Гоголь-студент - читать онлайн бесплатно, автор Василий Петрович Авенариус, ЛитПортал
bannerbanner
Полная версияГоголь-студент
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 4

Поделиться
Купить и скачать

Гоголь-студент

На страницу:
6 из 15
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Довольно…

– От себя это сделал или по хозяйскому приказу?

– По приказу!..

– Ей-Богу?

– Ей-же-ей!

– Ладно. С хозяином твоим еще разделаемся. Ну, пошел. Да впредь смотри, не суй носа не в свой огород.

А «разделались» они с хозяином совсем нехорошо: в вечернюю же пору обеденными ножами подрубили на двух его огородах все кочаны роскошнейшей капусты. После чего, струсив, малодушно забежали вперед: отрядили Кукольника умилостивить директора. Благородный и вспыльчивый, Орлай сначала крепко разбушевался, и дипломату Кукольнику стоило немалого труда уговорить разгневанного защитить их, по крайней мере, от чрезмерных требований владельца капусты.

– Наседка цыплят своих, конечно, не выдаст, как бы они ни накуролесили, – сказал Орлай.

И точно: когда на следующий день в гимназию пожаловал со своим иском отец Оксаны, Иван Семенович обратил его из истца в ответчика: указал ему на всю ответственность, которой он, огородник, подверг себя, забираясь со своим работником в графский сад и разрушая там графское добро. Заключительная же угроза – донести обо всем губернатору – окончательно сразила старика. Он повалился в ноги Орлаю, умоляя отпустить его с миром.

Вслед за уходом жалобщика к директору были вызваны молодые проказники.

– Как? И вы, Редкий, принимали участие в набеге на капусту нашего соседа? – удивился Орлай. – И вы, Яновский? Не ожидал от вас, признаться!

– Кое-кто из нас, может быть, и не участвовал, – отвечал Редкий, – но все мы здесь члены одного литературного братства, связаны между собой круговой порукой и ответственны друг за друга.

– Дух товарищества – вещь похвальная, Петр Григорьевич. Но связи между вашими литературными опытами и вздорными шалостями нескольких сорванцов я никакой не вижу.

– Все мы не ангелы, Иван Семенович…

– Совершенно верно. У каждого человека в глубине сердца есть темные уголки и щели, где, подобно клопам, охотно ютятся разные дурные побуждения. Но чистоплотный человек никогда не сделает из себя клоповника, а гонит от себя малейшую пылинку, которая могла бы засорить его сердце…

Многое еще говорил Иван Семенович, а заключил свое наставление тем же, чем начал:

– Дух товарищества, други мои, – прекрасная вещь, дружба – святое чувство, но можно ли считать истинным другом того, кто наталкивает вас на дурное? Верный друг, видя ваши недостатки указывает вам на них. Неверный друг указывает на них не вам, а другим. Во мне вы найдете всегда только друга первого рода. Пеняйте или нет, но я буду вести вас только к добру.

… – Уф! Дешево отделались… – со вздохом облегчения говорил Прокопович Гоголю, когда они вместе с другими выбрались наконец из директорской квартиры. – И без грозных слов, поди, в пот всегда вгонит.

– М-да, – согласился Гоголь. – Жаль, очень жаль, что он не пошел по духовной части.

– Кто? Наш Юпитер-Громовержец?

– Да. Из него вышел бы отменный проповедник. Впрочем, что ни говори, и умный, и добрый малый.

Что «Юпитер» – «добрый малый», подтвердилось еще раз вслед за тем. Злая шутка, сыгранная эрмитами с огородником, дошла как-то до ушей профессора Билевича, и тот поднял было о ней вопрос на конференции. Но Орлай не дал ему договорить.

– Дело мною решено семейным порядком и не требует пересмотра, – объявил он. – Молодежь нашалила – справедливо, но на то она и молодежь. Я сам был молод, сам шалил и знаю, что иной тихоня опаснее иного шалуна.

