не потребовали заткнуться. Утром он долго не выходил из дома – жил тогда в комнатушке одной многоумной матроны, зато один, без соседей, – а когда наконец вышел, то пугался каждой тени. И только успокоив себя, познал гнев оскорбленного мужа – он и его друзья подкараулили Баалатона на рынке; не избили, не прирезали, как жертвенное животное, – раздели и закидали тухлыми фруктами, из тех, что он дарил убитой горем девушке. Запах гнили долго не получалось отмыть. В тот день Баалатон плакал от обиды; на следующий – от злости; на третий – от безысходности.

А потом оскорбленный муж вернулся – снова подкараулил его на рынке. На этот раз – один, и, когда Баалатон, смирившийся с судьбой, сказал: «Делай что хочешь», только улыбнулся. Ответил, что хочет продать ларек, что больше не в обиде, ведь жена будто преобразилась, ночи с ней стали страстнее. Баалатон, сперва онемевший от потрясения, тут же спросил: «Сколько?!» Услышал ответ. Подумал, что, как старик-мудрец с драгоценным перстнем, переберется в бочку, прямо здесь, у ларька. Отдал за него почти все сбережения и, начав торговать безделушками сам, еще долго ловил насмешливые взгляды тех, кто помнил, как он, голый, весь в гнилье, стоял на рынке, а после, укутавшись в тунику, тащился домой, опустив взгляд…

Нет. Песок, медные барабаны, иноземцы-гордецы – не самое ужасное.

Подул горячий, обжигающий щеки пустынный ветер. Воздух затрепетал костровым маревом, и показалось, что там, вдалеке, среди крупиц угрюмо-бежевого песка засверкало золото.

Рассказывали, что так, опьяненные мыслями о потерянных драгоценностях, путешественники находили только черепа грифонов. Баалатон всегда старался действовать разумно, рассчитывая шаги наперед; знал, что такое золото – просто обманка, сладкий мираж, не несущий ничего хорошего. Но все же… в голове грациозно захлопали крыльями грифоны, а они, подобно сокровенному ключу от храмовых врат, вели к благодатному сиянию заветной мечты. Чтобы начать такую желанную торговлю, хватит и одной фантастической твари. Сперва. К тому же, может, это сверкают Драконьи Камни? Кто знает, какие еще чудеса таит страна Медных Барабанов. Золотой песок – уж точно меньшее из них; как и гигантские муравьи, следов которых никто так и не заметил, хотя некоторые – вновь любопытные эллины – вглядывались особо.

К тому же верблюды Баалатону надоели окончательно. Бесчестные животные! То ли дело – он улыбался при этой мысли – карликовые слоны…

Баалатон зашагал, манимый блеском – тот сулил возможности. Никто не остановил его, даже когда он неуклюже забрался на скучающего верблюда, никто не окликнул – к чему? Пусть делает что заблагорассудится. Они ему не няньки. И хвала Эшмуну, добавил приободрившийся Баалатон, попутно пытавшийся угадать мысли других торговцев.

Приблизившись к источнику блеска, спрыгнул с верблюда – уже приноровился, не падал, но все равно получалось кое-как – и опустился на колени. Наклонил голову совсем низко, чтобы увидеть в песке… птичий череп с острым клювом, блестевший на солнце. Вздохнул. А чего он еще ожидал? Фантастическую тварь прямо перед собой?

Баалатон собрался уходить, но даже подняться не успел – из пустой глазницы стремительно выскользнуло нечто покрытое переливающейся чешуей: не то змея, не то ящерица. Прежде чем тварь уползла подальше, Баалатон разглядел гребень, напоминающий корону, – и вспомнил, что за существо так выглядит.

Василиск. Самый настоящий.

Баалатон слышал сотни легенд о царе змей, одна краше и противоречивее другой; твари, которых жадные купцы выращивали в искусственных подземных кладках, продавая отчаявшимся кудесникам и профессиональным убийцам, были жалкими выродками – никчемной пародией на императорский лоск настоящего василиска. Маленького, но смертоносного змея с короной на голове.

Ошибки быть не могло.

Баалатон оглянулся: караван скрылся из виду, медные барабаны пока молчали. Он еще успеет за своим песком – если местным приглянется его товар. А пока… надо действовать, судьба редко дает второй шанс: не грифон, так василиск. За царя змей больше заплатят, а может, именно из его крови и выйдет добыть Драконий Камень?

Баалатон успел проследить, куда скользнул василиск, и осознал, как далеко ушел, лишь разглядев впереди скалу и чернеющий в ней вход в огромную пещеру, миг – и змей растворился в темноте.

