Особенно глубоко запечатлелся в памяти Александра один любимый его отцом и дядей мольеровский диалог. Он слышал его столько раз, что помнил не только обе роли от слова до слова, но и самое выражение голоса обоих. Точно записной импровизатор, охваченный вдохновением, он забыл, казалось, даже где он и, без всякой уже робости, передал диалог почти безупречно.
– Бесподобно! Изумительно! Не правда ли, милостивые государь, – воскликнул по-французски де Будри, озираясь кругом с таким торжествующим видом, точно он сам так блистательно подготовил молодого импровизатора. – После такой аттестации, ваше сиятельство, я полагаю, было бы просто грешно испытывать его в грамматических мелочах. А незнание немецкого языка более чем извинительно.
Профессор немецкой словесности, человек еще молодой, но строгого и неприступного вида, начал было протестовать; но министр, не желая затягивать экзаменовку по другим предметам, принял сторону де Будри.
По географии и истории повторилось то же, что и по русскому языку: сбиваясь в некоторых, самых элементарных вопросах по физическому описанию земли, не зная твердо ни одного года исторических событий, Пушкин так осмысленно, с таким увлечением передавал разные любопытные подробности нравоописательные и политические, что сам граф Разумовский не скрыл своего одобрения.
– Что вы учили по обязанности, то усвоили плохо; что читали без спроса, то усвоили прекрасно, – сказал он и, обернувшись к директору Малиновскому, прибавил вполголоса: – Я рекомендовал бы вам, сударь мой, обратить на сего птенца особенное ваше внимание: он сколь необуздан, столь и даровит. В арифметике он, я уверен, всего слабее.
Граф не ошибся. Сухая цифирь, требующая сосредоточенного внимания, была для богатого фантазией, но бедного терпением начинающего поэта всегда непреодолимым камнем преткновения. Написав на доске мелом продиктованную ему задачу, он как только приступил к ее разрешению, так и перепутал. Тщетно профессор математики, по-видимому также расположенный в пользу мальчика предшествовавшими удачными его ответами, пытался навести его на истинный путь: Пушкин, точно в дремучем, топком бору, забирался все глубже в непроходимую трясину, пока совсем не завяз; тогда он безнадежно опустил голову и положил мел.
– Нет, не умею…
– Довольно! – решил министр.
– Дозвольте мне, ваше сиятельство, предложить ему еще только один-другой теоретический вопрос, – вступился профессор, – задачка, пожалуй, была для него не в меру замысловата-с…
– Довольно! – повторил граф и внушительно кивнул головой Пушкину на дверь.
До последней минуты неизвестность будущего поддерживала еще Александра, как утопающего над бездонной топью. Теперь все кончилось бесповоротно: неумолимая судьба придавила его тяжким гнетом и потянула в темную глубь. С невыносимой тяжестью этою на сердце, с отуманенною головой, сам не зная как, он выбрался в приемную и машинально поплелся к своему месту. Дельвигов уже не было; зато перед ним, как лист перед травой, вырос Гурьев и любезно осведомился:
– Можно поздравить?
– Да! И вам того же желаю! – буркнул в лицо ему Пушкин и круто повернулся к Василию Львовичу, также в это время подошедшему к нему: – Бога ради, уйдемте, дядя…
– Куда же ты? Скажи мне, по крайней мере…
– Потом все расскажу… Уйдемте только…
– А с будущими товарищами-то ты так и не простишься?
– Не будут они мне товарищами…
И, не дожидаясь дяди, Александр опрометью выбежал на лестницу. Василий Львович, пыхтя, едва нагнал его уже на второй площадке.
– Ты, стало быть, срезался, мой друг?
– Стало быть.
– Из чего же?
– Из арифметики.
– Только-то?
– Кажется, довольно!
– Ну так не все еще пропало, не кручинься. Уломаем Малиновского, чтобы дал тебе переэкзаменовку; а не даст – подобьем Тургенева: уж этот, как добрый волшебник в сказке, так ли, сяк ли выручит.
Глава IV
Молодое вино бродит
Как ты шалишь, и как ты мил,
Какой избыток чувств и сил,
Какое буйство молодое!