Глава девятая

Юпитер плачет

Ноябрь месяц стоял на исходе. У директора Орлая по случаю воскресенья собрались опять гости, старые и молодые, уже к самому обеду. В числе молодежи было и несколько воспитанников, между прочими также Гоголь и Кукольник, для которых, особенно для последнего, дом начальника сделался как бы родственным домом. Но на этот раз непринужденно веселое настроение обедающих не могло наладиться, и причиною тому был сам хозяин: он был как-то необычно молчалив и угрюм.

– Что это нынче с нашим Громовержцем? – тихонько заметил Гоголь Кукольнику. – Были у него, что ли, опять контры с профессорами?

– Кажется, не было, – отвечал Кукольник, которому, как своему человеку в директорской семье, было все известно ранее других. – Но с казуса Базили – Андрущенко все начальство наше ведь разбилось на два лагеря. А чем дальше в лес, тем больше дров. Ну, а Иван Семенович – человек горячий, сердечный. За всякий пустяк готов распинаться.

– Только не за наши «пустячки», «аллотрии». Их он точно так же, как Андрушенко и Билевич, не очень-то долюбливает.

– Потому что до сих пор и стихи наши, и проза, по правде сказать, далеки от совершенства. Зато когда он узнал, что мы с Редкиным, Тарновским и Базили принялись за компиляцию всеобщей истории, то предложил нам обращаться к нему за справками во всякое время и так тепло вообще отнесся к нашему делу, что у нас точно крылья выросли.

– Ну да, потому что он сам до мозга костей ученый, и изящная литература для него звук пустой. Твой «Тассо», например, как хорош! Есть там такие самородные перлы…

– Ну да, ты намекаешь опять на моего пляшущего Шиллера?

– Да отчего ему не плясать? Пускай пляшет на здоровье, ноги не отвалятся. А журналы наши? Хвалиться не хочу, но в моем журнальчике «Звезда» ты читал ведь повесть «Братья Твердиславичи?»

Кукольник скосил презрительно губы.

– Читал… Твое же детище?

– Мое. А тебе не нравится?

– Ничего себе. Бывает и хуже.

– Но редко? Да, вкусы у нас разные. Но вот погоди, у меня задуман целый роман из истории Запорожья. Героем будет сам гетман…

– Дай тебе Бог. А что, Шарлотта Ивановна, – обратился Кукольник вполголоса к проходившей мимо них хозяйке, – скажите, здоров у вас Иван Семенович?

– Я сама уже его спрашивала, что с ним, – отозвалась с озабоченным видом Шарлотта Ивановна. – Но он уверяет, что у него только что-то тяжело на душе, будто от тайного предчувствия.

– Ох уж эти мне предчувствия!.. – прошептал Гоголь, который, унаследовав от матери ее мнительность, вспомнил вдруг о последнем предчувствии покойного отца, что его дни сочтены.

После обеда Кукольник затеял общую игру в фанты, а после чая сел за фортепиано и заиграл ритурнель к кадрили. Лед растаял. В общем веселье не принимали участия только двое: сам Орлай и Гоголь. Наскоро допив свой стакан чая, Орлай встал и заперся в своем кабинете. Гоголь же, по обыкновению, со стороны молча наблюдал за танцующими и по временам только с тайною нервностью озирался на притворенную дверь хозяйского кабинета, откуда явственно слышались шаги из угла в угол: Иван Семенович и там, видно, не находил себе покоя.

В самый разгар танцев Орлай внезапно появился на пороге, мрачно оглядел присутствующих, подошел сзади к Кукольнику и положил ему на плечо руку:

– Довольно!

Музыка оборвалась на полутакте, танцы сами собой прекратились, а хозяин вдобавок объявил гостям:

– До свиданья, господа! Пора и по домам.

