Гоголь-студент - читать онлайн бесплатно, автор Василий Петрович Авенариус, ЛитПортал
bannerbanner
Полная версияГоголь-студент
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 4

Поделиться
Купить и скачать

Гоголь-студент

На страницу:
5 из 15
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Затмить меня хочет! – свысока усмехнулся Кукольник. – Затмевай! И солнце светит, и месяц светит.

– Где уж месяцу затмить солнце? Но представить на общий суд нечто совсем новенькое, невиданное.

– Вот как? Что же именно?

– А это покуда моя тайна.

– За семью печатями? Все тот же тайный советник или даже действительный тайный!

Глава седьмая

Библиотекарь и альманашник

Для Гоголя наступило горячее время. Первым делом по обязанности библиотекаря он должен был собрать с товарищей по добровольной подписке необходимый фонд для выписки книг и журналов и распорядиться самою выпискою их из столичных книжных магазинов и редакций. Но еще до этого ему и Кукольнику пришлось выслушать серьезное поучение от директора, не сейчас склонившегося на их просьбу.

– Я напоминаю вам драгоценные слова древнего, но вечно юного философа Сенеки, – говорил Орлай. – «Обильные кушанья не питают желудка, а засоряют». Так и книги в большом количестве только обременяют мозг, не принося пользы.

– А в писании, ваше превосходительство, сказано, – возразил Гоголь, – «Красота воину оружие, а кораблю ветрила. Тако праведнику почитание книжное. От книг же в печали утешение и узда воздержанию».

– Верно. Но кто отвечает за ваш здравый выбор? Лучше, други мои, перечитывать одного хорошего автора по два, по три раза, чем глотать без разбора всякую дрянь и нажить, так сказать, катар ума и сердца.

– А для чего же у нас такой превосходный доктор по части ума и сердца?

– Кто такой?

– Да вы же сами, Иван Семенович. Вы предпишете нам здоровую диету. Но будьте милостивы, не слишком строгую!

– Умеренная диета, точно, полезнее слишком строгой, – улыбнулся в ответ Орлай. – Но при вашей рассеянности и неряшливости, Николай Васильевич, библиотека у вас, боюсь я, будет скоро представлять полный хаос.

– О, напротив! Вот увидите, какой я заведу в ней идеальный порядок.

«Идеального» порядка он хотя и не достиг, но для неряхи он действительно принялся за свои новые обязанности с редкою педантичностью. По мере того как приходили выписанные из Москвы и Петербурга книги и журналы, он расставлял их аккуратно по полкам книжного шкафа в отведенной для студенческой библиотеки комнате и ключ от шкафа носил всегда при себе. Выдавая же книги, не разрешал читателям уносить их с собой, а сажал каждого в той же комнате на определенный стул, с которого тот не смел сходить до возвращения книги. Кроме того, чтобы книги не страдали от частого перелистывания, он придумал меру совсем своеобразную, хотя и не очень-то практическую.

Приходит, бывало, товарищ и просит дать ему такой-то номер такого-то журнала. Гоголь молча тычет указательным перстом на свободный стул, направляется к шкафу, отпирает его и достает желаемый номер. Но, не вручая еще его читателю, требует, чтобы тот показал ему обе «лапы».

Читатель недоумевает:

– На что тебе?

– Покажи!

– Ну, на, любуйся.

– Э-э! – говорит библиотекарь. – Поди-ка, друже милый, умойся.

– Буду я для тебя лишний раз мыться!

– Ну, так не взыщи: наденем тебе наконечники. Со дна того же шкафа появляется полная коробка бумажных наперстков.

– Что за глупости? – говорит товарищ.

– По-твоему – глупости, а по-моему – умнейшее изобретение девятнадцатого века, на которое я возьму еще привилегию. Без оконечников, так и знай, тебе все равно не видать моих книг, как ушей своих. Ну, что же?

Смеется тот, но, нечего делать – подставляет пальцы. Усевшись же на указанное место, украдкой снимает опять неудобные наперстки. Вскоре и сам библиотекарь, не без сердечного сокрушения, должен был убедиться в неудобоприменимости прекрасной в теории идеи.

Еще более, впрочем, библиотеки занимало Гоголя другое дело: он обязался ведь выступить перед товарищами-эрмитами через две недели со своей собственной литературной новинкой. Но то, что он замыслил, при постоянных школьных занятиях выполнить одному в двухнедельный срок было очень трудно, и после некоторых колебаний он решился взять себе негласного сотрудника. Выбор его пал на Базили, который все еще не выходил из лазарета. Гоголь спустился в лазарет. В полутемном коридоре он столкнулся с лазаретным фельдшером Евлампием.

– Здорово, Гусь! Есть кто у Базили?

– У Константина Михайловича? Есть, – был ответ. – И почетные гости, меня вот в город за угощеньем отрядили.

– Какие гости?

– А господин Редкин и господин Тарновский.

– Пострел бы их побрал! Нечего делать, завтра заглянем.

