ФИНАНСЫ И ЗЕМСТВО. Неудачная изобретательность в изыскании новых финансовых средств внушила бережливость в распоряжении наличными. Стремление стянуть все доходы в центральную казну выражалось в сокращении местных расходов, в упразднении местных должностей, требовавших себе корма и теперь признанных излишними, разных горододельцев, сыщиков, ямских приказчиков, житничных голов, даже губных старост. Все дела по этим должностям возложены были на воевод, чтобы тяглым людям в кормах лишней тягости не было и легче было им платить казенные налоги. Но были отменены и поборы на самих воевод с их дьяками и подьячими. С тою же целью удешевить взимание налогов на местах воеводы устранены были и от сбора новой стрелецкой подати и от вмешательства в таможенные и кабацкие сборы: ведение этих дел возложено на самих плательщиков, посадских и уездных людей, через их выборных старост и верных голов с целовальниками под ответственностью избирателей. Так возвращались к земским учреждениям XVI в. Это было не восстановление земского самоуправления, а только переложение казенных дел с корыстных коронных чиновников на местных даровых и ответственных исполнителей.
ТЯГЛО ЗАДВОРНЫХ. Переход к подворному обложению еще в двух отношениях важен для изучения социального склада Московского государства в XVII в.: он расширил пределы податного обложения, или, точнее, осложнил состав тяглого населения и притом оставил данные для суждения о распределении народных рабочих рук между правящими силами государства. Подворное обложение помогло казне найти значительный разряд новых плательщиков. Мы уже видели (лекция XLIX), как задворные люди, холопы по юридическому своему значению, были похожи на крестьян по хозяйственному положению и даже по своим договорным отношениям к господам, живя особыми дворами, пользуясь земельными наделами и отбывая крестьянские повинности в пользу владельцев. При переводе тягла с пашни на дворы задворных людей по их дворам стали зачислять в тягло наравне с крестьянами и бобылями: по указанию, встреченному г. Милюковым в платежных отписках, такое зачисление началось с подворной переписи 1678 г. Это один из первых моментов юридического слияния холопов и владельческих крестьян в один класс крепостных людей, завершившегося при Петре Великом первой ревизией.
РАСПРЕДЕЛЕНИЕ НАРОДНОГО ТРУДА. Переписные книги 1678 г. оставили после себя общий по государству итог тяглых дворов, которым потом, даже при Петре Великом, правительство пользовалось при расчете податного обложения. Этот итог дает возможность представить с некоторой ясностью социальный строй Московского государства, как он сложился к последней четверти XVII в., к кануну реформы Петра. Документы сохранили этот итог в разных цифрах; наиболее надежная из них – самая крупная: другие могли составиться по неполным данным; были побуждения убавлять число тяглых дворов, но не для чего было его преувеличивать. По этому итогу перепись 1678 г. насчитывала 888 тысяч тяглых дворов, городских и сельских. Котошихин и указы 1686 и 1687 гг. приводят цифры дворов посадских и черных, т. е. вольных крестьянских, церковных, дворцовых и боярских, принадлежавших боярам, думным и ближним людям, высшему правительственному классу. Исключив сумму дворов всех этих разрядов из общего итога по переписи 1678 г., получим число крестьянских дворов, принадлежавших служилым людям столичным и городовым, дворянству в собственном смысле слова. Распределение всей тяглой массы по разрядам владельцев представляется в таком виде (в круглых цифрах):
Посадских и черных крестьянских дворов – 92 тыс. (10,4 %) Церковных, архиерейских и монастырских – 18> (13,3 %) Дворцовых – 83> (9,3 %) Боярских – 88> (10 %) Дворянских – 507> (57 %) 888 тыс. – 100 %
Этот раздел народного труда дает несколько любопытных указаний. Во-первых, только десятая часть с небольшим всей тяглой массы, городской и сельской, удержала за собой тогдашнюю свободу, непосредственное отношение к государству. Значительно больше половины всего тяглого населения отдано было служилым людям за их обязанность оборонять страну от внешних врагов, десятая часть – правящему классу за труд управления страной, менее одной десятой принадлежало государеву дворцу и значительно более одной десятой – церкви, именно одна шестая всего церковного крестьянства, почти 20 тыс., обязательно работала на высшую иерархию, т. е. на монашество, отрекшееся от мира, чтобы духовно править им, и почти пять шестых (исключая крестьян соборных и приходских церквей) – на монастыри, т. е. на монашество, отрекшееся от мира, чтобы на его счет молиться о его грехах. Наконец, почти девять десятых всего тяглого люда находилось в крепостной зависимости от церкви, дворца и военнослужилых людей. От государственного организма, так сложившегося, несправедливо было бы ждать желательного роста политического, экономического, гражданского и нравственного.
ЧРЕЗВЫЧАЙНЫЕ НАЛОГИ. Как ни напрягало правительство податное обложение, оно обыкновенно не было в состоянии точно сметить предстоящие ему расходы, чтобы уравновесить их с текущими доходами, и уже среди самого дела, на ходу замечало ошибочность своих предварительных расчетов. Тогда оно прибегало к чрезвычайным средствам. В самое трудное время, в первые годы царствования Михаила, оно вместе с земским собором делало принудительные займы у крупных капиталистов вроде Строгановых или Троицкого Сергиева монастыря. Это были, впрочем, редкие случаи. Обыкновенными, так сказать, источниками чрезвычайных доходов были «запросы волею» и процентные налоги. Из первого источника почерпались «запросные деньги», из второго деньги пятая, десятая, пятнадцатая и двадцатая. Тот и другой источник имел сословное значение. Запрос волею – это добровольная подписка, к какой правительство по соборному приговору призывало привилегированные классы землевладельцев, духовных и служилых, для покрытия чрезвычайных военных расходов. Мы уже видели, как в 1632 г., в начале войны с Польшей, по приговору обоих государей с собором духовные и служилые чины собора одни тут же на заседании заявили, что они готовы дать, а другие обещали принести росписи тому, что кто даст. Подобным порядком испрошено было добровольное вспоможение и у собора 1634 г. Запросные деньги взимались и с некрепостных крестьян, но не в виде добровольной подписки, а как определенный окладной налог в размере от 1 рубля до 25 копеек с двора (14 – 3 рубля на наши деньги). Процентный налог – финансовое изобретение собора, избравшего новую династию, – падал на торговых людей в размере пятой деньги. В 1614 г., на другой год по избрании Михаила, этот собор приговорил собрать на ратных людей «от избытков по окладу, кто может от живота своего и промыслу на 100 рублев, с того взяти пятую долю – двадцать рублев, а кто может больше или меньше, и с того взять по тому же расчету». Таким образом, в приговоре даны зараз, по крайней мере, три несовместимые основания обложения: животы – имущество, промыслы – оборотный капитал в соединении с трудом, избыток по окладу – чистый доход по оценке окладной комиссии и, наконец, возможность дать больше или меньше – заявление по совести о своем достатке. Соборный приговор в разосланном циркуляре изложен был московскими дьяками по однообразной дьячей методе всех веков – так, чтобы его можно было понять не менее, как в трех смыслах. Мысль собора 1614 г. была довольно проста. Почему он назначил пятую деньгу, а не четвертую или шестую? Тогда в торговом дисконте при помещении денег в рост обычный и высший законный процент был «на пять шестой», т. е. 20 %. Заемщик мог брать деньги под такой процент только при возможности выручить занятым капиталом гораздо больше 20 %. Значит, этот процент представлял тогда наименьший чистый доход с капитала и при нормальном обороте удвоял его в пять лет. Соборный приговор о пятой деньге с торговых людей требовал, чтобы оборотный капитал уступил нуждавшейся казне один год своего прироста, отсрочив свое пятилетнее удвоение на шестой год. Такова схема налога: он не требовал пятой доли ни всякого имущества, ни всего дохода с него, а брал наименьший чистый годовой доход только с торгового оборотного капитала или доходной недвижимости лавки, завода и т. п. Но по вине плохого приказного изложения соборный приговор вызвал много недоразумений и даже беспорядки. В одних местах пятую деньгу поняли как имущественный налог, и окладчики начали описывать всякое имущество, чем вызвали сопротивление плательщиков; в других его взимали по окладу какого-либо обыкновенного налога, например, стрелецкой подати. Ближе подошли к смыслу налога там, где его поняли как налог на торговый оборот и, высчитав по таможенным книгам, «на сколько рублев чьих товаров в привозе и в отпуске объявилось», взимали пятую часть их цены. Недоразумения и столкновения повторялись и при последующих процентных сборах, по неясности стереотипного выражения «с животов и промыслов». На деле, однако, это были налоги на доход, что прямо отмечает иноземец Рейтенфельс, бывший в Москве в 1670 г. Сборы эти падали на торгово-промышленных людей всякого звания, тяглых и нетяглых, кроме духовенства и «белых» служилых чинов, на стрельцов, пушкарей, всяких крестьян и бобылей, даже на торговых холопов, «чей кто ни будь торгует». Пятинный сбор 1614 г. повторился и в 1615 г. Два раза собирали пятую деньгу во вторую польскую войну царя Михаила, в 1633 и 1634 гг. В 1637–1638 гг. для обороны от крымцев, удвоив стрелецкую подать, правительство выпросило у земского собора набор даточных с дворцовых и владельческих крестьян и усиленный денежный сбор с торговых людей – с двора около 20 рублей на наши деньги, а с черных крестьян в половину; в 1639 г. чрезвычайный денежными сбор повторился. Сборы поступали с огромной недоимкой – знак, что плательщики изнемогали. Они и жаловались, что им «тяжко вельми». Если прибавить к этому принудительную скупку казной наиболее прибыльных товаров, например, льна в Пскове по указной цене, мы поймем горечь жалобы местного летописца: «и цена невольная, и купля нелюбовная, и во всем скорбь великая, и вражда несказанная, и всей земли ни купити, ни продати не сметь никому же помимо». Особенно часты и тяжки были чрезвычайные поборы при царях Алексее и Федоре, когда продолжительные и разорительные войны с Польшей, Швецией, Крымом и Турцией требовали тяжелых жертв людьми и деньгами. В 27 лет (1654–1680) собирали по разу 20-ю и 15-ю деньгу (5 % и 6,66 %), пять раз 10-ю и дважды 5-ю деньгу (10 % и 20 %), не считая повторявшихся из года в год сборов в определенном однообразном окладе с двора. Так все эти сверхштатные налоги получали характер временно-постоянных. Чрезвычайные налоги входили особой неокладной статьей в состав обыкновенных доходов.
РОСПИСЬ 1680 г. Каких же финансовых успехов достигло правительство в XVII в. своим тяжелым, изменчивым и беспорядочным податным обложением? Котошихин, имея в виду 1660-е годы, пишет, что ежегодно в царскую казну во все московские приказы приходит со всего государства 1311 тысяч рублей, кроме сибирской пушной казны, которой точно оценить он не умеет, а лишь чаятельно назначает на нее больше 600 тысяч. Через 20 с лишком лет французский агент Невилль, приехавший в Москву в 1689 г., слышал здесь, что ежегодный доход московской казны не превышает 7–8 миллионов французских ливров. Так как ливр в XVII в. ценился у нас в 1/6 рубля, то Невилль сообщает сумму, очень близкую к цифре денежного дохода у Котошихина (1333 тысячи рублей), причем также затрудняется определить выручку от продажи казенных товаров. Сохранилась роспись доходов и расходов 1680 г.; ее нашел и разработал г. Милюков в своем исследовании о государственном хозяйстве России в связи с реформой Петра Великого. Сумма доходов здесь высчитана почти в 1 1/2 миллиона рублей (около 20 миллионов на наши деньги). Самую крупную статью денежного дохода, именно 49 % составляли косвенные налоги, главным образом, таможенные и кабацкие сборы. Прямые налоги давали 44 %; наибольшей статьей их являются чрезвычайные налоги (16 %). Почти половина денежного дохода шла на военные нужды (около 700 тыс. рублей). Государев дворец поглощал 15 % бюджета доходов. На дела, относящиеся к благоустройству, на общественные постройки, на ямское дело, т е. на средства сообщения, отпускалось меньше 5 %. Впрочем, роспись дает лишь приблизительное понятие о государственном хозяйстве того времени. Не все поступления доходили до центральных приказов: много денег получалось и расходовалось на местах. Хотя роспись 1680 г. сведена со значительным остатком, но действительное значение этого бюджета выражалось в том, что ежегодные сметные оклады поступали далеко не сполна: недоимка, накопившаяся по 1676 г., превышала 1 миллион, и в 1681 г. ее вынуждены были сложить. Платежные силы народа, очевидно, напряжены были до переистощения.
Лекция LII
НЕДОВОЛЬСТВО ПОЛОЖЕНИЕМ ДЕЛ В ГОСУДАРСТВЕ; ЕГО ПРИЧИНЫ. ЕГО ПРОЯВЛЕНИЯ. НАРОДНЫЕ МЯТЕЖИ. ОТРАЖЕНИЕ НЕДОВОЛЬСТВА В ПАМЯТНИКАХ ПИСЬМЕННОСТИ. КН. И. А. ХВОРОСТИНИН. ПАТРИАРХ НИКОН. ГРИГ. КОТОШИХИН. ЮРИЙ КРИЖАНИЧ.