Сказал, повернулся и хлопнул дверью. Гости, понятно, были ошеломлены. Хозяйка, совсем смущенная бестактностью мужа, не знала, что и сказать им, и те – делать нечего – собрались по домам.

Собрался и Гоголь.

– Ты останешься еще, Нестор? – спросил он Кукольника, который один только не торопился.

– Да, бедная Шарлотта Ивановна очень уж разогорчена, надо ее успокоить.

– А кстати, узнай-ка тоже, что это с предчувствием Ивана Семеновича?

Остались одни домашние да Кукольник. Домовитая Шарлотта Ивановна занялась в столовой, вместе с дочерьми и прислугой, уборкою оставшихся после гостей объедков.

– Позвольте и мне помочь вам, – предложил Кукольник, который никак не мог улучить минуту, чтобы с глазу на глаз сказать хозяйке пару слов в утешение. – Гости придут – только сору нанесут.

Тут в передней раздался нетерпеливый звонок.

– Голубчик Нестор Васильевич! Посмотрите, кого это еще в полночь Бог несет? – сказала со вздохом Шарлотта Ивановна.

– А, верно, кто из гостей ваших палку позабыл, – сообразил Кукольник и пошел отпирать дверь.

Перед ним стоял весь заиндевевший почтальон и окостеневшими от холода пальцами стал доставать из своей сумки письмо.

– Эстафета из Таганрога.

Шарлотта Ивановна, услышав слова его из столовой, поспешила также в переднюю и взглянула на конверт.

– Да, из Таганрога. И почерк как будто знакомый… А что, приятелю, – участливо обратилась она к почтальону, который знай топтался на месте и дул себе в красный кулак, – видно, морозит на дворе?

– Дуже морозно, пани-матко:Любив мене, мамо, запорожец,Водив мене босу на морозец…– Годи бо. Сейчас напоят тебя чаем.

Отдав горничной нужное приказание, добрая Шарлотта Ивановна подошла к двери мужнина кабинета и тихонько постучалась.

– Кто там? – отозвался изнутри голос Ивана Семеновича.

– Это я, мой друг. Эстафета к тебе из Таганрога. Верно, от какого-нибудь прежнего сослуживца.

Орлай отпер дверь и, приняв письмо, бросил взгляд на адрес.

– От баронета Вилье, – промолвил он. – Хорошо, дорогая моя.

И снова замкнулся.

– Письмо от нашего старого друга, придворного лейб-медика баронета Вилье, – объяснила Шарлотта Ивановна, возвращаясь в столовую. – Государь путешествует ведь теперь по России, и Вилье, понятно, всегда при нем.

– Они оба, значит, теперь в Таганроге, – сказал Кукольник. – Но что там могло случиться?

– Да вот Иван Семенович идет сюда. Сейчас узнаем.

Орлай, однако, не вошел в столовую, а остановился в дверях. В лице его не было ни кровинки и вид его был совершенно растерянный. Жена бросилась к нему:

– Что с тобою, друг мой?

– Скончался! – вырвалось у него горьким воплем. – Государь скончался![16]

И, закрыв лицо руками, старик зарыдал. Это было как бы сигналом для всех: кругом поднялся общий плач. Иван Семенович махнул рукой и снова удалился.

– Ступайте спать, дети! – сказала Шарлотта Ивановна, глотая слезы. – Нестор Васильевич, а вы-то что же?

Сидя в углу на диване, Кукольник уткнулся лицом в расшитую подушку, чтобы заглушить душившие его рыдания.

– Ступайте, милый мой, ступайте, – увещевала его Шарлотта Ивановна. – Да сдержитесь немножко, чтобы товарищи ваши не заметили: известие это партикулярное – распространять его пока, может быть, не следует.

Кукольник покорно встал, простился и поднялся наверх в спальню своего среднего возраста. Но мог ли он не поделиться своею горестною тайной, разрывавшей ему грудь, хоть бы с Гоголем, который нарочно ведь просил его разузнать подробнее о предчувствии Орлая? А Гоголь, сам уже расстроенный ожиданием какой-то катастрофы, был так потрясен, что громко вскрикнул:

– Господи, помилуй нас! Молитесь, господа, о государе!