– Только попробуй убежать, трусливая гадина, – шепнул Баалатон верблюду. Зверь активнее задвигал челюстью, сделался еще более угрюмым и недовольным.

Как только Баалатон перешагнул порог пещеры, его затрясло – то ли от нехорошего предчувствия, то ли от озноба. Темнота дышала влажной промозглостью, чем глубже, тем противнее и холоднее.

Он слишком поздно понял, что путь осветить нечем. Шел, ориентируясь лишь на далекое василисково шипение, тянущее за собой, словно дивная мелодия заклинателя змей. Спотыкался о выступы, хватался за холодные своды, пытаясь сохранить равновесие на скользких камнях – и не порезать руки об острые камни. Баалатон боялся физической боли больше всего на свете, не любил портить тело – терять товарный вид, важный во многих делах. «Век торжествующей плоти и загубленного духа» – часто повторял он слова, услышанные однажды из уст пьяного философа, таскавшегося по карфагенским притонам, – шлюхи говорили, что философия его кончалась там, где начиналось их ремесло.

Рука все же соскользнула, камень расцарапал ладонь до крови, и Баалатон понял: пещера идет вниз. Скользко, никаких ступеней, сплошь уродливые выступы.

В темноте время всегда замедлялось, или, вернее сказать, растворялось – даже в ночном Карфагене, где распускаются над головой яркие холодные звезды и трепещут в окнах последние тусклые теплые огни. В этой же пещере мир словно схлопнулся: ни времени, ни пространства, только густая темнота, где кажется, что и не шагаешь вовсе: паришь, плывешь, барахтаешься и тонешь.

Баалатон поскользнулся; упал, рассыпавшись на десятки громких проклятий, и слишком поздно осознал, что натворил. Замолчал. Прислушался – змеиное шипение стихло.

Когда поднялся, ничего не изменилось.

Обождав немного, решил уже бросить затею, вернуться к каравану и честно заслуженному золотому песку – хоть бы найти выход! – но не успел даже развернуться: яркий красноватый всполох ударил в глаза. Баалатон прищурился, не спеша, прикладывая пораненную руку к губам, спустился к источнику света.

И обомлел.

Не понял, что сияло: хоть первобытный огонь, хоть осколок солнечного бога, в тот миг все казалось незначительным, неважным – важнее то, что свет отражало, усиливало, заставляло мерцать магическими вспышками подобно тем, какими аскеты описывают божественные откровения.

Драгоценные камни, огромные и маленькие, – повсюду: зеленые, фиолетовые, кристально-прозрачные, янтарные и желтоватые – ныне уставший арабский путешественник воскликнул бы от восторга, заговорил бы о рае земном! – и все усыпано ими так, что не видно серости под ногами, так, что своды пещеры, кажется, касаются самого неба. Чудесная сокровищница в глубинах. Клад, предназначенный – сомнений нет – не для людей.

Но все эти чудеса и богатства меркли по сравнению с тем, во что Баалатон впился взглядом.

Огромный красный Драконий Камень – с ладонь размером – сверкал хищным блеском граната.

Нечто витавшее в воздухе, неуловимое, но ощутимое – на коже, языке, в голове, – заставляло нервничать и действовать быстро; одно из предчувствий, редко подводящих.

Баалатон ринулся к Драконьему Камню, раскидывая ногами другие драгоценности – рядом с грандиозной находкой они казались дешевыми стекляшками для тех, кто не может позволить себе подлинной гедонистической роскоши египетских и финикийских мастеров. Чуть ли не нырнув в кучу самоцветов, Баалатон схватил Драконий Камень – и целый миг, как загипнотизированный, наслаждался блеском; в гранях, словно уже обработанных умельцем, на свету проступали алые жилки.

Баалатон бросился назад, готовясь к катастрофе: падающему потолку, невесть откуда хлынувшей воде, укусу притаившегося василиска, землетрясению…

Но вместо этого увидел ее.

Даже не успел понять, что делает, – разглядел тонкую фигуру девушки, возникшую на пути и явно не собиравшуюся двигаться с места. Услышал за спиной шипение – куда более ужасающее, чем до этого, явно не василисково, будто отравляющее одним звучанием. И, панически оглянувшись, просто ударил девушку – хватило, чтобы она потеряла сознание.