ПРИЧИНЫ НЕДОВОЛЬСТВА. Восстановляя порядок после Смуты, московское правительство не задумывало радикальной его ломки, хотело сберечь его старые основы, предпринимало в нем только частичные технические перемены, которые казались ему поправками, улучшениями. Преобразовательные попытки, касавшиеся устройства государственного управления, обособления сословий, подъема государственного хозяйства, были робки и непоследовательны, не вытекали из какого-либо общего широко задуманного и практически разработанного плана, внушались, по-видимому, случайными указаниями текущей минуты. Но эти указания шли в одном направлении, потому что прямо или косвенно исходили из одного источника, из финансовых затруднений правительства, и все его преобразовательные опыты сами собой, с принудительностью физиологической потребности направлялись к устранению этих затруднений и все имели одинаково печальный исход, все были неудачны. Туже стянутая, строго централизованная администрация не стала ни дешевле, ни исправнее, не сняла с тяглых обществ их тяжелых казенных служеб; точнее разграниченный сословный строй только усилил рознь общественных интересов и настроений, а финансовые нововведения привели к истощению народных сил, к банкротству и хроническому накоплению недоимок. Всем этим создавалось общее чувство тяжести положения. Двор, личный состав династии и внешняя политика доводили это чувство до глубокого народного недовольства ходом дел в государстве. Московское правительство в первые три царствования новой династии производит впечатление людей, случайно попавших во власть и взявшихся не за свое дело. При трех-четырех исключениях все это были люди с очень возбужденным честолюбием, но без оправдывающих его талантов, даже без правительственных навыков, заменяющих таланты, и – что еще хуже всего этого – совсем лишенных гражданского чувства. Такому подбору государственных дельцов помогало одно, по-видимому, случайное обстоятельство. Что-то роковое тяготело над новой династией: судьба решительно не хотела, чтобы выходившие из нового царского рода носители верховной власти дозревали до престола. Из пяти первых царей трое, Михаил, Алексей и Иван, воцарялись, едва вышедши из недорослей, имея по 16 лет, а двое еще моложе: Федор – 14 лет, Петр – 10. И другая фамильная особенность отличала эту династию: царевны обыкновенно выходили крепкими, живучими, иногда энергичными, мужественными девицами, как Софья, а царевичи, повторяя своего родоначальника, оказывались хилыми, недолговечными, иногда прямо убогими людьми, как Федор и Иван. Даже под живым цветущим лицом царя Алексея скрывалось очень хрупкое здоровье, которого хватило только на 46 лет жизни. Неизвестно, что вышло бы из младшего Алексеева брата Димитрия, уродившегося нравом в прадедушку своего Ивана Грозного. Но если верить Котошихину, приближенные царя-отца отравили злого мальчика так осторожно, что никто о том не догадался, как будто царевич умер своей смертью. Точно так же и Петра нельзя брать в расчет: он был исключением из всяких правил. У нового царя являлось правительственное окружение прежде, чем он приобретал уменье и охоту распознавать окружающих, а первые сотрудники давали окраску и направление всему царствованию. Это неудобство особенно выразительно сказывалось во внешних делах. Внешней политикой более всего создавались финансовые затруднения правительства, и она же была поприщем, на котором после территориальных потерь, понесенных вследствие Смуты, новой династии предстояло прежде всего оправдать свое всеземское избрание. Дипломатия царя Михаила, особенно после плохо рассчитанной и неумело исполненной смоленской кампании, еще отличалась обычной осторожностью побитых. При царе Алексее толчки, полученные отцом, стали забываться. Против воли вовлеченные в борьбу за Малороссию после долгого раздумья, в Москве были окрылены блестящей кампанией 1654–1655 гг., когда сразу завоевана была не только Смоленщина, но и вся Белоруссия и Литва. Московское воображение побежало далеко впереди благоразумия: не подумали, что такими успехами обязаны были не самим себе, а шведам, которые в то же время напали на поляков с запада и отвлекли на себя лучшие польские силы. Московская политика взяла необычайно большой курс: не жалели ни людей, ни денег, чтобы и разгромить Польшу, и посадить московского царя на польский престол, и выбить шведов из Польши, и отбить крымцев и самих турок от Малороссии, и захватить не только обе стороны Поднепровья, но и самую Галицию, куда в 1660 г. направлена была армия Шереметева, – и всеми этими переплетавшимися замыслами так себя запутали и обессилили, что после 21-летней изнурительной борьбы на три фронта и ряда небывалых поражений бросили и Литву, и Белоруссию, и правобережную Украину, удовольствовавшись Смоленской и Северской землей да Малороссией левого берега с Киевом на правом, и даже у крымских татар в Бахчисарайском договоре 1681 г. не могли вытягать ни удобной степной границы, ни отмены постыдной ежегодной дани хану, ни признания московского подданства Запорожья.
ЕГО ПРОЯВЛЕНИЯ. Вместе с чувством тяжести принесенных жертв и понесенных неудач росло и недовольство ходом дел. Оно попало на подготовленную Смутой почву общей возбужденности и постепенно охватило все общество сверху донизу, только выражалось неодинаково в верхних и нижних слоях его. В народной массе оно сказалось целым рядом волнений, которые сообщили такой тревожный характер XVII веку: это эпоха народных мятежей в нашей истории. Не говоря о прорывавшихся там и сям вспышках при царе Михаиле, достаточно перечислить мятежи Алексеева времени, чтобы видеть эту силу народного недовольства: в 1648 г. мятежи в Москве, Устюге, Козлове, Сольвычегодске, Томске и других городах; в 1649 г. приготовления к новому мятежу закладчиков в Москве, вовремя предупрежденному; в 1650 г. бунты в Пскове и Новгороде; в 1662 г. новый мятеж в Москве из-за медных денег; наконец, в 1670–1671 гг. огромный мятеж Разина на поволжском юго-востоке, зародившийся среди донского казачества, но получивший чисто социальный характер, когда с ним слилось им же возбужденное движение простонародья против высших классов; в 1668–1676 гг. возмущение Соловецкого монастыря против новоисправленных церковных книг. В этих мятежах резко вскрылось отношение простого народа к власти, которое тщательно закрашивалось официальным церемониалом и церковным поучением: ни тени не то что благоговения, а и простой вежливости и не только к правительству, но и к самому носителю верховной власти. Несколько иначе обнаружилось недовольство в высших классах. Если в народной массе оно шевелило нервы, то наверху общества оно будило мысль и повело к усиленной критике домашних порядков, и как там толкает к движению злость на общественные верхи, так здесь господствующей нотой протестующих голосов звучит сознание народной отсталости и беспомощности. Теперь едва ли не впервые встречаем мы русскую мысль на трудном и скользком поприще публицистики, критического отношения к окружающей действительности. Заявления такого характера уже были сделаны на земском соборе 1642 г. и на совещании правительственной комиссии с московскими торговыми людьми о причинах дороговизны в 1662 г. Не изменяя своей политической дисциплине, сохраняя почтительный тон, не позволяя себе крикливых оппозиционных нот, земские люди, однако, высказались довольно возбужденно о расстройстве управления, о беспрепятственном нарушении законов привилегированными, о пренебрежении к общественному мнению со стороны правительства, которое по указу государя допросить торговых людей отберет сказки, а исполнит по тем сказкам какую-нибудь малость. Это были осторожные коллективные заявления классовых нужд и мнений. С большей энергией выражались личные суждения некоторых наблюдателей о положении вещей в государстве. Ограничусь немногими примерами, чтобы показать, как отражалась русская действительность в этих первых опытах общественной критики.
КН. И. А. ХВОРОСТИНИН. Первый такой опыт становится известен еще в начале XVII в., во время Смуты, и несомненно ею был навеян. Князь И. А. Хворостинин был видным молодым человеком при дворе первого самозванца, сблизился с поляками, выучился по латыни, начал читать латинские книги и заразился католическими мнениями, латинские иконы чтил наравне с православными. За это при царе Василии Шуйском его сослали на исправление в Иосифов монастырь, откуда он воротился уже совсем озлобленным и погибшим, впал в вольнодумство, отвергал молитву и воскресение мертвых, «в вере пошатался и православную веру хулил, про святых угодников божиих говорил хульные слова». При этом он сохранил интерес к церковнославянской литературе, был большой начетчик по церковной истории, обнаруживал неукротимый задор в частных книжных прениях, вообще отличался ученым самомнением, «в разуме себе в версту не поставил никого». Он владел и пером, в царствование Михаила написал недурные записки о своем времени, в которых он больше размышляет, чем рассказывает о событиях и людях. Смесь столь разнородных мнений и увлечений, встретившихся в одном сознании и едва ли успевших слиться в цельное и твердое миросозерцание, но одинаково претивших православно-византийским преданиям и понятиям, ставила кн. Хворостинина во враждебное отношение ко всему отечественному. К обрядам русской церкви он относился с вызывающим презрением, «постов и христианского обычая не хранил», запрещал своим дворовым ходить в церковь, в 1622 г. пил всю страстную «без просыпу», утром в светлое воскресение до рассвета напился прежде, чем разговелся пасхой, не поехал во дворец христосоваться с государем, у заутрени и обедни не был. Поставив себя таким поведением и образом мыслей в полное общественное одиночество, он хотел отпроситься или даже бежать в Литву либо в Рим и уже продавал свой московский двор и вотчины. Царский указ, в котором изложены все эти вины кн. Хворостинина, с особенной горечью осуждает его за грехи против своих соотечественников. При обыске у князя вынуты были собственноручные «книжки» с его произведениями в прозе и стихах, «в виршь», польским силлабическим размером. В этих книжках, как и в разговорах, он выражал скуку и тоску по чужбине, презрение к доморощенным порядкам, писал многие укоризны про всяких людей Московского государства, обличал их в неосмысленном поклонении иконам, жаловался, «будто в Москве людей нет, все люд глупый, жить не с кем, сеют землю рожью, а живут все ложью» и у него общения с ними быть не может никакого; этим-де он всех московских людей и родителей своих, от кого родился, обесчестил, положил на них хулу и неразумие и даже титула государева не хотел писать, как следует, именовал его «деспотом русским», а не царем и самодержцем. Князя сослали вторично «под начал» в Кириллов монастырь, где он раскаялся, был возвращен в Москву, восстановлен в дворянстве и получил доступ ко двору. Он умер в 1625 г. Князь Хворостинин – раннее и любопытное явление в русской духовной жизни, ставшее много позднее довольно обычным. Это не был русский еретик типа XVI в. с протестантской окраской, питавший свою мысль догматическими и церковнообрядовыми сомнениями и толкованиями – отдаленный отзвук реформационной бури на Западе: это был своеобразный русский вольнодумец на католической подкладке, проникшийся глубокой антипатией к византийско-церковной черствой обрядности и ко всей русской жизни, ею пропитанной, – отдаленный духовный предок Чаадаева.
ПАТРИАРХ НИКОН. Довольно неожиданно появление в ряду обличителей доморощенных политических непорядков верховного блюстителя доморощенного порядка церковно-нравственного, самого всероссийского патриарха. Но это был не просто патриарх, а сам патриарх Никон. Припомните, как он из крестьян поднялся до патриаршего престола, какое огромное влияние имел на царя Алексея, который звал его своим «собинным другом», как потом друзья рассорились, вследствие чего Никон в 1658 г. самовольно покинул патриарший престол, надеясь, что царь униженной мольбой воротит его, а царь этого не сделал. В припадке раздраженного чувства оскорбленного самолюбия Никон написал царю письмо о положении дел в государстве. Нельзя, конечно, ожидать от патриарха беспристрастного суждения; но любопытны краски, выбираемые патриархом, чтобы нарисовать мрачную картину современного положения: все они взяты из финансовых затруднений правительства и из хозяйственного расстройства народа. Никон более всего злился на учрежденный в 1649 г. Монастырский приказ, который судил духовенство по недуховным делам и заведовал обширными церковными вотчинами. В этом приказе сидели боярин да дьяки; не было ни одного заседателя из духовных лиц. В 1661 г. Никон и написал царю письмо, полное обличений. Намекая на ненавистный приказ, патриарх пишет, играя словами: «Судят и насилуют мирские судьи, и сего ради собрал ты против себя в день судный великий собор, вопиющий о неправдах твоих. Ты всем проповедуешь поститься, а теперь и неведомо, кто не постится ради скудости хлебной; во многих местах и до смерти постятся, потому что есть нечего. Нет никого, кто был бы помилован: нищие, слепые, вдовы, чернецы и черницы, все данями обложены тяжкими; везде плач и сокрушение; нет никого веселящегося в дни сии». Те же густотемные краски кладет Никон на финансовое положение государства и в письме 1665 г. к восточным патриархам, перехваченном московскими агентами. Жалуясь на захват царем церковных имуществ, он пишет: «Берут людей на службу, хлеб, деньги, берут немилостиво; весь род христианский отягчил царь данями сугубо, трегубо и больше, – и все бесполезно».