– Что с ним? – раздалось со всех сторон.

– Он умер.

Надо ли говорить, что после этого никто из воспитанников до утра не сомкнул уже глаз! Поутру же и стар и млад собрались в гимназической церкви к торжественной панихиде. А вечером того же дня по рукам пошли списки патриотической элегии, в которой Орлай излил и свою, и всеобщую скорбь…

Потребовались месяцы, пока охватившее всех гнетущее настроение мало-помалу улеглось. Об обычном на масленице спектакле на этот раз, конечно, не могло быть и речи. Вольнее, веселее вздохнулось всем только весною, когда с берегов Невы пронесся слух, что молодой император Николай Павлович проездом на юг в действующую армию, двинутую против турок, завернет и в Нежин.

Из воспитанников всех выше воспарил духом Кукольник. Ему, как более или менее уже признанному начальством поэту, выпала честь сочинить текст кантаты, музыка для которой была специально сложена учителем пения Севрюгиным.

Из профессоров же всех выше носил теперь голову Парфений Иванович Никольский. Как профессор российской словесности, он выговорил себе право приветствовать государя торжественным словом. Несмотря ведь на всю элоквенцию, с которою он на лекциях своих отстаивал незыблемые красоты творений Ломоносова, Хераскова, Сумарокова, легкомысленная молодежь упорно предпочитала им «средственные» вирши полубогов родного Парнаса – Озерова и Державина, а паче того «побасенки» Байрона, «побрякушки» Жуковского, Батюшкова и даже какого-то Александра Пушкина! Как же было не воспользоваться случаем выставить и родных классиков, и себя самого в надлежащем свете?

Из Чернигова от губернатора был получен высочайший маршрут. После многодневных хлопот и ожиданий наступил наконец и знаменательный день. Гимназия пообчистилась и приубралась. Закоптевшие за зиму потолки побелели, как молодой снег. Темные разводы-муар, наложенные на стены рукою времени, исчезли под однообразною серенькою, но веселенькою краской. Навощенные полы так и блистали, классные столы и кафедры так и сияли, благоухали политурой. Как на заказ, и погода выдалась чисто табельная: весеннее солнце посылало в открытые окна самые яркие лучи свои, чтобы придать всему последний лоск и блеск.

В третьем этаже, в спальнях воспитанников, с ранней зари шла шумная сутолока и возня. Всё взапуски мылось, обряжалось, в общей суетне сшибаясь и мешая друг другу.

– Братцы! Ради самого Создателя! У кого щетка?

– У меня. На, лови. Береги головы, господа! Несколько голов кланяется перелетающей через них платяной щетке.

– Дай мне головную!

У кого вдруг грех с сапогом. Вчера вечером ведь еще, кажется, был целехонек, а за ночь, поди ж ты, и лопнул. Чулок просвечивает! Хоть чернилами зачернить.

А у Гоголя, глядь, одна пуговица на ниточке висит. Пожалуй, глупая, оборвется при самом государе.

Ой Семене, Семене!Ходы, серце, до мене,

но с иглицей да вервием.

– Скоро ли вы наконец, господа? – слышится сквозь общий гул и гам недовольный голос дежурного надзирателя. – Всего час с небольшим до приезда его величества, а вы еще и чаю-то не напились.

– И так обойдемся!

Но вот все готовы, спускаются во второй этаж, в торжественный зал, и строятся здесь рядами по классам.