На другой день он был счастливее: Базили оказался один.

– Константину-эфенди наше нижайшее! – приветствовал его Гоголь, по турецкому обычаю прикладывая руку к губам и лбу. – Кефенезеим-эфендим!

– Алейкюм селам! – отвечал Константин-«эфенди» со слабою улыбкой. – Не забыл, вишь?

– Еще бы забыть! Ну, как кейфует эфенди? Как время коротает?

– И не спрашивай! Скука смертная!

– А я вот к тебе, душа моя, с предложением разогнать твою скуку.

– Очень тебе благодарен. В чем дело?

– Дело вот какое. Ты слышал уже, конечно, что Возвышенный услаждал нас в эрмитаже своей новой поэмой?

– Слышал и очень жалею, что не мог быть при этом.

– Много, брат, потерял, чрезвычайно много! Фу ты, как пишет этот человек! Господи Боже мой! Отчего я не умею так писать?

– Тебя не разберешь, Яновский, смеешься ты над ним или в самом деле завидуешь?

– Разумеется, завидую! Еще бы не завидовать? Этакий небывалый, дьявольский талант! На следующий раз, впрочем, позабавить публику поручено мне.

– А! И у тебя уже кое-что приготовлено?

– Только назревает. Для разнообразия хочу угостить чем-нибудь попикантнее.

– Вроде винегрета?

– Вот-вот. Сейчас видна умная башка: сразу догадался. Я готовлю целый альманах. Перец да горчица – стишки да анекдоты у меня найдутся. Недостает только чего-нибудь посолиднее – сочного филе. Так вот о таком-то филе я тебе, эфенди, челом бью!

– Да я-то откуда его тебе добуду?

– А с твоей константинопольской бойни: опиши зверства турок, как Бог на душу положит, чего сочнее? А времени у тебя тут, в лазарете, слава Богу, ровно двадцать четыре часа в сутки.

– До вчерашнего дня было. Но теперь я уже не свой человек, я себя надолго закабалил.

Лицо альманашника вытянулось и омрачилось.

– Уж не Редкину ли и Тарновскому?

– Именно.

– Так ведь и чуял! Злодеи! Грабители! Кусок прямо изо рта вырывают!

– Нет, у них задумано нечто другое, более серьезное.

– Что же такое?

– А сокращенный курс всеобщей истории по иностранным источникам. Двоим выполнить такой капитальный труд, разумеется, не по силам. Одной римской истории Роллена и Кревье придется одолеть не более не менее, как шестнадцать томов. Всеобщей истории английского ученого общества несколько квартантов… На мой пай выпали египтяне, ассирияне, персы и греки.

– Удовольствие тоже, признаюсь!

– Как, брат, кому. Мне это занятие улыбается лучше иного романа. Нестор тоже изъявил уже согласие.

– Ну, понятно, ему-то как не быть тут! Ах безбожники! Ах разбойники! Чтоб вам ни на сем, ни на том свете ни одного романа не токмо не прочесть, но не понюхать!

– Да мы-то с Редкиным и так уже не падки на эти лакомства. Но будто у тебя, Яновский, и без меня не найдется сотрудников? Хоть бы закадычные друзья твои Данилевский и Прокопович.

Гоголь безнадежно рукой махнул.

– Данилевский, правда, больше мечтает о военной службе, – согласился Базили. – Но Прокопович пишет очень порядочные классные сочинения…

– Его я имею в виду как последнюю соломинку, – сказал Гоголь. – К тебе же, душенька, обращаюсь как к солидному бревну.

– Спасибо, одолжил!

– Да ведь на краеугольном бревне целый дом держится. Так что же, милушка, лапушка? Ну что тебе значит – дать хоть небольшую этакую статейку? Ведь тема, я говорю, богатейшая, а перо у тебя пребойкое: окунул – и готово.

– Уж, право, не знаю… Я вообще не в таком настроении…

– Так я тебя настрою. Почесать тебе пятки? Хохлы наши это очень уважают.

– Нет, нет, сделай милость, оставь! Я ведь не хохол…

– Так расцеловать тебя? Могу.

И, взяв в руки голову топорщившегося, Гоголь расцеловал его.

– Теперь мы с тобой побратались и договор наш запечатали. Никаких уже отговорок!

– Запечатали, это верно, – вздохнул Базили. – А еще говорят, что мы, греки, хитрый народ. Куда уж нам против вас, хохлов!

Заручившись, таким образом, сотрудником, Гоголь принялся за свой альманах с небывалым рвением. В библиотечной комнате, куда он для этого уединился, никто его не тревожил, потому что выписанные книги и журналы в то время еще не прибыли. Сотрудник сдержал свое слово и доставил свою статейку. Сам альманашник заготовил остальное. Но переписка набело требовала также немало времени и была окончена только к вечеру накануне чтения. Обложка же не была дорисована. Ради нее приходилось пожертвовать ночным покоем.