ГРИГ. КОТОШИХИН. При довольно исключительных обстоятельствах предпринят был при том же царе другой русский опыт изображения московских порядков в их недостатках. Григорий Котошихин служил подьячим Посольского приказа, или младшим секретарем в министерстве иностранных дел, исполнял неважные дипломатические поручения, потерпел напраслины, в 1660 г. за ошибку в титуле государя был бит батогами. Во вторую польскую войну, прикомандированный к армии кн. Юрия Долгорукого, он не согласился исполнить незаконные требования главнокомандующего и, убегая от его мести, в 1664 г. бежал в Польшу, побывал в Германии и потом попал в Стокгольм. Несходство заграничных порядков с отечественными, поразившее его во время странствований, внушило ему мысль описать состояние Московского государства. Шведский канцлер граф Магнус де ла Гарди оценил ум и опытность Селицкого, как назвал себя Котошихин за границей, и поощрял его в начатом труде, который и был так хорошо исполнен, что стал одним из важнейших русско-исторических памятников XVII в. Но Котошихин дурно кончил. В Стокгольме он прожил около полутора года, перешел в протестантство, слишком подружился с женою хозяина, у которого жил на квартире, чем возбудил подозрение мужа, и в ссоре убил его, за что сложил голову на плахе. Шведский переводчик его сочинения называет автора человеком ума несравненного. Это сочинение в прошлом столетии было найдено в Упсале одним русским профессором и издано в 1841 г. В 13 главах, на которые оно разделено, описываются быт московского царского двора, состав придворного класса, порядок дипломатических сношений Московского государства с иноземными, устройство центрального управления, войско, городское торговое и сельское население и, наконец, домашний быт высшего московского общества. Котошихин мало рассуждает, больше описывает отечественные порядки простым, ясным и точным приказным языком. Однако у него всюду сквозит пренебрежительный взгляд на покинутое отечество, и такое отношение к нему служит темным фоном, на котором Котошихин рисует, по-видимому, беспристрастную картину русской жизни. Впрочем, у него иногда прорываются и прямые суждения, все неблагосклонные, обличающие много крупных недостатков в быту и нравах московских людей. Котошихин осуждает в них «небогобоязненную натуру», спесь, наклонность к обману, больше всего невежество. Русские люди, пишет он, «породою своею спесивы и необычайны (непривычны) ко всякому делу, понеже в государстве своем научения никакого доброго не имеют и не приемлют кроме спесивства и бесстыдства и ненависти и неправды для науки и обычая (обхождения с людьми) в иные государства детей своих не посылают, страшась того: узнав тамошних государств веры и обычаи и вольность благую, начали б свою веру отменять (бросать) и приставать к иным и о возвращении к домом своим и к сродичам никакого бы попечения не имели и не мыслили». Котошихин рисует карикатурную картинку заседаний Боярской думы, где бояре, «брады своя уставя», на вопросы царя ничего не отвечают, ни в чем доброго совета дать ему не могут, «потому что царь жалует многих в бояре не по разуму их, но по великой породе, и многие из них грамоте не ученые и не студерованные» Котошихин мрачно изображает и семейный быт русских. Кто держится мнения, будто древняя Русь при всех своих политических и гражданских недочетах сумела с помощью церковных правил и домостроев выработать крепкую юридически и нравственно семью, для того камнем преткновения ложится последняя глава сочинения Котошихина «О житии бояр и думных и ближних и иных чинов людей». Бесстрастно изображены здесь произвол родителей над детьми, цинизм брачного сватовства и сговора, непристойность свадебного обряда, грубые обманы со стороны родителей неудачной дочери с целью как-нибудь сбыть с рук плохой товар, тяжбы, возникавшие из этого, битье и насильственное пострижение нелюбимых жен, отравы жен мужьями и мужей женами, бездушное формальное вмешательство церковных властей в семейные дрязги. Мрачная картина семейного быта испугала самого автора, и он заканчивает свое простое и бесстрастное изображение возбужденным восклицанием: «Благоразумный читатель! не удивляйся сему: истинная есть тому правда, что во всем свете нигде такого на девки обманства нет, яко в Московском государстве; а такого у них обычая не повелось, как в иных государствах, смотрити и уговариватися временем с невестою самому»
ЮРИЙ КРИЖАНИЧ. Суждение русского человека, покинувшего свое отечество, любопытно сопоставить со впечатлениями пришлого наблюдателя, приехавшего в Россию с надеждой найти в ней второе отечество. Хорват, католик и патер Юрий Крижанич был человек с довольно разносторонним образованием, немного философ и богослов, немного политико-эконом, большой филолог и больше всего патриот, точнее, горячий панславист, потому что истинным отечеством для него было не какое-либо исторически известное государство, а объединенное славянство, т. е. чистая политическая мечта, носившаяся где-то вне истории. Родившись подданным турецкого султана, он бедным сиротой вывезен был в Италию, получил духовно-семинарское образование в Загребе, Вене и Болонье и, наконец, поступил в римскую коллегию св. Афанасия, в которой римская Конгрегация для распространения веры (de propaganda fide) вырабатывала специальных мастеров-миссионеров для схизматиков православного Востока. Крижанич предназначался, как славянин, для Московии. Его и самого тянуло в эту далекую страну; он собирает о ней сведения, представляет Конгрегации замысловатые планы ее обращения. Но у него была своя затаенная мысль: миссионерский энтузиазм служил бедному студенту-славянину лишь средством заручиться материальной поддержкой со стороны Конгрегации. Он и считал москвитян не еретиками или схизматиками от суемудрия, а просто христианами, заблуждающимися по невежеству, по простоте душевной. Рано стал он думать и глубоко скорбеть о бедственном положении разбитого и порабощенного славянства, и надобно отдать честь политической сообразительности Крижанича: он угадывал верный путь к объединению славян. Чтобы людям сойтись друг с другом, им надобно прежде всего понимать друг друга, а в этом мешает славянам их разноязычие. И вот Крижанич еще в латинской школе старается не забыть родного языка славянского, старательно изучает его, чтобы достигнуть в нем красноречия, суетится и хлопочет очистить его от примесей, от местной порчи, так переработать его, чтобы он был понятен всем славянам, для того задумывает и пишет грамматики, словари, филологические трактаты. И другая, только более смелая догадка принадлежит ему: объединение всеразбитого славянства надобно было повести из какого-либо политического центра, а такого центра тогда еще не было налицо, он не успел еще обозначиться, стать историческим фактом, не был даже политическим чаянием для одних и пугалом для других, как стал позднее. И эту загадку чутко разгадал Крижанич. Он, хорват и католик, искал этого будущего славянского центра не в Вене, не в Праге, даже не в Варшаве, а в православной по вере и в татарской по мнению Европы Москве. Над этим можно было смеяться в XVII в., можно, пожалуй, улыбаться и теперь; но между тогдашним и нашим временем были моменты, когда этого трудно было не ценить. Как будущий центр славянства, Крижанич и называет Россию своим вторым отечеством, хотя у него не было и первого, а была только турецкая родина. Как он угадывал этот центр, чутьем ли возбужденного патриота-энтузиаста или размышлением политика, сказать трудно. Как бы то ни было, он не усидел в Риме, где Конгрегация засадила его за полемику с греческой схизмой, и в 1659 г. самовольно уехал в Москву. Здесь римско-апостолическая затея, разумеется, была покинута; пришлось смолчать и о своем патерстве, с которым бы его и не пустили в Москву, и он был принят просто как «выходец-сербенин Юрий Иванович» наряду с другими иноземцами, приезжавшими на государеву службу. Чтобы создать себе прочное служебное положение в Москве, он предлагал царю разнообразные услуги: вызывался быть московским и всеславянским публицистом, царским библиотекарем, написать правдивую историю Московского царства и всего народа славянского в звании царского «историка-летописца»; но его оставили с жалованьем до 1 1/2, а потом до 3 рублей в день на наши деньги при его любимой работе над славянской грамматикой и лексиконом: он ведь и ехал в Москву с мыслью повести там дело лингвистического и литературного объединения славянства. Он сам признавался, что ему со своей мыслью о всеславянском языке, кроме Москвы, и некуда было деваться, потому что с детства он все свое сердце отдал на одно дело, на исправление «нашего искаженного, точнее, погибшего языка, на украшение своего и всенародного ума». В одном сочинении он пишет: «Меня называют скитальцем, бродягой; это неправда: я пришел к царю моего племени, пришел к своему народу, в свое отечество, в страну, где единственно мои труды могут иметь употребление и принести пользу, где могут иметь цену и сбыт мои товары – разумею словари, грамматики, переводы». Но через год с небольшим неизвестно за что его сослали в Тобольск, где он пробыл 15 лет. Ссылка, впрочем, только помогла его учено-литературной производительности: вместе с достаточным содержанием ему предоставлен был в Тобольске полный досуг, которым он даже сам тяготился, жалуясь, что ему никакой работы не дают, а кормят хорошо, словно скотину на убой. В Сибири он много писал, там написал и свою славянскую грамматику, о которой так много хлопотал, над которой он, по его словам, думал и работал 22 года. Царь Федор воротил Юрия в Москву, где он выпросился «в свою землю», уже не скрывая своего вероисповедания и сана каноника, «попа стриженого», как объяснили это слово в Москве, и в 1677 г. покинул свое названное отечество.
КРИЖАНИЧ О РОССИИ. Изложенные обстоятельства жизни Крижанича имеют некоторый интерес, выясняя угол зрения, под каким складывались его суждения о России, читаемые нами в самом обширном и тоже сибирском его труде, в Политичных думах, или в Разговорах о владательству, т. е. о политике. Это сочинение состоит из трех частей: в первой автор рассуждает об экономических средствах государства, во второй – о средствах военных, в третьей – о мудрости, т. е. о средствах духовных, к которым он присоединяет предметы самого различного свойства, преимущественно политического. Таким образом, обширное сочинение это имеет вид политического и экономического трактата, в котором автор обнаружил большую и разнообразную начитанность в древней и новой литературе, некоторое знакомство даже с русской письменностью. Для нас в нем всего важнее то, что автор всюду сравнивает состояние западноевропейских государств с порядками государства Московского. Здесь Россия впервые ставится лицом к лицу с Западной Европой. Изложу главные суждения, высказанные здесь Крижаничем. Сочинение это имеет вид черновых набросков, то на латинском, то на каком-то особом самодельном славянском языке с поправками, вставками, отрывочными заметками. Крижанич крепко верит в будущее России и всего славянства: они стоят на ближайшей очереди в мировом преемственном возделывании мудрости сменяющимися народами, в переходе наук и искусств от одних народов к другим – мысль, близкая к тому, что высказывали потом с" круговороте наук Лейбниц и Петр Великий. Никто да не скажет, пишет Крижанич, изобразив культурные успехи других народов, будто нам, славянам, каким-то небесным роком заказан путь к наукам. А я думаю, именно теперь настало время нашему племени учиться: теперь на Руси возвысил бог славянское царство, какого по силе и славе никогда еще не бывало среди нашего племени; а такие царства – обычные рассадники просвещения. «Адда и нам треба учиться, яко под честитым царя Алексея Михайловича владанием мочь хочем древния дивячины плесень отерть, уметелей ся научить, похвальней общения начин приять и блаженеего стана дочекать». Вот образчик всеславянского языка, о котором так хлопотал Крижанич. Смысл его слов: значит, и нам надобно учиться, чтобы под властью московского царя стереть с себя плесень застарелой дикости, надобно обучиться наукам, чтобы начать жить более пристойным общежитием и добиться более благополучного состояния. Но этому мешают две беды или язвы, которыми страдает все славянство: «чужебесие», бешеное пристрастие ко всему чужеземному, как толкует это слово сам автор, и следствие этого порока – «чужевладство», иноземное иго, тяготеющее над славянами. Злобная нота звучит у Крижанича всякий раз, как заводит он речь об этих язвах, и его воображение не скупится на самые отталкивающие образы и краски, чтобы достойно изобразить ненавистных поработителей, особенно немцев. «Ни один народ под солнцем, – пишет он, – искони веков не был так изобижен и посрамлен от иноземцев, как мы, славяне, от немцев; затопило нас множество инородников; они нас дурачат, за нос водят, больше того – сидят на хребтах наших и ездят на нас, как на скотине, свиньями и псами нас обзывают, себя считают словно богами, а нас дураками. Что ни выжмут страшными налогами и притеснениями из слез, потов, невольных постов русского народа, все это пожирают иноземцы, купцы греческие, купцы и полковники немецкие, крымские разбойники. Все это от чужебесия: всяким чужим вещам мы дивимся, хвалим их и превозносим, а свое домашнее житие презираем». В целой главе Крижанич перечисляет «срамоты и обиды» народные, какие славяне терпят от иноземцев. России суждено избавить славянство от язв, которыми сама она не меньше страдает. Крижанич обращается к царю Алексею с такими словами: "Тебе, пречестный царь, выпал жребий промышлять обо всем народе славянском; ты, царь, один дан нам от бога, чтобы пособить задунайцам, чехам и ляхам, чтобы сознали они свое угнетение от чужих, свой позор и начали сбрасывать с шеи немецкое ярмо". Но когда Крижанич присмотрелся в России к жизни всеславянских спасителей, его поразило множество неустройств и пороков, которыми они сами страдают. Сильнее всего восстает он против самомнения русских, их чрезмерного пристрастия к своим обычаям и особенно против их невежества; это главная причина экономической несостоятельности русского народа. Россия – бедная страна сравнительно с западными государствами, потому что несравненно менее их образованна. Там, на Западе, пишет Крижанич, разумы у народов хитры, сметливы, много книг о земледелии и других промыслах, есть гавани, цветут обширная морская торговля, земледелие, ремесла. Ничего этого нет в России. Для торговли она заперта со всех сторон либо неудобным морем, пустынями, либо дикими народами; в ней мало торговых городов, нет ценных и необходимых произведений. Здесь умы у народа тупы и косны, нет уменья ни в торговле, ни в земледелии, ни в домашнем хозяйстве; здесь люди сами ничего не выдумают, если им не покажут, ленивы, непромышленны, сами себе добра не хотят сделать, если их не приневолят к тому силой; книг у них нет никаких ни о земледелии, ни о других промыслах; купцы не учатся даже арифметике, и иноземцы во всякое время беспощадно их обманывают. Истории, старины мы не знаем и никаких политичных разговоров вести не можем, за что нас иноземцы презирают. Та же умственная лень сказывается в некрасивом покрое платья, в наружном виде и в домашнем обиходе, во всем нашем быту: нечесаные головы и бороды делают русского мерзким, смешным, каким-то лесовиком. Иноземцы осуждают нас за неопрятность: мы деньги прячем в рот, посуды не моем; мужик подает гостю полную братину и «оба-два пальца в ней окунул». В иноземных газетах писали: если русские купцы зайдут в лавку, после них целый час нельзя войти в нее от смрада. Жилища наши неудобны: окна низкие, в избах нет отдушин, люди слепнут от дыма. Множество и нравственных недостатков отмечает Крижанич в русском обществе: пьянство, отсутствие бодрости, благородной гордости, одушевления, чувства личного и народного достоинства. На войне турки и татары хоть и побегут, но не дадут себя даром убивать, обороняются до последнего издыхания, а наши «вояки» ежели побегут, так уж бегут без оглядки – бей их, как мертвых. Великое наше народное лихо – неумеренность во власти: не умеем мы ни в чем меры держать, средним путем ходить, а все норовим по окраинам да пропастям блуждать. Правление у нас в иной стране вконец распущено, своевольно, безнарядно, а в другой чересчур твердо, строго и жестоко; во всем свете нет такого безнарядного и распущенного государства, как польское, и такого крутого правления, как в славном государстве русском. Огорченный всеми этими недостатками, Крижанич готов отдать преимущество перед русскими даже туркам и татарам, у которых он советует русским учиться трезвости, справедливости, храбрости и даже стыдливости. Очевидно, Крижанич не закрывал глаз перед язвами русского общества, напротив, может быть, даже преувеличивал наблюдаемые недостатки. Очевидно, и Крижанич – славянин, не умел ни в чем меры держать, прямо и просто смотреть на вещи. Но Крижанич не только плачется, а и размышляет, предлагает средства для исцеления оплакиваемых недугов. Эти средства разработаны у него в целую преобразовательную программу, которая получает для нас значение более важное, чем какое могли бы иметь досужие размышления славянского пришельца, посетившего Москву в XVII в. Он предлагает 4 средства исправления. Это 1) просвещение, наука, книги – мертвые, но мудрые и правдивые советники; 2) правительственная регламентация, действие сверху; Крижанич верует в самодержавие: в России, говорит он, полное «самовладство»; царским повелением все можно исправить и завести все полезное, а в иных землях это было бы невозможно. «Ты, царь, – обращается Крижанич к царю Алексею, – держишь в руках чудотворный жезл Моисеев, которым можешь творить дивные чудеса в управлении: в твоих руках полное самодержавие»; на это средство Крижанич возлагает большие надежды, хотя предлагает довольно странные способы его применения: не знает, например, купец арифметики – запереть указом его лавочку, пока не выучится; 3) политическая свобода. При самодержавии не должно быть жестокости в управлении, обременения народа непосильными поборами и взятками, того, что Крижанич называет «людодерством»; для этого необходимы известные «слободины», политические права, сословное самоуправление; купцам надо предоставить право выбирать себе старост с сословным судом, ремесленников соединить в цеховые корпорации, всем промышленным людям дать право ходатайствовать перед правительством о своих нуждах и о защите от областных правителей, крестьянам обеспечить свободу труда. Умеренные слободины Крижанич считает уздой, воздерживающей правителей от «худобных похотей», единственным щитом, коим подданные могут оборониться от приказнических злостей и может быть ограждена правда в государстве; ни запреты, ни казни не удержат правителей, «думников», от их людодерских дум, где нет слободин; 4) распространение технического образования; для этого государство должно властно вмешаться в народное хозяйство, учредить по всем городам технические школы, указом завести даже женские училища рукоделий и хозяйственных знаний с обязательством для жениха спрашивать у невесты свидетельства, чему она обучалась у мастериц-учительниц, давать волю холопам, обучившимся мастерству, требующему особых технических знаний, переводить на русский язык немецкие книги о торговле и ремеслах, призвать из-за границы иноземных немецких мастеров и капиталистов, которые обучали бы русских мастерству и торговле. Все эти меры должны быть направлены на усиленную принудительную разработку естественных богатств страны и широкое распространение новых производств, особенно металлических.