Перец залом, в приемной, в ожидании августейшего гостя толкутся профессора «во всем параде». Явился даже отсутствовавший по болезни последние две недели математик Лопушевский. Этот стоик, совсем закаливший, казалось, свою натуру сидением в зимнюю стужу перед открытым окошком, искупался в Остере тотчас после весеннего ледохода и жестоко застудил себе зубы. Флюс у него и теперь еще не спал: щека вздута и повязана черным платком, два кончика которого торчком торчат над лысым теменем, что дает школьникам повод к шутливому спору: рожки ли это у него, или вторая пара ушей?

Праздничный оратор, профессор Никольский, с завитым «коком» над высоко поднятым челом, дважды уже для пробы всходил на кафедру, выдвинутую на середину зала, и дважды опять сходил с нее.

Директор с инспектором и двумя надзирателями ждут внизу в вестибюле, а усерднейший Егор Иванович Зельднер в мундире и при шпаге, но с непокрытою головой не раз уже выбегал за ограду на улицу – не видать ли издали царской коляски?

Но нет. Настал ожидаемый час, проходит еще час, а государя все нет как нет! Верно, что-нибудь непредвиденное задержало.

Наконец кто-то скачет. Уж не нарочный ли? Так и есть! Забрызганный грязью фельдъегерь на заморенном, взмыленном коне.

– От кого? – спрашивает директор, принимая запечатанный пакет.

– От губернатора-с.

Пакет вскрыт, бумага развернута дрожащею рукой. Но рука читающего опускается, лицо вытягивается, мертвеет.

– Что такое, ваше превосходительство?

– Государь переменил маршрут!

– И не будет к нам, значит?

– Не будет.

Как описать общее разочарование? А Никольский возвел взоры горе, расставил руки да так и остолбенел.

– Царица Небесная! Да что ж это такое! Чем мы это заслужили? – вымолвил он наконец. – Ваше превосходительство, Иван Семенович! Раз нам не суждено лично приветствовать нашего обожаемого монарха, так уж ли же всем трудам нашим и стараниям так и пропадать бесследно?

– Что же вам угодно, Парфений Иванович? – недоумевал Иван Семенович. – Мне самому крайне прискорбно за вашу речь, без сомнения, превосходную. Но ее, пожалуй, можно будет препроводить к министру с просьбою: не признается ли удобным повергнуть ее к стопам его величества.

Парфений Иванович с чувством собственного достоинства преклонил голову.

– Покорнейше благодарствую за доброе ваше содействие и нимало не сомневаюсь, что признается удобным. В виду же я имел нечто иное: самого государя, точно, нет среди нас, но дух его витает над нами, и отчего бы нам в столь высокоторжественный момент не принести наших верноподданнейших чувств перед его изображением?

Оратор указал при этом на помещенный против окон в золоченой раме портрет молодого императора, на днях только присланный в гимназию попечителем, графом Кушелевым-Безбородко, из Петербурга.

– Как вы полагаете, господа? – спросил Орлай остальных профессоров.

Мнения разделились, но большинство оказалось в пользу предложения.

Учитель пения Севрюгин, также упавший было духом, разом приободрился, подбежал к хору воспитанников, взмахнул палочкой – и те довольно стройно пропели кантату учителя-дирижера.

Профессор Никольский тем временем взошел уже на кафедру. Обратясь лицом к царскому портрету, он прокашлялся и сказал свое «слово». Произнес он его с тою напыщенностью, без которой, по тогдашним понятиям, не могла обойтись ни одна торжественная речь. К сожалению, и речь сама по себе была очень уж витиевата, да и отсутствие того, к кому она относилась, не могло не расхолодить слушателей. По крайней мере, не было заметно, чтобы она кого-нибудь особенно тронула. Один только Орлай вздыхал, усиленно сморкался и украдкой отирал себе глаза.

– Что это Громовержец наш, будто плачет? – шептались между собой воспитанники. – Совсем уж не по-юпитерски. Лучше бы, право, гремел вовсю.

Гроза не дала ждать себя.