Может, и стоило бросить ее здесь, но ведь это еще один трофей из страны Медных Барабанов, хрупкая и невозможная ожившая сказка. Баалатон не рассмотрел черт дикарки, но знал: заплатят не за красоту, а за непохожесть, может, даже за уродливость, покупатели такое любят и не пожалеют денег. Подхватив девушку, как набитый побрякушками мешок, он взвалил ее, чересчур легкую, на плечо. Подстегиваемый нарастающим шипением, побежал вверх, оскальзываясь и спотыкаясь, – одной рукой придерживал девушку, другой – чуть не до крови сжимал Драконий Камень; казалось, что каждый миг проваливается в сон и возвращается в реальность, что где-то там, глубже, пируют демоны, а боги вечно меняют расположение кривых медных зеркал, и никак не выбраться из пещеры, ставшей лабиринтом.

Баалатон заплутал в собственной голове и не заметил, как мерзкая пробирающая влажность сменилась сухим жаром пустыни; не заметил, как поднявшийся на миг жгучий ветер захлестал в лицо; не заметил, как хрустящий песок оказался на губах.

Помнил сухую последовательность событий, будто плотницкую инструкцию для недотепы-подмастерья: вот неуклюже взвалил девушку на верблюда, вот сам с трудом запрыгнул на него, не выпуская Драконьего Камня, словно тот стал продолжением руки. А вот…

Глухо загремели под землей медные барабаны, слившись в единимую, режущую сознание – четкий ритм и скрипящий лейтмотив – мелодию страха неизведанного.

* * *

Так ведь каждый, кто умирал, подвешенный вниз головой на багряном ясене, и миновал свою чахлую осень, способен говорить на тайном языке змей, не ведает быстротечного времени: нет для него ни рек, ни ручьев, ни даже подземных источников; нет причин, только следствия – огромное заледенелое озеро именем Сегодня, Завтра и Вчера. Стоя на льду, что трещит под ногами, мудрец, воскресший – но никогда не умиравший! – чувствует, как замерла протяженность души его, это подлинное время; видит, как летит снег вертикально вверх, как кружатся отчего-то обжигающие снежинки, а мрак становится слепящим светом. И там, на радужной границе мгновения и вечности, когда открыты все пути – куда ни шагни, золотой мост сам лозами вьется под ногами, – когда идешь босым по заточенному мудрецами лезвию сокровенного, неся над головой крест посвященного, каждый миг в страстях разрываясь до Многого под звуки флейты и в тот же миг в искусствах возвращаясь к Одному под гармонию лиры, – тогда только оголенная душа готова к встрече со знанием, что глупцы ищут в пыльных книгах и жарких реликвиях; ведь всякое знание в те блаженные мгновения – точно живительный свет для виноградной лозы; но стоит лишь возжелать большего – свет карающий, иссушающий, обращающий золото таинств углями сомнений, открывающий путь змеям пагубных метаморфоз плута-Шайтана, вечной тени человека.

II. Отравленные помыслы

Возле дверей у пещеры цветут в изобилии маки <…>

Там почивает сам бог, распростертый в томлении тела.

И, окружив божество, подражая обличиям разным,

Всё сновиденья лежат, и столько их, сколько колосьев

На поле, листьев в лесу иль песка, нанесенного морем.

Метаморфозы

Шестьдесят, тридцать, шесть…

Морской ветер обдувал постаревшее, грубое, угловатое лицо, и он хотел улыбаться – хотел, но не позволял себе ни при этих, ни при каких бы то ни было других обстоятельствах. Моряки, купцы, контрабандисты, путешественники – словом, все, кто очутился на борту торгового корабля, – смотрели на него с ужасом и, как он замечал, отвращением, старались избегать взгляда глаза в глаза и попадали в ловушку – щурились от бронзового блеска, ужасаясь сильнее.

Медаль на его доспехе – крашеная коричневая кожа и металлические пластины – многих пугала больше него самого.

Бронзовая медаль скалилась ликом Медузы Горгоны.

Военный трибун Квинт Ка́ссий Куллео́н не любил море: не понимал, как можно уверенно чувствовать себя там, где под ногами – лишь шаткие доски, а не надежная земля. Морем путешествовал несколько раз – конечно, не во время военных походов, – и всегда разочаровывался. Пока остальные жадно вкушали красоту лиловых закатов, слушали гипнотическую, будто Сомном[24] благословенную колыбельную волн, жадно искали огни Кастора и Поллукса[25] в ночи и молились своим богам в разбушевавшуюся грозу, Куллеон считал.

Шестьдесят, тридцать, шесть…

Эти числа преследовали его всю жизнь.