Такова программа Юрия Крижанича. Она, как видим, очень сложна и не свободна от некоторой внутренней нескладицы. Крижанич допустил в свой план достаточно противоречий, по крайней мере, неясностей. Трудно понять, как он мирил друг с другом средства, предлагаемые им для исправления недостатков русского общества, какие, например, полагал он границы между правительственной регламентацией, скрепляемой самовладством, и общественным самоуправлением, или как он надеялся избавить славянскую шею от сидящих на ней немцев, переводя немецкие книги о ремеслах и призывая немецких ремесленников, как у него «гостогонство», гонение иноземцев, уживалось с признаваемою им невозможностью обойтись без иноземного мастера. Но, читая преобразовательную программу Крижанича, невольно воскликнешь: да это программа Петра Великого, даже с ее недостатками и противоречиями, с ее идиллической верой в творческую силу указа, в возможность распространить образование и торговлю посредством переводной немецкой книжки о торговле или посредством временного закрытия лавочки у купца, не выучившегося арифметике. Однако именно эти противоречия и это сходство придают особый интерес суждениям Крижанича. Он единственный в своем роде пришлый наблюдатель русской жизни, непохожий на множество иноземцев, случайно попадавших в Москву и записавших свои тамошние впечатления. Последние смотрели на явления этой жизни, как на курьезные странности некультурного народа, занимательные для праздного любопытства – не более того. Крижанич был в России и чужой и свой: чужой по происхождению и воспитанию, свой по племенным симпатиям и политическим упованиям. Он ехал в Москву не просто наблюдать, а проповедовать, пропагандировать всеславянскую идею и звать на борьбу за нее. Эта цель прямо и высказана в латинском эпиграфе Разговоров: «В защиту народа! хочу вытеснить всех иноземцев, поднимаю всех днепрян, ляхов, литовцев, сербов, всякого, кто есть среди славян воинственный муж и кто хочет ратовать заодно со мною». Надобно было сосчитать силы сторон, имевших столкнуться в борьбе, и восполнить недочеты своей стороны по образцам противной, высматривая и заимствуя у нее то, в чем она сильнее. Отсюда любимые приемы изложения у Крижанича: он постоянно сравнивает и проектирует, сопоставляет однородные явления у славян и на враждебном им Западе и предлагает одно из своего сохранить, как было, другое исправить по-западному. Отсюда же и видимые его несообразности: это – противоречия самой наблюдаемой жизни, а не ошибки наблюдателя: приходилось заимствовать чужое, учиться у врагов. Он ищет и охотно отмечает, что в русской жизни лучше, чем у иноземцев, защищает ее от инородческих клевет и напраслин. Но он не хочет обольщать ни себя, ни других: он ждет чудес от самодержавия; но разрушительное действие крутого московского управления на нравы, благосостояние и внешние отношения народа ни у одного предубежденного иностранца не изображено так ярко, как в главе Разговоров о московском людодерстве. Он не поклонник всякой власти и думает, что если бы опросить всех государей, то многие не сумели бы объяснить, зачем они существуют на свете. Он ценил власть в ее идее, как культурное средство, и мистически веровал в свой московский жезл Моисеев, хотя, вероятно, слышал и про страшный посох Грозного, и про костыль больного ногами царя Михаила. Общий сравнительный подсчет наблюдений вышел у Крижанича далеко не в пользу своих: он признал решительное превосходство ума, знаний, нравов, благоустройства, всего быта инородников. Он ставит вопрос: какое же место занимаем мы, русские и славяне, среди других народов и какая историческая роль назначена нам на мировой сцене? Наш народ – средний между «людскими», культурными народами и восточными дикарями и как таковой должен стать посредником между теми и другими. От мелочных наблюдений и детальных проектов мысль Крижанича поднимается до широких обобщений: славянорусский Восток и инороднический Запад у него – два особые мира, два резко различных культурных типа. В одном из разговоров, какие он вводит в свой трактат, довольно остроумно сопоставлены отличительные свойства славян, преимущественно русских, и западных народов. Те наружностью красивы и потому дерзки и горды, ибо красота рождает дерзость и гордость; мы ни то ни се, люди средние обличием. Мы не красноречивы, не умеем изъясняться, а они речисты, смелы на язык, на речи бранные, «лаяльные», колкие. Мы косны разумом и просты сердцем: они исполнены всяких хитростей. Мы не бережливы и мотоваты, приходу и расходу сметы не держим, добро свое зря разбрасываем: они скупы, алчны, день и ночь только и думают, как бы потуже набить свои мешки. Мы ленивы к работе и наукам: они промышленны, не проспят ни одного прибыльного часа. Мы – обыватели убогой земли: они – уроженцы богатых, роскошных стран и на заманчивые произведения своих земель ловят нас, как охотники зверей. Мы просто говорим и мыслим, просто и поступаем, поссоримся и помиримся: они скрытны, притворны, злопамятны, обидного слова до смерти не забудут, раз поссорившись, вовеки искренно не помирятся, а помирившись, всегда будут искать случая к отместке.
Крижаничу можно отвести особое, но видное место среди наших исторических источников: более ста лет не находим в нашей литературе ничего подобного наблюдениям и суждениям, им высказанным. Наблюдения Крижанича дают изучающему новые краски для изображения русской жизни XVII в., а его суждения служат проверкой впечатлений, выносимых из ее изучения.
Ни письма Никона, ни сочинения Котошихина и Крижанича не получили в свое время общей известности. Сочинение Котошихина не было никем прочитано в России до четвертого десятилетия минувшего века, когда его нашел в библиотеке Упсальского университета один русский профессор. Книга Крижанича была «наверху», во дворце у царей Алексея и Федора; списки ее находились у влиятельных приверженцев царевны Софьи Медведева и кн. В. Голицына; кажется, при царе Федоре ее собирались даже напечатать. Мысли и наблюдения Крижанича могли пополнить запас преобразовательных идей, роившихся в московских правительственных умах того времени. Но всем этим людям XVII в., суждения которых я изложил, нельзя отказать в важном значении для изучающих тот век, как показателям тогдашнего настроения русского общества. Самой резкой нотой в этом настроении было недовольство своим положением. С этой стороны особенно важен Крижанич, как наблюдатель, с видимым огорчением описывавший неприятные явления, которых он не желал бы встретить в стране, представлявшейся ему издали могучей опорой всего славянства. Это недовольство – чрезвычайно важный поворотный момент в русской жизни XVII в.: оно сопровождалось неисчислимыми последствиями, которые составляют существенное содержание нашей дальнейшей истории. Ближайшим из них было начало влияния Западной Европы на Россию. На происхождении и первых проявлениях этого влияния я и хочу остановить ваше внимание.
Лекция LIII
ЗАПАДНОЕ ВЛИЯНИЕ; ЕГО НАЧАЛО. ПОЧЕМУ ОНО НАЧАЛОСЬ В XVII в. ВСТРЕЧА ДВУХ ИНОЗЕМНЫХ ВЛИЯНИЙ И ИХ РАЗЛИЧИЕ. ДВА НАПРАВЛЕНИЯ В УМСТВЕННОЙ ЖИЗНИ РУССКОГО ОБЩЕСТВА. ПОСТЕПЕННОСТЬ ЗАПАДНОГО ВЛИЯНИЯ. ПОЛКИ ИНОЗЕМНОГО СТРОЯ. ЗАВОДЫ. ПОМЫСЛЫ О ФЛОТЕ. МЫСЛЬ О НАРОДНОМ ХОЗЯЙСТВЕ. НОВАЯ НЕМЕЦКАЯ СВОБОДА. ЕВРОПЕЙСКИЙ КОМФОРТ. ТЕАТР. МЫСЛЬ О НАУЧНОМ ЗНАНИИ; ПЕРВЫЕ ПРОВОДНИКИ ЕГО. НАУЧНЫЕ ТРУДЫ КИЕВСКИХ УЧЕНЫХ В МОСКВЕ. НАЧАТКИ ШКОЛЬНОГО ОБРАЗОВАНИЯ. ДОМАШНЕЕ ОБУЧЕНИЕ. С. ПОЛОЦКИЙ
Обращаясь к началу западного влияния в России, необходимо наперед точнее определить самое понятие влияния. И прежде, в XV–XVI вв., Россия была знакома с Западной Европой, вела с ней кое-какие дела, дипломатические и торговые, заимствовала плоды ее просвещения, призывала ее художников, мастеров, врачей, военных людей. Это было общение, а не влияние. Влияние наступает, когда общество, его воспринимающее, начинает сознавать превосходство среды или культуры влияющей и необходимость у нее учиться, нравственно ей подчиняться, заимствуя у нее не одни только житейские удобства, но и самые основы житейского порядка, взгляды, понятия, обычаи, общественные отношения. Такие признаки появляются у нас в отношении к Западной Европе только с XVII в. Вот в каком смысле говорю я о начале западного влияния с этого времени.
НАЧАЛО ЗАПАДНОГО ВЛИЯНИЯ. Здесь мы обращаемся к истокам течений в нашей истории, продолжающихся доселе. Почему же не в XVI в. началось это влияние, духовно-нравственное подчинение? Его источник – недовольство своей жизнью, своим положением, а это недовольство исходило из затруднения, в каком очутилось московское правительство новой династии и которое отозвалось с большей или меньшей тягостью во всем обществе, во всех его классах. Затруднение состояло в невозможности справиться с насущными потребностями государства при наличных домашних средствах, какие давал существующий порядок, т. е. в сознании необходимости новой перестройки этого порядка, которая дала бы недостававшие государству средства. Такое затруднение не было новостью, не испытанной в прежнее время; необходимость подобной перестройки теперь не впервые почувствовалась в московском обществе. Но прежде она не приводила к тому, что случилось теперь. С половины XV в. московское правительство, объединяя Великороссию, все живее чувствовало невозможность справиться с новыми задачами, поставленными этим объединением, при помощи старых удельных средств. Тогда оно и принялось строить новый государственный порядок, понемногу разваливая удельный. Оно строило этот новый порядок без чужой помощи, по своему разумению, из материалов, какие давала народная жизнь, руководясь опытами и указаниями своего прошлого. Оно еще верило по-прежнему в неиспользованные заветы родной страны, способные стать прочными основами нового порядка. Потому эта перестройка только укрепляла авторитет родной старины, поддерживала в строителях сознание своих народных сил, питала национальную самоуверенность. В XVI в. в русском обществе сложился даже взгляд на объединительницу Русской земли Москву, как на центр и оплот всего православного Востока. Теперь было совсем не то: прорывавшаяся во всем несостоятельность существующего порядка и неудача попыток его исправления привели к мысли о недоброкачественности самых оснований этого порядка, заставляли многих думать, что истощился запас творческих сил народа и доморощенного разумения, что старина не даст пригодных уроков для настоящего и потому у нее нечему больше учиться, за нее не для чего больше держаться. Тогда и начался глубокий перелом в умах: в московской правительственной среде и в обществе появляются люди, которых гнетет сомнение, завещала ли старина всю полноту средств, достаточных для дальнейшего благополучного существования; они теряют прежнее национальное самодовольство и начинают оглядываться по сторонам, искать указаний и уроков у чужих людей, на Западе, все более убеждаясь в его превосходстве и в своей собственной отсталости. Так на место падающей веры в родную старину и в силы народа является уныние, недоверие к своим силам, которое широко растворяет двери иноземному влиянию.
ПОЧЕМУ ОНО НАЧАЛОСЬ В XVII в. Трудно сказать, отчего произошла эта разница в ходе явлений между XVI и XVII вв., почему прежде у нас не замечали своей отсталости и не могли повторить созидательного опыта своих близких предков: русские люди XVII в. что ли оказались слабее нервами и скуднее духовными силами сравнительно со своими дедами, людьми XVI в., или религиозно-нравственная самоуверенность отцов подорвала духовную энергию детей? Всего вероятнее, разница произошла оттого, что изменилось наше отношение к западноевропейскому миру. Там в XVI и XVII вв. на развалинах феодального порядка создались большие централизованные государства; одновременно с этим и народный труд вышел из тесной сферы феодального поземельного хозяйства, в которую он был насильственно заключен прежде. Благодаря географическим открытиям и техническим изобретениям ему открылся широкий простор для деятельности, и он начал усиленно работать на новых поприщах и новым капиталом, городским или торгово-промышленным, который вступил в успешное состязание с капиталом феодальным, землевладельческим. Оба этих факта, политическая централизация и городской, буржуазный индустриализм, вели за собою значительные успехи, с одной стороны, в развитии техники административной, финансовой и военной, в устройстве постоянных армий, в новой организации налогов, в развитии теорий народного и государственного хозяйства, а с другой – успехи в развитии техники экономической, в создании торговых флотов, в развитии фабричной промышленности, в устройстве торгового сбыта и кредита. Россия не участвовала во всех этих успехах, тратя свои силы и средства на внешнюю оборону и на кормление двора, правительства, привилегированных классов с духовенством включительно, ничего не делавших и неспособных что-либо сделать для экономического и духовного развития народа. Потому в XVII в. она оказалась более отсталой от Запада, чем была в начале XVI в. Итак, западное влияние вышло из чувства национального бессилия, а источником этого чувства была все очевиднее вскрывавшаяся в войнах, в дипломатических сношениях, в торговом обмене скудость собственных материальных и духовных средств перед западноевропейскими, что вело к сознанию своей отсталости.