Глава десятая

Нравоописательный блин и последние перуны громовержца

Подходил май месяц. В воздухе совсем потеплело, и городские сады быстро позеленели. Разогрелась вновь, распустилась свежими почками и застывшая было за зиму дружба между Высоцким и Гоголем, разделенными в своих учебных занятиях пространством целых двух лет. Но первый из них не сегодня-завтра должен был уже сделаться вольным казаком и укатить в Петербург, а последнему предстояло еще два школьных века тянуть прежнюю лямку. Тут каждый день, каждый миг был дорог. И Высоцкий отправился опять отыскивать своего юного друга.

Нашел он его, как не раз прежде, в гимназическом саду на старой липе, где наш журналист и поэт, полускрытый в зеленых ветвях, с карандашом в одной руке, с тетрадкой в другой, беседовал со своей непослушной музой.

– Это кто там: птица или ты, Яновский?

– Птица певчая.

– Ворона у зоологов тоже птица певчая. Слезай-ка вниз, человеком быть все-таки как будто приличней.

– А коли соловьем защелкаю?

– Как же, дожидайся! Разве что воробышком зачирикаешь. Но воробьев по огородам не искать-стать. Слезай, говорят тебе. Меж людьми потолкаемся.

Пришлось подчиниться, сделаться опять человеком.

– Скоро мы надолго расстанемся с тобою, Герасим Иванович, быть может, даже навсегда, – заговорил Гоголь каким-то сдавленным голосом и не подымая глаз на приятеля, когда они завернули за ворота в сторону города. – Скажи-ка по чистой совести: ты в самом деле сомневаешься, что из меня выйдет порядочный поэт?

– По чистой совести, не токмо сомневаюсь, но твердо уверен, что не выйдет, – был беспощадный ответ. – У тебя, брат, нет для того подходящего пороха. Ты наблюдателен, но подмечаешь в жизни не изящное и прекрасное, а одно уродливое и смешное.

– Потому что в сем худшем из миров уродливостей в десять раз более, чем красот. Издали-то иное и бесподобно, а подойдешь, вглядишься – и видишь массу прорех и изъянов. Как же тут не посмеяться, не поглумиться?

– Вот то-то же. А истинный поэт, как, например, Пушкин, разве над чем глумится? Для него и грязная лужа отражает чистое небо. Мы же с тобой, как и большинство людей, прозаики и видим прежде всего грязь. Но у тебя, Яновский, как я как-то уже говорил тебе, есть самородная сатирическая жилка. Сатира сама по себе может быть также очень почтенна. Поэзия – это, так сказать, золото, украшающее жизнь. Сатира – острое, но полезное железо. Не насилуй же, не коверкай своей натуры, а разрабатывай скрытую в тебе железную руду.

– Легко сказать «разрабатывай». Разве тут в провинции найдешь для того сколько-нибудь годного материала?

– Даже более, пожалуй, чем в Москве или Петербурге. Но для этого тебе надо спуститься с высоты твоего птичьего гнезда, окунуться до макушки в толпу…

– В толпу? То есть в простой народ?

– Именно. Простой народ – самый богатый, неразработанный материал, и тут-то ты еще скорее, чем где-либо, наткнешься на золотую жилу, на «человека». Его-то и изучай вдоль и поперек.

– Легко сказать изучай! А показал бы ты мне сам, как это делать.

– Отчего не показать!

Они вышли в это время на базарную площадь. Окинув испытующим взглядом кишевшую на площади толпу, Высоцкий выбрал для своего эксперимента толстую торговку, величественно восседавшую перед своим складным столом, нагруженным всякого рода печеньем, и босоногого уличного мальчугана, который с пальцем во рту торчал тут же, жадными глазами пожирая недоступные ему лакомства.

– Добрый день, ясневельможные! – ласково приветствовала подходивших паничей торговка. – Вот бублики с солью, вот с маком, а вот пампушки – только из печи!