Когда корабль наконец причалил и все спустились на жаркий песок, Куллеон молча развернулся и пошел своей дорогой – взял только верблюда. Почувствовал, как остальные выдохнули, – услышал их шепотки за спиной: о лысой голове, о грубых руках, о жуткой медали, об огромном шраме, скрытом черной витиеватой татуировкой дракона, ползущего над глазом. Проходимцы на корабле напоминали Куллеону собственных легионеров; легионеров, за спиной прозвавших его «Подай другую!» – так часто он порол их высушенными виноградными лозами. Пороть было за что.

За разговоры за спиной – в том числе.

И вот теперь он здесь, на чужой земле, без войска. Куллеон удивлялся – не думал, что будет так странно и непривычно.

Какими бы ни были его легионеры, с каким бы кровожадным врагом ни сражались, как бы ни расслаблялись, вновь увидав пышные формы римских дев, – на чужой земле они оставались воинами. И Куллеон – тоже. Там, где ступала его нога, где развевался на ветру пурпурный плащ, разворачивались лагеря – прочные и практически неприступные, пусть и временные. Костры и бараки – римские знамения.

А теперь он один, здесь, в стране Медных Барабанов, прославленной молвой: шлем, привязанный ремешком, болтается на поясе, оба меча – прямой римский и изогнутый персидский ensis falcatus[26] – в ножнах. Даже пурпур плаща словно меркнет на обжигающем солнце.

Куллеон сделал глоток из терракотовой фляги. Обернулся – берег далеко. Значит, цель близко.

Ему сказали, что времена меняются, – он и сам прекрасно понимал; ему сказали, что пора искать новые рычаги влияния: век воинов наступит вновь, и боги, как встарь, оденутся в кровавые тоги, и загремят их голоса, подобно латам, и смех их медом зальет поля благородных битв – слышите, слышите, они рокочут над смертью противников! Да, век великих жертв, где на весах отмерено и зрелищ, и хле́ба, обязательно наступит – надо лишь переждать век перемен и открытий, короткий, но необходимый, век путешественников и изобретателей, подобных печальному Дедалу и его сыну. Пока остальные ждут, ему, Куллеону, надо готовиться.

Особенно после того, что случилось.

Куллеон готов был переждать, пройти через такие незнакомые – после многих лет сражений – времена. Но не готов был забыть случившееся. Может, и не согласился бы отправиться сюда, в страну Медных Барабанов, но всегда выполнял приказы, даже полудружеские, от строгого брата по оружию, ставшего консулом; знавшего, видевшего и чувствовавшего то же, что и сам Куллеон.

Шестьдесят, тридцать, шесть…

Шестьдесят центурий. Тридцать манипул. Шесть военных трибунов. Один легион. И один Рим.

В пещере царили сырость и темнота; факел Куллеон с собой взял – стрекочущее пламя прожигало лоскутки мрака, пока он, держа руку на мече, спускался глубже.

Когда впереди вспыхнули драгоценности, Куллеон прищурился. Быстро открыл глаза и, перед тем как оно, шипя и извиваясь, вылезло из глубины, успел увидеть среди искрящейся роскоши, не снившейся даже почтенным римским аристократам и их женам-матронам, обглоданные кости.

Когда оно предстало во весь огромный рост, Куллеон не удержался. Незаметно ухмыльнулся. А змей с клыкастой пастью, хоботом, ушами и бивнями слона, со сдвоенными зрачками, пылающими четырьмя рубинами хищно-гранатового цвета, зашипел, изучая того, кто его потревожил. Когда Куллеон обнажил меч – прямой, римский, – тварь не шелохнулась.

Он знал, кого встретит, – потому его и отправили сюда, сказав: «Если чудовище реально, убей его; если пожелаешь, попробуй сделать из народа Медных Барабанов союзников. Не военных, но торговых – это сейчас важнее. Мы должны перекрыть дыхание гордецам-пунийцам и поблекшим правителям Востока, должны лишить их живительного звона монет. Поступай как знаешь, но добейся цели».

Истории об этой твари – Гру́тсланге – долетали до Куллеона перевернутыми вверх дном отражениями кривого зеркала: сплошь переиначенные пересказы со слов других, которые, в свою очередь, переложили байку еще раньше, чтобы стало страшнее и интереснее. Никто не воспринимал истории всерьез – как можно понять что-то на языке Медных Барабанов, чтобы рассказать остальным? – да и самого змея ни один купец, возбужденно махавший руками и захлебывавшийся собственным враньем, не видел вживую. Описания разнились.

Да, Куллеон знал, что встретит здесь Грутсланга.

Но совершенно не знал, что тот умеет говорить.