ЕГО ОТНОШЕНИЕ К ГРЕЧЕСКОМУ. Западное влияние, проникая в Россию, встретилось здесь с другим господствовавшим в ней дотоле влиянием – восточным, греческим, или византийским. Между обоими этими влияниями можно заметить существенную разницу, и я теперь же сопоставлю их, чтобы видеть, что оставляло в России одно из них и что приносило с собою другое. Греческое влияние было принесено и проводилось церковью и направлялось к религиозно-нравственным целям. Западное влияние проводилось государством и призвано было первоначально для удовлетворения его материальных потребностей, но не удержалось в этой своей сфере, как держалось греческое в своей. Византийское влияние далеко не захватывало всех сторон русской жизни: оно руководило лишь религиозно-нравственным бытом народа, снабжало украшениями и поддерживало туземную государственную власть, но давало мало указаний в деле государственного устроения, внесло несколько норм в гражданское право, именно в семейные отношения, слабо отражалось в ежедневном житейском обиходе и еще слабее в народном хозяйстве, регулировало праздничное настроение и времяпровождение и то лишь до конца обедни, но мало увеличило запас положительных знаний, не оставило заметных следов в будничных привычках и понятиях народа, предоставив во всем этом свободный простор самобытному национальному творчеству или первобытному невежеству. Но, не захватывая всего человека, не лишая его туземных национальных особенностей, его самобытности, оно зато в своей сфере захватывало все общество сверху донизу, проникало с одинаковой силой во все его классы; оно и сообщало такую духовную цельность древнерусскому обществу. Напротив, западное влияние постепенно проникало во все сферы жизни, изменяя понятия и отношения, напирая одинаково сильно на государственный порядок, на общественный и будничный быт, внося новые политические идеи, гражданские требования, формы общежития, новые области знания, переделывая костюм, нравы, привычки и верования, перелицовывая наружный вид и перестраивая духовный склад русского человека. Однако, захватывая всего человека, как личность и как гражданина, оно, по крайней мере, доселе не успело захватить всего общества: с такой поглощающей силой оно подействовало лишь на тонкий, вечно подвижной и тревожный слой, который лежит на поверхности нашего общества.
Итак, греческое влияние было церковное, западное – государственное. Греческое влияние захватывало все общество, не захватывая всего человека; западное захватывало всего человека, не захватывая всего общества.
ДВА НАПРАВЛЕНИЯ. Встречей и борьбой этих двух влияний порождены два направления в умственной жизни русского общества, два взгляда на культурное положение нашего народа. Развиваясь и осложняясь, меняя цвета, названия и приемы действия, оба направления проходят двумя параллельными струями в нашей истории. То скрываясь куда-то, то выступая наружу, как речки в песчаной пустыне, они всего более оживляют вялую общественную жизнь, направляемую темной, тяжелой и пустой государственной деятельностью, какая с некоторыми светлыми перерывами томительно длилась до половины XIX в. Впервые оба направления обозначились во второй половине XVII в. в вопросе о времени пресуществления святых даров и в тесно связанном с ним споре о сравнительной пользе изучения языков греческого и латинского, так что приверженцев обоих направлений можно было бы назвать эллинистами и латинистами. Во второй половине XVIII в. яблоко раздора бросила в русское общество французская просветительная литература в связи с вопросом о значении реформы Петра, о самобытном национальном развитии. Националисты-самобытники называли себя люборуссами, а противников корили кличками русских полуфранцузов, галломанов, вольнодумцев, чаще всего вольтерьянцев. Лет 70 тому назад приверженцы одного взгляда получили название западников; сторонников другого прозвали славянофилами. Можно так выразить сущность обоих взглядов на этой последней стадии их развития. Западники учили: по основам своей культуры мы – европейцы, только младшие по историческому своему возрасту, и потому должны идти путем, пройденным нашими старшими культурными братьями, западными европейцами, усвояя плоды их цивилизации. Да, возражали славянофилы, мы – европейцы, но восточные, имеем свои самородные начала жизни, которые и обязаны разрабатывать собственными усилиями, не идя на привязи у Западной Европы. Россия не ученица и не спутница, даже не соперница Европы: она – ее преемница. Россия и Европа – это смежные всемирно-исторические моменты, две преемственные стадии культурного развития человечества. Усеянная монументами – позволяю себе слегка пародировать обычный, несколько приподнятый тон славянофилов, – усеянная монументами Западная Европа – обширное кладбище, где под нарядными мраморными памятниками спят великие покойники минувшего; лесная и степная Россия – неопрятная деревенская люлька, в которой беспокойно возится и беспомощно кричит мировое будущее. Европа отживает, Россия только начинает жить, и так как ей придется жить после Европы, то ей надо уметь жить без нее, своим умом, своими началами, грядущими на смену отживающим началам европейской жизни, чтобы озарить мир новым светом. Значит, наша историческая молодость обязывает нас не к подражанию, не к заимствованию плодов чужих культурных усилий, а к самостоятельной работе над принципами собственной исторической жизни, сокрытыми в глубине нашего народного духа и еще не изношенными человечеством. Итак, оба взгляда не только различно смотрят на историческое положение России в Европе, но и указывают ей различные пути исторического движения. Теперь не время предпринимать оценку этих взглядов, разбирать, каково историческое назначение России, суждено ли ей стать светом Востока или оставаться только тенью Запада. Мимоходом можно отметить привлекательные особенности обоих направлений. Западники отличались дисциплиной мысли, любовью к точному изучению, уважением к научному знанию; славянофилы подкупали широкой размашистостью идей, бодрой верой в народные силы и той струйкой лирической диалектики, которая так мило прикрывала в них промахи логики и прорехи эрудиции. Я изложил оба взгляда в их окончательном складе, осложненном разными туземными и сторонними примесями предпрошлого и прошлого века. Моя задача – отметить минуту их зарождения и их первоначальный незатейливый вид. Напрасно ведут их с реформы Петра: они родились в головах людей XVII в., и именно людей, переживших Смуту. Может быть, зарождение этих направлений подметил дьяк Иван Тимофеев, написавший в начале царствования Михаила Временник, т. е. записки о своем времени, начиная с царствования Ивана Грозного. Это очень умный наблюдатель: у него есть идеи и принципы. Он – политический консерватор: несчастие своего времени он объясняет изменой старине, разрушением древних законных установлений, отчего русские люди начали вертеться точно колесо; он горько жалуется на отсутствие в русском обществе мужественной крепости, на неспособность его дружным отпором помешать какому-нибудь произвольному или незаконному нововведению. Русские не верят друг другу, поворачиваются каждый спиною к другому: одни смотрят на восток, другие – на запад. Да, так у него и сказано на его вычурном языке: «Мы друг друзе любовным союзом растояхомся, к себе кождо нас хребты обращахомся – овии к востоку зрят, овии же к западу». Что это, удачное ли выражение или меткое наблюдение, – я сказать не умею; во всяком случае, во второе десятилетие XVII в., когда писал Тимофеев, западничество у нас было больше выходкой отдельных чудаков, подобных князю Хворостинину, чем обдуманным общественным движением. Во всяком обществе всегда найдутся чуткие люди, которые раньше других начинают думать и делать то, что потом будут думать и делать все, не сознавая, почему они начинают так думать и делать, как есть болезненно чуткие люди, которые предчувствуют перемену погоды раньше, чем здоровые заметят ее наступление.
ПОСТЕПЕННОСТЬ ВЛИЯНИЯ. Теперь познакомимся с первыми проявлениями западного влияния. Это влияние, насколько оно воспринималось и проводилось правительством, развивалось довольно последовательно, постепенно расширяя поле своего действия. Эта последовательность исходила из желания, скорее из необходимости для правительства согласовать нужды государства, толкавшие в сторону влияния, с народной психологией и собственной косностью, от него отталкивавшими. Правительство стало обращаться к иноземцам за содействием прежде всего для удовлетворения наиболее насущных материальных своих потребностей, касавшихся обороны страны, военного дела, в чем особенно больно чувствовалась отсталость. Оно брало из-за границы военные, а потом и другие технические усовершенствования нехотя, не заглядывая далеко вперед, в возможные последствия своих начинаний и не допытываясь, какими усилиями западноевропейский ум достиг таких технических успехов и какой взгляд на мироздание и на задачи бытия направлял эти усилия. Понадобились пушки, ружья, машины, корабли, мастерства. В Москве решили, что все эти предметы безопасны для душевного спасения, и даже обучение всем этим хитростям было признано делом безвредным и безразличным в нравственном отношении: ведь и церковный устав допускает в случае нужды отступление от канонических предписаний в подробностях ежедневного обихода. Зато в заветной области чувств, понятий, верований, где господствуют высшие, руководящие интересы жизни, решено было не уступать иноземному влиянию ни одной пяди.
ПОЛКИ ИНОЗЕМНОГО СТРОЯ. Этой осторожной уступке русская армия XVII в. обязана была важными нововведениями, русская обрабатывающая промышленность – своими первыми успехами. Не раз горьким опытом изведана была несостоятельность нашей конной дворянской милиции при встрече с регулярной пехотой Запада, обученной строю и вооруженной огнестрельным боем. Уже с конца XVI в. московское правительство начало восполнять свои рати иноземными боевыми силами. Сначала думали пользоваться боевой техникой Запада непосредственно, нанимая иноземных ратников и выписывая из-за границы боевые снаряды. С первых лет царствования Михаила правительство посылает в походы вместе с туземной ратью наемные отряды, одним из которых командовал выезжий английский князь Астон. Потом сообразили, что выгоднее перенять боевой строй у иноземцев, чем просто нанимать их, и начали отдавать русских ратных людей на выучку иноземным офицерам, образуя свои правильно устроенные и обученные полки. Этот трудный переход русской армии к регулярному строю предпринят был около 1630 г., перед второй войной с Польшей. Долго и хлопотливо, с осторожностью побитых готовились к этой войне. Охотников идти на московскую службу было на Западе вдоволь: в странах, прямо или косвенно захваченных Тридцатилетней войной, бродило много боевого люда, искавшего работы для своей шпаги. Там уже знали, что срок перемирия (Деулинского) у Москвы с Польшей на исходе и – быть войне. В 1631 г. наемный полковник Лесли подрядился набрать в Швеции пятитысячный отряд охочих пеших солдат, закупить для них оружие и подговорить немецких мастеров для нового пушечного завода, устроенного в Москве голландцем Коэтом. В то же время другой подрядчик, полковник Фандам, взялся нанять в других землях регимент в 1760 человек добрых и ученых солдат, также привести немецких пушкарей и опытных инструкторов для обучения русских служилых людей ратному делу. Иноземная воинская техника обходилась Москве не дешево: на подъем, вооружение и годовое содержание Фандамова полка понадобилось до полутора миллионов рублей на наши деньги; командиру пехотного полка, нанятого Лесли, по контракту назначено было в год жалованья не менее 22 тысяч рублей на наши деньги. Наконец, в 1632 г. двинули под Смоленск 32 тысячи войска с 158 орудиями. В состав этого корпуса входили 6 пехотных полков иноземного строя под начальством наемных полковников.
В этих полках числилось более 1 1/2 тыс. наемных немцев и до 13 тысяч русских солдат иноземного строя. Современный русский хронограф с удивлением замечает, что никогда в русской рати не бывало столько пехоты с огнестрельным вооружением, с «огненным боем», и именно русской пехоты, обученной солдатскому строю и бою. Неудача всех этих приготовлений под Смоленском не остановила реорганизации войска, дальнейший ход которой нам уже известен. Для ее упрочения еще при царе Михаиле был составлен устав для обучения ратных людей иноземному строю, напечатанный при царе Алексее в 1647 г. под заглавием: Учение и хитрость ратного строения пехотных людей.
ЗАВОДЫ. Заведение полурегулярного войска само собою возбуждало вопрос о средствах его вооружения. Оружие и артиллерийские снаряды выписывались из-за границы. Перед войной 1632 г. велено было полковнику Лесли закупить в Швеции 10 тысяч мушкетов для армии с зарядами и 5 тысяч шпаг, а во время войны выписывали из Голландии десятки тысяч пудов пороха и железных ядер, платя большую пошлину. Это было дорого и хлопотливо; стали думать о выделке собственного оружия. Нужда в оружейных заводах заставила обратить внимание на минеральные богатства страны. У нас вырабатывалось железо в окрестностях Тулы и Устюжны из местных руд; это железо переделывалось на домашних горнах в гвозди и другие предметы домашнего обихода; в Туле выделывали даже оружие, самопалы, т. е. ружья. Но все это не удовлетворяло нужд военного ведомства, и железо тысячами пудов выписывалось из Швеции. Чтобы повести металлургическое дело в более широких размерах, нужно было призвать на помощь иноземные знания и капиталы. Тогда и начались усиленные поиски всякой руды и принялись вызывать из-за границы «рудознатцев» горных инженеров и мастеров. Уже в 1626 г. разрешен был свободный приезд в Россию английскому инженеру Бульмерру, который «своим ремеслом и разумом знает и умеет находить руду золотую и серебряную и медную и дорогое каменье и места такие знает достаточно». С помощью выписных мастеров снаряжались разведочные экспедиции для разыскания и разработки серебряной и всякой иной руды в Соликамск, на Северную Двину, Мезень, на Канин Нос, на Югорский Шар, за Печору, к реке Косве, даже в Енисейск. В 1634 г. посылали в Саксонию и Брауншвейг нанимать медеплавильных мастеров с обещанием, что «им меди будет делать в Московском государстве много»: значит, успели найти обильные залежи медной руды. Нашлись и заводчики, иноземные капиталисты. В 1632 г., перед самой войной с Польшей, голландский купец Андрей Виниус с товарищами получил концессию на устройство заводов близ Тулы для выделки чугуна и железа, обязавшись приготовлять для казны по удешевленным ценам пушки, ядра, ружейные стволы и всякое железо. Так возникли тульские оружейные заводы, после взятые в казну. Чтобы обеспечить их рабочими, к ним приписана была целая дворцовая волость: так положено было начало классу заводских крестьян. В 1644 г. другой компании иноземцев с гамбургским купцом Марселисом во главе дана была 20-летняя концессия на устройство железоделательных заводов по рекам Ваге, Костроме, Шексне и в других местах на таких же условиях. В самой Москве еще при царе Михаиле был на Поганом пруде при реке Неглинной завод, на котором иноземные мастера отливали большое количество пушек и колоколов; здесь и русские довольно хорошо выучивались литейному делу. Заводчикам вменялось в непременную обязанность русских людей, отданных им на выучку, учить всякому заводскому делу и никакого мастерства от них не скрывать. В одно время с железными строились заводы поташные, стеклянные и др. Вслед за рудознатцами потянулись в Москву из-за границы по зову правительства мастера пушечные, бархатного, канительного, часового дела и «водяного взвода», каменщики, литейщики, живописцы: трудно сказать, каких только мастеров не выписывала тогда Москва и все с условием: «нашего б государства люди то ремесло переняли». Понадобился даже западноевропейский ученый: магистр Лейпцигского университета Адам Олеарий, несколько раз бывавший в Москве в должности секретаря голштинского посольства и составивший замечательное описание Московского государства, в 1639 г. получил приглашение на царскую службу в таких выражениях: «Ведомо нам, великому государю, учинилось, что ты гораздо научен и навычен астрологии и географу с и небесного бегу и землемерию и иным многим надобным мастерствам и мудростям, а нам таков мастер годен». По Москве пошли враждебные толки, что скоро приедет волшебник, который по звездам узнает будущее, и Олеарий отклонил предложение.