К Языкову («Языков, кто тебе внушил…»)
Точно ли Тургенев, этот «добрый волшебник», по выражению Василия Львовича, посодействовал опять благоприятному исходу дела – осталось неизвестным; о своем содействии он никому никогда не заикался. Как бы то ни было, только после нескольких дней томительного ожидания Василий Львович привез племяннику от директора Малиновского радостную весть, что он, Александр, попал-таки в число 30 счастливцев, выбранных в лицей самим министром из 38 экзаменовавшихся.
– И без переэкзаменовки? – встрепенулся Александр, отрываясь от арифметики, над которой все эти дни он, по настоянию дяди, по целым часам корпел или, вернее, зевал.
– Без переэкзаменовки, – отвечал Василий Львович, – но Малиновский все же рассчитывает, что ты до переезда в Царское хорошенько повторишь зады…
– Так он ошибся в расчете! – воскликнул ветреник, и ненавистная ему учебная книжка со всего размаха полетела на другой конец комнаты, где, ударившись об стену, шлепнулась плашмя на пол. – Видите, где она лежит теперь? Там до Царского и пролежит.
– Ну, поднять-то все-таки не мешает, – благодушно сказал Василий Львович, поднимая книгу с полу и кладя ее на стол. – После, может, одумаешься. До начала классных занятий пройдет еще немало времени; государь отвел для вас целый флигель своего царскосельского дворца, а ведь его надо еще приспособить: раздвинуть стены, переставить печи, перестлать полы, все заново перекрасить, пообчистить…
– Экая досада, право! А я уж радовался, что сейчас познакомлюсь кой с кем из товарищей…
– Одно другому не мешает. Малиновский велел передать тебе, что он ожидает всю вашу братью завтра утром к себе на квартиру для примерки казенной амуниции; там и сведешь знакомство, с кем пожелаешь.
И точно: на другой же день, а потом еще несколько раз лицеисты собирались для указанной цели на квартире директора. Затем, когда тот отбыл 1 сентября в Царское Село с чиновниками лицейского правления для наблюдения на месте за ремонтными работами, роль хозяина в доме принял старший сын его, Иван, также лицеист, но лет уже 15-ти, вследствие чего товарищи относились к нему с некоторым уважением.
А как было весело на этих сходках! Сколько было тут хохота и шуток, когда примериваемое казенное платье или сидело мешком, или же, напротив, не сходилось на груди, а стоячий красный воротник был так широк и высок, что можно было уйти в него с подбородком до самых ушей. Как было потешно надевать перед зеркалом треуголку по-наполеоновски, поперек головы, или в высоких лакированных ботфортах с петушиной важностью расхаживать взад и вперед по всему ряду комнат, – благо самого хозяина не было налицо!
Одна только капля дегтя отравляла им эту бочку меда: до формального открытия лицея им было строго воспрещено щеголять во всей новой красе своей вне дома.
Все мальчики, которых Пушкин успел мельком узнать до экзамена в приемной министра, оказались принятыми; только из двух Пущиных одному пришлось отказаться от лицея, – не потому, чтобы он не выдержал испытания, а потому, что граф Разумовский хотел возможно большему числу «знатных» семейств открыть доступ в новое привилегированное заведение и предоставил адмиралу Пущину одну только вакансию для обоих его внуков с тем, чтобы он сам выбрал из них в лицей любого. Выбор пал на Ивана Пущина, т. е. на того самого, который более приглянулся Пушкину. И вот при первом же расставании на квартире директора Пушкин зазвал его к себе.
– Не зайдете ли вы когда-нибудь вечером? Пожалуйста!
– «Вы?» – переспросил Пущин и взглянул Пушкину в глаза так открыто и доверчиво, что тот невольно покраснел.
– Ну, «ты», – поправился Пушкин. – Тут недалеко… (он сказал адрес). Зайдешь?
– С удовольствием.
– И мне можно? – раздался позади их вкрадчивый голос. Оказалось, что то был голос подслушивавшего их Гурьева.
Хотя последний по своей деланной любезности и навязчивости и не особенно был приятен Александру, но так как в то же время своею неизменною игривостью и веселостью он оживлял всякое общество, то Пушкин не задумался изъявить свое согласие.
– Сделай одолжение. Чем больше нас будет, тем лучше.
– Так и Ломоносова привести можно? Он добрый малый!..
– Конечно, приведи.