– Убери свой меч, римлянин, – раздался голос прямо в голове у Куллеона – древний, что шелест папирусов в покинутых ныне храмах. – Ты пришел разыскивать союзников.

– Не указывай, что мне делать, тварь, – прозвучало ровно, спокойно, как и всегда: срывался Куллеон редко, кричал не чтобы выплеснуть эмоции – чтобы быть услышанным в железном стоне битвы, пронзительней которого только одно – крик роженицы. – Ты не Сенат и не народ Рима!

На миг показалось, что Грутсланг засмеялся, – шипение переросло будто бы в звуки флейты, стало мелодичным.

– Подумай сам, римлянин. – Грутсланг опустил морду так низко, что раздвоенный язык чуть ли не касался лица Куллеона. Тот крепче схватился за меч. – Подумай сам, какой союз несет больше пользы: ты человек войны, не торговли. Ты знаешь, какие проблемы есть у твоего Сената и твоего народа – и какие могут возникнуть.

Склизкое тело Грутсланга вновь изогнулось.

– Я пришел не для переговоров, – осклабился Куллеон.

– Он забрал ее у меня, – будто потеряв нить разговора, вдруг прошипел Грутсланг. – И прихватил с собой Камень. Всегда тащат диковинки в свое гнездо, гордые и наглые… Ты ведь понимаешь, о чем я. Чувствуешь.

– Понятия не имею. – Он уже приготовился взмахнуть мечом, но следующее слово остановило его, словно ударив по не защищенной шлемом голове.

– Карфаген.

Грутсланг прошипел это с особой ненавистью.

– Что ты сказала, тварь?

– Карфффаген, – смакуя, растягивая «ф», прошипел Грутсланг вновь.

– Откуда тебе знать?! Ты…

– Видел, – перебил Грутсланг, извиваясь среди драгоценных камней. – Видел и вижу – жемчужина, город, ласкаемый богами, новый город городов, центр будущего мира!

Куллеон готов был ринуться на тварь – плевать, что проиграл бы. Готов был разорвать это слизкое тело собственными руками и разорвал бы не раздумывая, если бы, как зарвавшийся и захмелевший юнец, верил, что все всерьез. Нет, знал – его испытывают.

– Не это ли враг, о котором ты всегда думал? Я вижу туман твоих мыслей… Так зачем лишать себя союзников? Народ Медных Барабанов не знает настоящей войны. Мелкие, беспомощные, забытые людишки – как жалкие насекомые, лишенные крыльев, жала и яда. Они постигли единственное – суть богов… она рассказала… но не важно. Убивать меня? Зачем, когда мы можем помочь друг другу?

Много после Куллеон спрашивал себя: и как еще он мог ответить? Промолчать, схватиться за меч, уйти, пока тварь продолжит размышлять вслух? Ответ находился сам собой – он, Куллеон, мыслил так же. Понимал, что перед ним – существо огромной силы, древнее, одной крови с богами; понимал, что торговый союз с народом Медных Барабанов обратится грязью – утечет сквозь пальцы, испачкав ладони; понимал, что Карфаген – главная проблема. И нужно делать что-нибудь уже сейчас, пока не стало слишком поздно. Два льва разной породы – бежевый густошерстый Рим и черный твердошерстый Карфаген – не могут гулять единой тропой: один рано или поздно пожрет другого. Вопрос – кто раньше.

– И как же я могу быть полезен тебе, богу? – Куллеон убрал меч в ножны.

– Не произноси этого здесь, – зашипел Грутсланг. Глаза сверкнули хищным гранатом. – И не зови меня богом. Слишком мерзкое слово, слишком… запятнанное кровью бессчетных ошибок. Таких, как я.

Раздвоенный язык вновь оказался слишком близко к лицу Куллеона.

– Отправляйся в Карфаген. Найди девушку из народа Медных Барабанов и проследи за купцом. Скоро он станет бесполезен, а от пешек, как учат боги, нужно избавляться – только не тогда, когда партия в самом разгаре. Поэтому следи. А потом… когда мраморные храмы холма отразят мое уродливое тело, когда боги ужаснутся забытому творению, тогда мы сделаем так, что Карфаген будет разрушен.

– Хочешь, чтобы я опустился до наемника? Труса, следопыта, соглядатая?

– Я не плачу тебе золотом и не предлагаю изумруды. Я плачу твоему народу одним лишь великим будущим – разве не ради него ты каждый раз убиваешь? Не ради него спишь не в мягкой постели, месяцами не знаешь пиров, женщин, вина? Не ради него готов на публичное унижение?

На страницу:
3 из 7