ПОМЫСЛЫ О ФЛОТЕ. На Западе люди и государства богатели широкой морской торговлей, которая велась многочисленными торговыми флотами. Мысли о флоте, о гаванях, о морской торговле начали сильно занимать и московское правительство уже с половины XVII в.: помышляли нанять в Голландии корабельных плотников и людей, которые могли бы управлять морскими кораблями; помянутый нами купец Виниус предлагал построить гребной флот для Каспийского моря. В 1669 г. на Оке, в Коломенском уезде, в селе Дединове построили для Каспийского моря корабль Орел, вызвав для того корабельных мастеров из Голландии. Корабль с несколькими мелкими судами обошелся в 9 тысяч рублей, около 125 тысяч рублей на наши деньги, и был спущен к Астрахани; но там этот первенец русского флота, как известно, в 1670 г. был сожжен Разиным. В Московском государстве были гавани на Белом море у Архангельска, на Мурмане в устье Колы, но слишком удаленные от Москвы и от западноевропейских рынков; от Балтийского моря мы были отрезаны шведами. В Москве возникает своеобразная мысль взять напрокат для будущего московского флота чужие гавани. В 1662 г. московский посол проездом в Англию много говорил с курляндским канцлером, нельзя ли как-нибудь завести московские корабли в курляндских гаванях. Курляндский канцлер ответил, что великому государю пристойнее заводить корабли у своего города Архангельска.
МЫСЛЬ О НАРОДНОМ ХОЗЯЙСТВЕ. Среди всей этой заводской и рудокопной хлопотни в московском правительстве начинает как будто пробиваться мысль, особенно трудно ему дававшаяся. Оно строило свое финансовое хозяйство исключительно на узкофискальном расчете, знало только казенную прибыль и не хотело иметь никакого понятия о народном хозяйстве. При новом расходе, не покрываемом наличными поступлениями, оно обращалось к своей привычной финансовой арифметике, пересчитывало списочных плательщиков, по их числу распределяло «всвал» понадобившуюся сумму и предписывало собрать ее с угрозами за недобор в виде единовременного «запроса» или постоянного налога, предоставляя плательщикам верстаться между собою, как знают, и добывать деньги для платежа, как умеют. Недоимки и докучливые жалобы, что платить невмочь, служили единственными сдержками такой беспечальной финансовой политики. Увеличивая налоги, правительство не принимало никаких мер к усилению налогоспособности народного труда. Однако наблюдения над торгово-промышленной оборотливостью и мастеровым уменьем иноземцев и настойчивые указания своих торговых людей, внушенные такими же наблюдениями, постепенно вовлекали московских финансистов в круг незнакомых им народнохозяйственных понятий и отношений и против их воли расширяли их правительственный кругозор, навязывали им трудные для их умов мысли, что возвышению налогов должен предшествовать подъем производительности народного труда, а для того он должен быть направлен на новые доходные производства, на открытие и разработку втуне лежащих богатств страны, для чего нужны мастера, знания, навыки, организация дела. Такие помыслы – первое впечатление, произведенное западным влиянием на московское правительство и нашедшее себе отзвук и в обществе. Вызванные им правительственные хлопоты, поиски руды, корабельных лесов, мест для солеварен, устройство лесопильных заводов, опросы обывателей о ведомых им прибыльных угодьях возбуждали население видами на новый заработок и государево жалованье за указания. Людям, указывавшим выгодное рудное месторождение, обещали награду рублей в 500, 1 тыс. и больше на наши деньги. Донесут в Москву о большой алебастровой горе на Северной Двине – из Москвы шлют экспедицию с немцем во главе осмотреть и описать гору, договориться с торговыми людьми, почем можно продать за море пуд алебастру, нанять рабочих для ломки камня. Пошли слухи и толки, что наверху жалуют за всякую полезную новость, какую кто найдет или придумает. Когда в обществе возникает стремление, отвечающее насущной потребности, оно овладевает людьми, как мода или эпидемия, волнует наиболее восприимчивые воображения и вызывает болезненные увлечения или рискованные предприятия. Устройство внешней обороны страны, открытия и изобретения для ее усиления стали животрепещущими вопросами со времени народных потерь и унижений, причиненных иноземцами в Смуту. В 1629 г. тверской поп Нестор подал царю челобитную с извещением «о великом деле, какого бог не открывал еще никому из прежде живших людей ни у нас, ни в других государствах, но которое он открыл ему, попу Нестору, на славу государю и на избавление нашей огорченной земли, на страх и удивление ее супостатам». Обещал поп Нестор состроить государю дешево походный городок, в котором ратные люди могут защищаться, как в настоящей неподвижной крепости. Напрасно бояре упрашивали изобретателя сделать модель или чертеж придуманного им подвижного редута, чтобы показать его государю. Поп объявил, что, не видав государевых очей, ничего не скажет, потому что не верит боярам. Его сослали в Казань и три года продержали там в монастыре в цепях «за то, что сказывает за собою великое дело, а дела не объявляет и делает это как будто для смуты, не в своем разуме».
Так московское правительство и общество почувствовали настоятельную нужду в военной и промышленной технике Западной Европы, даже решимость поучиться той и другой. Может быть, в первое время ничего, кроме этой техники, и не требовалось насущными потребностями государства; но общественное движение, раз возбужденное известным толчком, обыкновенно на самом ходу осложняется новыми мотивами, влекущими его дальше намеченного предела.
НОВАЯ НЕМЕЦКАЯ СЛОБОДА. Усиленный спрос привлек в Москву множество иноземных техников, офицеров и солдат, врачей, мастеров, купцов, заводчиков. Еще в XVI в. при Грозном из западноевропейских пришельцев образовалась под Москвой по реке Яузе Немецкая слобода. Бури Смутного времени разметали это иноземное гнездо. С воцарения Михаила, когда усилился прилив иноземцев в столицу, они селились здесь где ни попало, покупая дворы у туземцев, заводили пивные, построили кирки внутри города. Тесное соприкосновение пришельцев с туземцами, соблазны и столкновения, отсюда возникавшие, жалобы московского духовенства на соседство кирок с русскими церквами смущали московские власти, и при царе Михаиле был издан указ, воспрещавший немцам покупать дворы у москвичей и строить кирки внутри Москвы. Олеарий рассказывает об одном из случаев, вынуждавших у правительства меры к разобщению москвичей и иноземцев. Жены немецких офицеров, взятые из иноземных купеческих семейств в Москве, глядя свысока на простых купчих, хотели и в кирке садиться впереди их; но те не уступали, и раз у них завязался в церкви с офицершами спор, перешедший в драку. Поднявшийся шум вышел на улицу и привлек к себе внимание патриарха, на беду проезжавшего в это время мимо кирки. Узнав в чем дело, владыка, как блюститель церковного порядка и среди иноверцев, приказал сломать кирку, и она была в тот же день срыта до основания. Этот случай надобно отнести к 1643 г., когда старые кирки внутри Москвы указано было сломать и отведено было место для новой кирки за Земляным валом, а в 1652 г. и все немцы, рассеянные по Москве, выселены были из столицы за Покровку на реку Яузу и там на месте бывших некогда немецких дворов отведены были им участки по чину и званию каждого. Так возникла новая Немецкая, или Иноземная, слобода, скоро разросшаяся в значительный и благоустроенный городок с прямыми широкими улицами и переулками, с красивыми деревянными домиками. По сведениям Олеария, в слободе уже в первые годы ее существования было до тысячи человек, а другой иноземец, Мейерберг, бывший в Москве в 1660 г., неопределенно говорит о множестве иностранцев в слободе. Там были три лютеранские церкви, одна реформатская и немецкая школа. Разноплеменное, разноязычное и разнозванное население пользовалось достатком и жило весело, не стесняемое в своих обычаях и нравах. Это был уголок Западной Европы, приютившийся на восточной окраине Москвы.
ЕВРОПЕЙСКИЙ КОМФОРТ. Это немецкое поселение и стало проводником западноевропейской культуры в таких сферах московской жизни, где она еще не требовалась насущными материальными нуждами государства. Мастера, капиталисты и офицеры, которых правительство выписывало для внешней обороны и для внутренних хозяйственных надобностей, вместе со своей военной и промышленной техникой приносили в Москву и западноевропейский комфорт, житейские удобства и увеселения, и любопытно следить за московскими верхами, как они падко бросаются на иноземную роскошь, на привозные приманки, ломая свои старые предубеждения, вкусы и привычки. Внешние политические отношения, несомненно, поддерживали эту наклонность к иноземным удобствам и развлечениям. Частые посольства, приезжавшие в Москву из-за границы, возбуждали здесь желание показаться иноземным наблюдателям в лучшем виде, показать, что и здесь умеют жить, как живут хорошие люди. Притом, как известно, царь Алексей считался некоторое время кандидатом на польский престол и старался устроить придворную жизнь у себя наподобие польского королевского двора. Русским послам, отправлявшимся за границу, правительство наказывало внимательно присматриваться к обстановке и увеселениям заграничных дворов, и можно заметить, какое важное значение придавали эти послы в своих дипломатических донесениях придворным балам и особенно спектаклям. Дворянин Лихачев, отправленный в 1659 г. к тосканскому герцогу с дипломатическим поручением, был приглашен во Флоренции на придворный бал со спектаклем. В посольском донесении эта «игра», или «комедия», описана с мелочными подробностями – знак, что таким делом интересовались в Москве. Москвичи старались не пропустить ни одной сцены, ни одной декорации. «Объявилися палаты, и быв палата и вниз уйдет, и того было шесть перемен; да в тех же палатах объявилося море, колеблемо волнами, а в море рыбы, а на рыбах люди ездят, а вверху палаты небо, а на облаках сидят люди… Да спущался с неба на облаке сед человек в корете, да против его в другой корете прекрасная девица, а аргамачки (рысаки) под коретами как есть живы, ногами подрягивают. А князь сказал, что одно – солнце, а другое – месяц… А в иной перемене объявилося человек с 50 в латах и почали саблями и шпагами рубитися и из пищалей стреляти и человека с три как будто и убили. И многие предивные молодцы и девицы выходят из занавеса в золоте и танцуют; и многие диковинки делали». Котошихин, описывая быт высших московских классов, говорит, что Московского государства люди «домами своими живут негораздо устроенными», а в домах своих живут «без великого ж устроения», без особенного удобства и благолепия. На рисунках упомянутого Мейерберга видим митрополита крутицкого, едущего в неуклюжих санях, и наглухо закрытую кибитку, в какой выезжала царица. Теперь, подражая иноземным образцам, царь и бояре в Москве начинают выезжать в нарядных немецких каретах, обитых бархатом, с хрустальными стеклами, украшенных живописью; бояре и богатые купцы начинают строить каменные палаты на место плохих деревянных хором, заводят домашнюю обстановку на иноземный лад, обивают стены «золотыми кожами» бельгийской работы, украшают комнаты картинами, часами, которые царь Михаил, невольный домосед с больными ногами, решительно не знавший, куда девать свое время, так любил, что загромоздил ими свою комнату, заводят музыку, на пирах: у царя Алексея во дворце во время вечернего стола «в органы играл немчин, в трубы трубили и по литаврам били». Иноземное искусство призывалось украшать туземную грубость. Царь Алексей своему любимцу, воспитателю и потом свояку, боярину Б. И. Морозову подарил свадебную карету, обтянутую золотой парчою, подбитую дорогим соболем и окованную везде вместо железа чистым серебром; даже толстые шины на колесах были серебряные. В 1648 г., грабя дом Морозова, мятежники ободрали и исковеркали эту драгоценность. Тот же царь на помянутом вечернем пиру с немецкой музыкой жаловал своих гостей с духовником своим включительно, напоил всех допьяна; разъехались далеко за полночь. Московским послам предписывалось подговаривать за границей на государеву службу трубачей самых добрых и ученых, которые умели бы со всяким свидетельством на высокой трубе танцы трубить. При дворе и в высшем кругу развивается страсть к «комедийным действам» – театральным зрелищам. Не без религиозной робости отважились в Москве на это увеселение, «бесовскую игру, пакость душевную», по воззрениям строгих блюстителей истого благочестия. Царь Алексей советовался об этом с духовником, который разрешил ему театральные зрелища, приводя в оправдание примеры византийских императоров. «Комедии» играла на придворной сцене драматическая труппа, спешно набранная из детей служилых и торговых иноземцев и кое-как обученная пастором лютеранской церкви в Немецкой слободе магистром Иоганном Готфридом Грегори, которому царь в 1672 г. на радости о рождении царевича Петра указал «учинить комедию». Для этого в подмосковном селе Преображенском, впоследствии любимом месте игр Петра, построен был театр, «комедийная хоромина». Здесь в конце того года царь и смотрел поставленную пастором комедию об Эсфири, так ему понравившуюся, что он пожаловал режиссера «за комедийное строение» соболями ценой до 1500 рублей на наши деньги. Кроме Эсфири, Грегори ставил на царском театре еще Юдифь, «прохладную», т. е. веселую, комедию об Иосифе, «жалостную» комедию об Адаме и Еве, т. е. о падении и искуплении человека, и др. Несмотря на библейские сюжеты, это были не средневековые нравоучительные мистерии, а переводные с немецкого пьесы нового пошиба, поражавшие зрителя страшными сценами казней, сражений, пушечной пальбой и вместе с тем (за исключением трагедии об Адаме и Еве) смешившие примесью комического, точнее, балаганного, элемента в лице шута, необходимого персонажа такой пьесы, с грубыми, часто непристойными выходками. Спешили заготовить и своих природных актеров. В 1673 г. у Грегори уже училось комедийному делу 26 молодых людей, набранных в комедианты из московской Новомещанской слободы. Не успели еще завести элементарной школы грамотности, а уже поспешили устроить театральное училище. От комедий с библейским содержанием скоро перешли и к балету: в 1674 г. на заговенье царь с царицей, детьми и боярами смотрели в Преображенском комедию, как Артаксеркс велел повесить Амана, после чего немцы и дворовые люди министра иностранных дел Матвеева, также обучавшиеся у Грегори театральному искусству, играли на «фиолях, органах и на страментах и танцевали». Все эти новости и увеселения, повторю, были роскошью для высшего московского общества; зато они воспитывали в нем новые, более утонченные вкусы и потребности, незнакомые русским людям прежних поколений. Остановится ли московское общество на этих удобствах и увеселениях, которые оно столь нетерпеливо заимствовало?