– Спасибо, титусю. Мы-то не голодны, а вот кого бы тебе угостить, – сказал Высоцкий, кивая на мальчика. – Что, братичку мий, палец-то у тебя, верно, медовый?

Сосун смущенно вынул изо рта мокрый палец.

– Но пампушки, пожалуй, еще вкуснее? – продолжал студент и, взяв одну штуку, подал ее мальчуге. – На вот, кушай на здоровье! Ну что, какова?

Словесного ответа он не дождался. Но смачное чавканье малыша служило ему самым красноречивым ответом.

– Вижу: добрый из тебя казак будет, – заговорил опять Высоцкий. – Будешь тоже горилку пыть, люльку курыть и турку быть, а?

– Буду, – послышалось теперь невнятно из набитого пампушкой рта.

Панич потрепал будущего казака по курчавой головке.

– Ай да казак! Бей их, нехристей! Защищай сирых и вдовых! Будешь защищать?

– Буду, – повторил лаконически будущий казак.

– Слышишь, бабуся? И тебя, вдовицу, от турок защитит. Тебе – добрая сказочка, а ему – бубликов вязочка.

И, взяв связку бубликов, Высоцкий надел ее ожерельем на шею мальчика.

– Ну, что же, братичку? Поблагодари бабусю за подарочек.

Но тот по движению рук бабуси понял, что она нимало не намерена оставить ему подарок, и со всех ног бросился вон от нее через площадь.

– А, бисов сын! Держи его, держи! – заголосила вслед ему ограбленная.

Как же! Покуда толстуха неуклюже выбиралась из-за своего печенья, проворный мальчуган юркнул уже меж двух возов – и след простыл. Баба разразилась целым потоком отборной брани, но неумеренный гнев ее возбудил в окружающих только общую веселость: хохотали соседние торговки, хохотали мужики у возов, посмеивалась и прохожая публика.

– А как лихо ведь ругается! Любо-дорого, чистый бисер! – обратился обидчик к своему улыбающемуся спутнику. – Вот бы тебе сейчас карандашиком и записать. Повтори-ка еще раз ему, матинко, как это было? «Чтоб твоего батьку горшком по голове стукнуло!», «Чтоб твоему деду на том свете три раза икнулось, а бабке семь раз отрыгнулось!» – так, что ли?

– А чтоб язык отсох у тебя! – огрызнулась торговка. – Давай сюда пятак и ступай своей дорогой!

– Вот на! Целый пятак? Да ведь я наградил мальчугу от тебя же, вдовицы? Ну что тебе значит? Сама, чай, в день в десять раз больше слопаешь. Смотри-ка, как тебя раздуло! А он – жиденький, махонький, и век за тебя Бога молить будет.

Неумолкающий смех зрителей еще пуще раззадорил разгневанную. С побагровевшим лицом она так решительно стала напирать на панича, что тот невольно в сторону отшатнулся. Ей же сгоряча, видно, представилось, что он без расплаты утечь хочет, и она вцепилась в его фалду.

По случаю табельного дня Высоцкий был в своем парадном платье – синем мундире с черным бархатным воротником. Но носил он его не первый год, да и казенное сукно, надо думать, было не из прочных. А ручища бой-бабы были тем жилистее и прочнее. При таких условиях борьбы могло ли быть сомнение, кто одержит верх: сукно или баба?

Раздался предательский треск разодранного сукна. Не ожидавшая такой оказии, торговка поторопилась разжать пальцы. Но одна фалда болталась уже около ног панича наподобие траурного флага. Сам Высоцкий был до того озадачен, что в первую минуту не нашелся даже что сказать, и только подхватил распущенный сзади флаг, чтобы, чего доброго, совсем не отвалился. Гоголь же бросил бабе мелкую серебряную монету и категорически объявил ей что она «круглая» дура – в прямом и переносном смысле, студенту на пятак не хочет поверить. А в заключение спросил, не найдется ли у нее лишней булавки для шлейфа панича?

На страницу:
6 из 15