МЫСЛЬ О НАУЧНОМ ЗНАНИИ. На Западе житейские удобства и изящные развлечения имели источником не одно счастливое экономическое положение зажиточных и досужих классов общества, не одни прихоти их избалованного вкуса: в создании этого комфорта участвовали продолжительные духовные усилия отдельных лиц и целых обществ; внешние украшения жизни развивались там об руку с успехами мысли и чувства. Человек стремится создать себе житейскую обстановку, соответствующую его вкусам и взгляду на жизнь; но нужно много подумать и о своих вкусах, и о самой жизни, чтобы правильно установить это соответствие. Заимствуя чужую обстановку, невольно и нечувствительно усвояем вкусы и понятия, ее создавшие; без того самая обстановка покажется безвкусной и непонятной. Наши предки XVII в. думали иначе: первоначально, заимствуя западноевропейский комфорт, они думали, что им не понадобится усвоять чужие знания и понятия, не придется отказываться от своих. В этом состояла их простодушная ошибка, в какую впадают все мнительные и запоздалые подражатели. В Москве XVII в., бросаясь на заморские приманки, также стали понемногу и смутно чувствовать те духовные интересы и усилия, которыми они были созданы, и полюбили эти интересы и усилия, прежде чем уяснили себе их отношение к доморощенным понятиям и вкусам, полюбили их сперва тоже как житейское развлечение, как приятный и еще не испытанный моцион засидевшейся на Требнике мысли. В одно время с заимствованием иноземных потешных «хитростей» и увеселительных «вымыслов» в высших московских кругах как будто пробуждается умственная любознательность, интерес к научному образованию, охота к размышлению о таких предметах, которые не входили в обычный кругозор древнерусского человека, в круг его ежедневных насущных потребностей. При дворе составляется кружок влиятельных любителей западноевропейского комфорта и даже образования: дядя царя Алексея, ласковый и веселый Никита Иванович Романов, первый богач после царя и самый популярный из бояр, покровитель и любитель немцев, большой охотник до их музыки и костюма и немножко вольнодумец; потом воспитатель и свояк царя Борис Иванович Морозов, в преклонных летах горько жаловавшийся на то, что в молодости не получил надлежащего образования, одевший своего питомца с состоявшими при нем сверстниками в немецкое платье; окольничий Федор Михайлович Ртищев, ревнитель наук и школьного образования; начальник Посольского приказа, образованный дипломат Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин; его преемник, боярин Артамон Сергеевич Матвеев, дьячий сын, другой любимец царя, первый москвич, открывший в своем по-европейски убранном доме нечто вроде журфиксов, собрания с целью поговорить, обменяться мыслями и новостями, с участием хозяйки и без попоек, устроитель придворного театра. Так нечувствительно изменялось отношение русского общества к Западной Европе: прежде на нее смотрели только как на мастерскую военных и других изделий, которые можно купить, не спрашивая, как они делаются; теперь стал устанавливаться взгляд на нее, как на школу, в которой можно научиться не только мастерствам, но и умению жить и мыслить.
ПЕРВЫЕ ПРОВОДНИКИ ЗАПАДНОГО ВЛИЯНИЯ. Но древняя Русь и здесь не изменила своей обычной осторожности: она не решалась заимствовать западное образование прямо из его месторождений, от его мастеров и работников, а искала посредников, которые могли бы передать ей это образование в обезвреженной переработке. Кто же мог стать таким посредником? Между старой Московской Русью и Западной Европой лежала страна славянская, но католическая – Польша. Церковное родство и географическое соседство связали ее с романо-германской Европой, а раннее и несдержанное развитие крепостного права в связи с политической свободой высших классов сделало польское дворянство праздной и восприимчивой почвой для западного образования; но особенности страны и национального характера сообщили своеобразный местный пошиб заимствованной культуре. Замкнутая в кругу одного сословия, пользовавшегося исключительным господством в государстве, она воспитывала живое и веселое, но узкое и распущенное миросозерцание. Эта Польша и была первой передатчицей духовного влияния Западной Европы на Русь: западноевропейская цивилизация в XVII в. приходила в Москву прежде всего в польской обработке, в шляхетской одежде. Впрочем, сначала даже не чистый поляк приносил ее к нам. Значительная часть православной Руси была связана с польской Речью Посполитой насильственными политическими узами. Национальная и религиозная борьба западнорусского православного общества с польским государством и римским католицизмом заставляла русских борцов обращаться к оружию, которым была сильна противная сторона, к школе, к литературе, к латинскому языку; во всем этом западная Русь к половине XVII в. далеко опередила восточную. Западнорусский православный монах, выученный в школе латинской или в русской, устроенной по ее образцу, и был первым проводником западной науки, призванным в Москву.
Е. СЛАВИНЕЦКИЙ И А. САТАНОВСКИЙ. Этот призыв начат был самим московским правительством. Здесь западное влияние встретилось с движением, шедшим с другой стороны. Изучая происхождение русского церковного раскола, мы увидим, что это движение было вызвано нуждами русской церкви и частью направлялось даже против западного влияния; но противные стороны сошлись на одном общем интересе – на просвещении и временно подали друг другу руки для совместной деятельности. В древнерусской письменности не было полного и исправного кодекса Библии. Русская церковная иерархия, поднимавшая такой чуть не вселенский догматический шум из-за вопросов об аллилуйи и о секуляризации монастырских земель, на протяжении веков довольно спокойно обходилась без полного и исправного текста слова божия. В половине XVII в. (1649–1650) в Москву выписали из Киева из тамошней академии при Братском монастыре и из Печерской лавры ученых монахов Епифания Славинецкого, Арсения Сатановского и Дамаскина Птицкого, поручив им перевести Библию с греческого языка на славянский. Киевские ученые вознаграждались умереннее немецких наемных офицеров: Епифанию с Арсением положено было поденного корму по 4 алтына, около 600 рублей в год на наши деньги, не считая дарового помещения в Чудовом монастыре со столом и добавочным питьем из дворца по 2 чарки вина да по 4 кружки меду и пива на день; впрочем, потом денежный оклад был удвоен. Выписанные ученые, кроме исполнения главного заказанного им дела, должны были удовлетворять и другим потребностям московского правительства и общества. По заказам царя или патриарха они составляли и переводили разные образовательные пособия и энциклопедические сборники, географии, космографии, лексиконы; все такие книги стали бойко спрашиваться московским читающим обществом, особенно при дворе и в Посольском приказе; такие же книги выписывали через русских послов из-за границы, из Польши. Епифаний перевел географию. Книгу врачевскую анатомию. Гражданство и обучение нравов детских, т. е. сочинение о политике и педагогии. Сатановский перевел книгу О граде царском, сборник всякой всячины, составленный из греческих и латинских писателей, языческих и христианских, и обнимавший весь круг тогдашних ходячих познаний по всевозможным наукам, начиная богословием и философией и кончая зоологией, минералогией и медициной. Пользовались всякими литературными силами, попадавшимися под руку, привлекая к делу вместе с киевлянами и немцев. Некто фон Дельден, служивший в Москве переводчиком, перевел на русский несколько книг с латинского и французского, а Дорн, бывший австрийским послом в Москве, перевел краткую космографию. Сообщая об этом, Олеарий прибавляет, что такие книги читаются многими из любознательной московской знати. Новую письменность этого рода поощряли не одни чисто научные, но и практические запросы. Около этого времени в ней распространяются переводные лечебники. В старой описи дел Посольского приказа находим такое любопытное указание: в 1623 г. состоявший на московской службе голландец Фандергин представил в приказ какую-то статью об «архимисской мудрости и об иных делех»; после того в 1626 г. он подал в тот же приказ записку «о высшей философской алхимеи».
Очевидно, в Москве с большим любопытством собирали сведения о той таинственной и соблазнительной науке, помощью которой надеялись узнать искусство делать золото. Но самое содержание переводных и компилятивных сборников Славинецкого и Сатановского указывает на пробуждение научного интереса, насколько он был тогдашним московским умам доступен.
НАЧАТКИ ШКОЛЬНОГО ОБРАЗОВАНИЯ. Так почувствовалась московским обществом потребность в книжном знании, в научном образовании, и посеяны были зачатки школьного обучения, как необходимого средства для приобретения такого образования. Эта потребность поддерживалась все учащавшимися сношениями с западными государствами, заставлявшими московскую дипломатию изучать их положение и взаимные отношения. В Москве пытаются завести школы и правительство, и частные лица. Восточные греческие иерархи давно не раз указывали московским царям на необходимость завести в Москве греческую школу и типографию. Из Москвы искали и просили, с Востока предлагали и присылали учителей для этой школы; но дело все как-то не удавалось. При царе Михаиле едва было и не устроилась желанная школа. В 1632 г. приехал от александрийского патриарха монах Иосиф. Его убедили остаться в Москве и поручили ему переводить на славянский язык греческие полемические книги против латинских ересей, а также на «учительном дворе учить малых робят греческому языку и грамоте». Дело не пошло за скорой смертью Иосифа; однако мысль основать в Москве учебное заведение, которое служило бы рассадником просвещения для всего православного Востока, не была покинута ни в Москве, ни на Востоке. Близ патриаршего двора (в Чудовом монастыре) учредили греко-латинскую школу, которой управлял грек Арсений, а этот грек приехал в Москву в 1649 г., но скоро был сослан по подозрению в неправоверии на Соловки. И Епифаний Славинецкий с Арсением Сатановским вызывались в Москву, между прочим, «для риторского учения»; но неизвестно, нашлись ли у них ученики в Москве. В 1665 г. трем подьячим из приказов Тайного и Дворцового велено было учиться «по-латыням» у западнорусского ученого Симеона Полоцкого, для чего в Спасском монастыре в Москве построено было особое здание, которое в документах так и зовется «школой для грамматичного учения». Не думайте, что это были настоящие, правильно устроенные, на наш взгляд, школы с выработанным уставом, учебными планами и программами, постоянным преподавательским штатом и т. п. Это были случайные и временные поручения тому или другому приезжему ученому обучать греческому или латинскому языку молодых людей, которых посылало к нему правительство или которые сами хотели у них учиться. Таков был первоначальный вид русской казенной школы в XVII в., бывший прямым продолжением древнерусского способа обучения грамоте: духовные лица или особые мастера брали детей на выучку за условленную плату. По местам частные лица, а может быть и общества, строили для этого особые здания: являлась как бы постоянная публичная школа. В 1685 г. в городе Боровске близ торговой площади стояла подле городской богадельни «школа для учения детям», построенная местным священником. Можно думать, что на нужды домашнего или школьного обучения рассчитаны были и появляющиеся около половины XVII в. учебные издания: так, в 1648 г. была издана в Москве славянская грамматика западнорусского ученого Мелетия Смотрицкого, а в 1649 г. перепечатали изданный в Киеве краткий катехизис Петра Могилы, ректора Киевской академии и потом киевского митрополита. Частные лица соперничали с правительством в содействии просвещению. Впрочем, и эти ревнители просвещения принадлежали обыкновенно к правительственному классу. Самым горячим из таких ревнителей был доверенный советник царя Алексея, окольничий Ф. М. Ртищев. Он устроил под Москвой Андреевский монастырь, куда в 1649 г. на свой счет вызвал из Киево-Печерского и других малороссийских монастырей до 30 ученых монахов, которые должны были переводить иностранные книги на русский язык и обучать желающих грамматике греческой, латинской и славянской, риторике, философии и другим словесным наукам. Сам Ртищев стал студентом этой вольной школы, ночи просиживал в монастыре, беседуя с учеными, учился у них греческому языку и упросил Епифания Славинецкого составить греко-славянский лексикон для нужд этой школы. К приезжим южнорусским старцам примкнули и некоторые из московских ученых монахов и священников. Так возникло в Москве ученое братство, своего рода вольная академия наук. Пользуясь своим значением при дворе, Ртищев заставлял некоторых из служащей московской молодежи ходить к киевским старцам в Андреевский монастырь учиться по-латыни и по-гречески. В 1667 г. прихожане московской церкви Иоанна Богослова (в Китай-городе) задумали устроить при своем храме училище, не простую приходскую школу грамоты, а общеобразовательное учебное заведение с преподаванием «грамматической хитрости, языков славенского, греческого и латинского и прочих свободных учений». Они подали о том челобитную царю и при этом били еще некоему «честному и благоговейному мужу» быть ходатаем пред царем об их деле, просили благословения у патриархов московского и восточных, бывших тогда в Москве по делу Никона, и, наконец, московский патриарх, преимущественно во уважение к неотступным молениям того благоговейного мужа, едва ли не того же Ртищева, который и внушил мысль об училище, соизволил и благословение дал, «да трудолюбивии спудеи (студенты) радуются о свободе взыскания и свободных учений мудрости и собираются во общее гимнасион ради изощрения разумов от благоискусных дидаскалов». Неизвестно, была ли открыта эта школа.
ПОЛОЦКИЙ. Люди высшего московского класса старались запастись средствами для домашнего образования своих детей, принимая к себе в домы приезжих учителей, западнорусских монахов и даже поляков. Сам царь Алексей подавал пример в этом. Он не удовлетворился элементарным обучением, какое получили его старшие сыновья Алексей и Федор от московского приказного учителя, велел обучать их иноземным языкам латинскому и польскому и для довершения их образования призвал западнорусского ученого монаха Симеона Ситиановича Полоцкого, воспитанника Киевской академии, знакомого и с польскими школами. Симеон – приятный учитель, облекавший науку в привлекательные формы. В его виршах можно видеть стихотворный конспект его уроков. Здесь он касается и политических предметов, стараясь развить в своих царственных питомцах политическое сознание: «Како гражданство преблаго бывает, \ Гражданствующим (правителям) знати подобает». Он рисует своим ученикам политический идеал отношений царя к подданным в образе доброго пастыря и овец: «Тако начальник должен есть творити – \ Бремя подданных крепостно носити, \ Не презирати, не за псы имети, \ Паче любити, яко своя дети». Интерес к переводным и даже подлинным польским книгам вместе с польским языком при помощи домашних учителей проникает во дворец московского царя и в дома московского боярства. Старшие сыновья царя Алексея, как я сказал, обучены были языкам польскому и латинскому; царевич Федор выучился даже искусству слагать вирши и был сотрудником С. Полоцкого в стихотворном переложении Псалтыря, переложил два псалма. О нем говорили, что он был любитель наук, особенно математических. Одна из царевен, Софья, также обучалась польскому языку и читала польские книги, даже букву у писала по-латыни. По свидетельству Лазаря Барановича, архиепископа черниговского, в его время «царский синклит польского языка не гнушался, но читал книги и истории ляцкие в сладость». Иные из московского общества старались черпать западную науку из первых источников и тем усерднее, что она стала считаться необходимою для успехов на службе. Боярин Матвеев учил своего сына латинскому и греческому языку. Предшественник его по управлению Посольским приказом Ордин-Нащокин окружил своего сына пленными поляками, которые внушили ему такую любовь к Западу, что соблазнили молодого человека бежать за границу. Первый русский резидент в Польше Тяпкин отдал своего сына в польскую школу. В 1675 г., посылая его в Москву с дипломатическим поручением, отец представил его во Львове королю Яну Собескому. Молодой человек произнес перед королем речь, в которой благодарил его «за хлеб, за соль и за науку школьную». Речь была сказана на тогдашнем школьном полупольском и полулатинском жаргоне, причем, по донесению отца, «сынок так явственно и изобразительно свою орацию предложил, что ни в одном слове не запнулся». Король пожаловал оратору сотню злотых и 15 аршин красного бархата.
Так почувствовали в Москве потребность в европейском искусстве и комфорте, а потом и в научном образовании. Начали иноземным офицером и немецкой пушкой, а кончили немецким балетом и латинской грамматикой. Вызванное насущными материальными нуждами государства, западное влияние вместе с необходимым приносило и то, чего не требовали эти нужды, без чего можно было пока обойтись, с чем можно было еще повременить.
Лекция LIV
НАЧАЛО РЕАКЦИИ ЗАПАДНОМУ ВЛИЯНИЮ. ПРОТЕСТ ПРОТИВ НОВОЙ НАУКИ. ЦЕРКОВНЫЙ РАСКОЛ; ПОВЕСТЬ О ЕГО НАЧАЛЕ. КАК ОБЕ СТОРОНЫ ОБЪЯСНЯЮТ ЕГО ПРОИСХОЖДЕНИЕ. СИЛА РЕЛИГИОЗНЫХ ОБРЯДОВ И ТЕКСТОВ; ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ ЕГО ОСНОВА. РУСЬ И ВИЗАНТИЯ. ЗАТМЕНИЕ ИДЕИ ВСЕЛЕНСКОЙ ЦЕРКВИ. ПРЕДАНИЕ И НАУКА. НАЦИОНАЛЬНО-ЦЕРКОВНОЕ САМОМНЕНИЕ. ГОСУДАРСТВЕННЫЕ НОВОВВЕДЕНИЯ. ПАТРИАРХ НИКОН.
НАЧАЛО РЕАКЦИИ ЗАПАДНОМУ ВЛИЯНИЮ. Потребность в новой науке, шедшей с Запада, встретилась в московском обществе с укоренившейся здесь веками неодолимой антипатией и подозрительностью ко всему, что шло с католического и протестантского Запада. Едва московское общество отведало плодов этой науки, как им уже начинает овладевать тяжелое раздумье, безопасна ли она, не повредит ли чистоте веры и нравов. Это раздумье – второй момент в настроении русских умов XVII в., наступивший вслед за недовольством своим положением. Он также сопровождался чрезвычайно важными последствиями. До нас дошел отрывок одного следственного дела, производившегося в 1650 г.; в нем наглядно изображается, с чего началось, чем прежде всего навевалось это раздумье. В деле выступает все учащаяся московская молодежь. То были Лучка Голосов (впоследствии думный дворянин, член государственного совета Лукьян Тимофеевич Голосов), Степан Алябьев, Иван Засецкий и дьячок Благовещенского собора Костка, т. е. Константин Иванов. Это был темный кружок друзей, соединенных одинаковыми думами. «Вот учится у киевлян, – толковали они, – Ф. Ртищев греческой грамоте, а в той грамоте и еретичество есть». Алябьев показывал на допросе, что, когда жил в Москве старец Арсений-грек, он, Степан, хотел было у него поучиться по-латыни, а как того старца сослали на Соловки, он, Степан, учиться перестал и азбуку изодрал, потому что начали ему говорить его родные да Лучка Голосов с Ивашкой Засецким: «Перестань учиться по-латыни, дурно это, а какое дурно, того не сказали». Сам Голосов по властному приглашению Ртищева должен был в Андреевском монастыре учиться по-латыни же у киевских старцев; но он против их науки, считал ее опасной для веры и говорил дьячку Иванову: «Скажи своему протопопу (Благовещенского собора Стефану Вонифатьеву, духовнику царя), что я у киевских старцев учиться не хочу, старцы они недобрые, я в них добра не нашел и доброго учения у них нет; теперь я пока угождаю Ф. М. Ртищеву из страха, а впредь у них учиться ни за что не хочу». К этому Лучка прибавил: «Да и кто по-латыни ни учился, тот с правого пути совратился». Около того же времени и при содействии того же Ртищева поехали в Киев довершать свое образование в тамошней академии два других молодых человека из Москвы, Озеров и Зеркальников. Дьячок Костка с собеседниками не одобряли этой поездки, боясь, что, как эти молодые люди доучатся в Киеве и воротятся в Москву, будет здесь с ними много хлопот, а потому хорошо бы их до Киева не допустить и воротить назад: и без того уже они всех укоряют и ни во что ставят благочестивых московских протопопов, говорят про них: «Враки-де они вракают, слушать у них нечего и себе чести не делают, учат просто сами не знают, чему учат». Те же ревнители благочестия шептали и про боярина Б. И. Морозова, что он держит при себе отца духовного только «для прилики людской», а уж если киевлян начал жаловать, явное дело, туда же уклонился, к их же ересям.
ПРОТЕСТ ПРОТИВ НОВОЙ НАУКИ. Видим, что одна часть учащейся молодежи порицала другую за воспитываемое новой наукой самомнение и заносчивую критику всеми признанных доморощенных авторитетов. Это – не старческое охранительное брюзжанье на новизны, а отражение взгляда на науку, коренившегося в самой глубине древнерусского церковного сознания. Наука и искусство ценились в древней Руси по их связи с церковью, как средства познания слова божия и душевного спасения. Знания и художественные украшения жизни, не имевшие такой связи и такого значения, рассматривались, как праздное любопытство неглубокого ума или как лишние несерьезные забавы, «потехи»; так смотрели на бахарей, сказочников, скоморохов. Церковь молчаливо их терпела, как детские рекреационные игры и резвости, а строгая церковная проповедь порой порицала их, как опасные увлечения или развлечения, которые легко могут превратиться в бесовские козни. Во всяком случае, ни такому знанию, ни такому искусству не придавали образовательной силы, не давали места в системе воспитания; их относили к низменному порядку жизни, считали если не прямыми пороками, то слабостями падкой ко греху природы человеческой. Наука и искусство, какие приносило западное влияние, являлись с другим более притязательным видом: они шли в ряду интересов высшего разбора, не как уступки людской слабости, а как законные потребности человеческого ума и сердца, как необходимые условия благоустроенного и благообразного общежития, находившие свое оправдание в себе самих, а не в служении нуждам церкви. Западный художник или ученый являлся у нас не русским скоморохом или начетчиком отреченных книг, а почтенным магистром комедийных действ или географусом, которого само правительство признавало «гораздо навычным во многих надобных мастерствах и мудростях». Так западная наука, или, говоря общее, культура, приходила к нам не покорной служительницей церкви и не подсудимой, хотя и терпимой ею грешницей, а как бы соперницей или в лучшем случае сотрудницей церкви в деле устроения людского счастья. Древнерусская мысль, опутанная преданием, могла только испуганно отшатнуться от такой сотрудницы, а тем паче соперницы. Легко понять, почему знакомство с этой наукой тотчас возбудило в московском обществе тревожный вопрос: безопасна ли эта наука для правой веры и благонравия, для вековых устоев национального быта? Вопрос поднялся еще в ту минуту, когда проводниками этой науки были у нас свои же православные западнорусские ученые. Но когда учителями явились иностранцы, протестанты и католики, вопрос должен был еще более обостриться. Возбужденное им сомнение в нравственно-религиозной безопасности новой науки и приносившего ее западного влияния привело к тяжелому перелому в русской церковной жизни, к расколу Тесная связь этого явления с умственным и нравственным движением в московском обществе XVII в. заставляет меня остановить ваше внимание на происхождении раскола в русской церкви.
ЦЕРКОВНЫЙ РАСКОЛ. Русским церковным расколом называется отделение значительной части русского православного общества от господствующей русской православной церкви. Это разделение началось в царствование Алексея Михайловича вследствие церковных новшеств патриарха Никона и продолжается доселе. Раскольники считают себя такими же православными христианами, какими считаем себя и мы. Старообрядцы в собственном смысле не расходятся с нами ни в одном догмате веры, ни в одном основании вероучения; но они откололись от нашей церкви, перестали признавать авторитет нашего церковного правительства во имя «старой веры», будто бы покинутой этим правительством; потому мы и считаем их не еретиками, а только раскольниками, и потому же они нас называют церковниками или никонианами, а себя старообрядцами или староверами, держащимися древнего дониконовского обряда и благочестия. Если старообрядцы не расходятся с нами в догматах, в основаниях вероучения, то, спрашивается, отчего же произошло церковное разделение, отчего значительная часть русского церковного общества оказалась за оградой русской господствующей церкви. Вот в немногих словах повесть о начале раскола.
ПОВЕСТЬ О ЕГО НАЧАЛЕ. До патриарха Никона русское церковное общество было единым церковным стадом с единым высшим пастырем; но в нем в разное время и из разных источников возникли и утвердились некоторые местные церковные мнения, обычаи и обряды, отличные от принятых в церкви греческой, от которой Русь приняла христианство. Таковы были двуперстное крестное знамение, образ написания имени Исус, служение литургии на семи, а не на пяти просфорах, хождение посолонь, т. е. по солнцу (от левой руки к правой, обратившись лицом к алтарю), в некоторых священнодействиях, например, при крещении вокруг купели или при венчании вокруг аналоя, особое чтение некоторых мест символа веры ("царствию его несть конца", "и в духа святого, истинного и животворящего"), двоение возгласа аллилуия. Некоторые из этих обрядов и особенностей были признаны русской церковной иерархией на церковном соборе 1551 г. и таким образом получили законодательное утверждение со стороны высшей церковной власти. Со второй половины XVI в., когда в Москве началось книгопечатание, эти обряды и разночтения стали проникать из рукописных богослужебных книг в печатные их издания и через них распространялись по всей России. Таким образом, печатный станок придал новую цену этим местным обрядовым и текстуальным разностям и расширил их употребление. Некоторые из таких разностей внесли в свои издания справщики церковных книг, напечатанных при патриархе Иосифе в 1642–1652 гг. Так как вообще текст русских богослужебных книг был неисправен, то преемник Иосифа патриарх Никон с самого начала своего управления русскою церковью ревностно принялся за устранение этих неисправностей. В 1654 г. он провел на церковном соборе постановление переиздать церковные книги, исправив их по верным текстам, по славянским пергаментным и древним греческим книгам. С православного Востока и из разных углов России в Москву навезли горы древних рукописных книг греческих и церковно-славянских; исправленные по ним новые издания разосланы были по русским церквам с приказанием отобрать и истребить неисправные книги, старопечатные и старописьменные. Ужаснулись православные русские люди, заглянувши в эти новоисправленные книги и не нашедши в них ни двуперстия, ни Исуса, ни других освященных временем обрядов и начертаний: они усмотрели в этих новых изданиях новую веру, по которой не спасались древние святые отцы, и прокляли эти книги, как еретические, продолжая совершать служение и молиться по старым книгам. Московский церковный собор 1666–1667 гг., на котором присутствовали два восточных патриарха, положил на непокорных клятву (анафему) за противление церковной власти и отлучил их от православной церкви, а отлученные перестали признавать отлучившую их иерархию своей церковной властью. С тех пор и раскололось русское церковное общество, и этот раскол продолжается до настоящего времени.
МНЕНИЯ О ЕГО ПРОИСХОЖДЕНИИ. Отчего же произошел раскол? По объяснению старообрядцев, от того, что Никон, исправляя богослужебные книги, самовольно отменил двуперстие и другие церковные обряды, составляющие святоотеческое древлеправославное предание, без которого невозможно спастись, и, когда верные древнему благочестию люди встали за это предание, русская иерархия отлучила их от своей испорченной церкви. Но в таком объяснении не все ясно. А каким образом двуперстие или хождение посолонь сделалось для старообрядцев святоотеческим преданием, без которого невозможно спастись? Каким образом простой церковный обычай, богослужебный обряд или текст мог приобрести такую важность, стать неприкосновенной святыней, догматом? Православные дают более глубокое объяснение. Раскол произошел от невежества раскольников, от узкого понимания ими христианской религии, от того, что они не умели отличить в ней существенное от внешнего, содержание от обряда. Но и этот ответ не разрешает всего вопроса. Положим, известные обряды, освященные преданием, местной стариной, могли получить неподобающее им значение догматов; но ведь и авторитет церковной иерархии освящен стариной, и притом не местной, а вселенской, и его признание необходимо для спасения: святые отцы не спасались и без него, как без двуперстия. Каким образом старообрядцы решились пожертвовать одним церковным установлением для другого, отважились спасаться без руководства законной иерархии, ими отвергнутой?