Выждав несколько минут после полуночного дозора инспектора, Гоголь тихохонько приподнялся с постели. Лампы были потушены, но, благодаря полнолунию, в спальне было достаточно светло, чтобы одеться, не нарушая сна окружающих, а затем найти и выход в коридор. У самой двери, однако, Гоголь чуть не споткнулся на чей-то сапог и, сам испугавшись произведенного шороха, поскорее проскользнул в дверь.

Так он не заметил, что тотчас же на ближайшей к двери кровати присела чья-то белая тень, натянула носки, накинула одеяло и также шмыгнула в коридор.

Сам Гоголь тем временем в библиотечной комнате зажег уже свечу и разложил перед собою на столе свой альманах и все рисовальные принадлежности. Растирая на блюдечке краски, он, как истый художник, критически любовался своей работой: то отдалял ее от глаз, то приближал к ним, то сжимал, то выпячивал губы и наклонял голову то направо, то налево. Работа в самом деле была мастерская: по светло-палевому фону обертки было разлито лучистое сияние готового выглянуть из-за горизонта солнца, среди сияния чернела большими печатными литерами надпись – «СЕВЕРНАЯ ЗАРЯ».

Внизу же не менее искусно, но мельче, было выведено:

«Редактор и издатель Н. Гоголь-Яновский».

– Этакая роскошь, черт возьми! – сам себя похвалил вполголоса художник. – Шедевр!

– Шедевр! – раздалось за его спиной восторженное эхо. – Именно что так.

Гоголь вздрогнул, живо накрыл рукавом свой рисунок и сердито обернулся: над ним стоял, задрапировавшись в свою ночную тогу, остзейский патриций Риттер.

– Прости, Яновский, – начал, запинаясь, оправдываться барончик. – Но я думал, что ты лунатик…

– Думают одни индейские петухи да умные люди, – проворчал Гоголь. – А ты просто хотел поглядеть из пустого любопытства.

– Ах нет. Я сам тоже, видишь ли, собрал букет своих стихов, и ты поймешь, милый мой…

– Понимаю, немилый мой. Охота смертная, да участь горькая. Куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Ну, а теперь проваливай: мне надо еще до утра окончить. Только, чур, – никому ни единого слова.

– Само собою. Но дай чуточку еще полюбоваться-то! Он просил так умильно, что художник не устоял и раскрыл опять свой рисунок.

– Ну, на, гляди. Тут кругом, видишь ли, будут еще арабески. Вопрос только – в каком стиле, в готическом, византийском или романском?

– О, у тебя все выйдет великолепно. Ведь вот и заглавие-то какое выбрал: «Северная Заря»! А я день и ночь голову ломаю – думаю-не придумаю, как назвать свой сборник: «Парнасские розы», «Парнасские ландыши» или «Парнасские фиалки»? Для цветов поэзии хотелось бы что-нибудь поароматней…

– Поароматней? – переспросил Гоголь, и будь Риттер менее прост, он уловил бы в голосе его предательскую ноту. – Так и быть, придумаю тебе.

– Ах, пожалуйста, удружи!

– А ты когда намерен поднести свой букетец?

– Да хотел было тоже завтра. Все у меня уже переписано. Но без такой заглавной картинки, вижу теперь, совсем не то. Сам я рисовать не умею. Просить же тебя не смею…

– Поэт, как есть поэт. Стихами заговорил! Ну что ж, для милого дружка и сережка из ушка. Хоть все утро просижу, а нарисую тебе и виньетку, только под одним, брат, уговором: не подглядывать!

– Нет, нет, даю слово!

– Честное слово остзейского Фонтика?

– Да, да. Не знаю, как и благодарить тебя, Яновский…

– Не торопись, поспеешь. А теперь, mein Lieber, leben Sie wohl, essen Sie Kohl[11]…

– Иду, mein Lieber, иду!

Глава восьмая

Расцвет и разгром «Эрмитажа»

День, выбранный эрмитами для второго чтения, был воскресный, и потому чтение могло состояться сейчас после обеда. Причем на этот раз в их замкнутый кружок в качестве гостей были допущены, по просьбе Гоголя, и два лучших его друга, равнодушных к. литературе, Высоцкий и Данилевский.

На дворе стояла глубокая осень. Вся земля вокруг «эрмитажа» была усыпана завядшими листьями, и низкостоящее солнце почти уже не грело. Но на душе молодежи была все та же неувядающая жизнерадостная весна. Весело перемигиваясь, наблюдали все за Гоголем, как тот бережно развертывал из газетной бумаги какие-то две цветные тетради: светло-палевую и ярко-розовую.

– Дай-ка взглянуть! – сказал Риттер, узнавший в одной из них свой собственный сборник.

Но Гоголь невозмутимо отстранил протянутую руку и завернул вторую тетрадь снова в бумагу со словами:

– Забыл наш уговор: не подглядывать? Твои цветы я приберегаю для десерта.

– Так барончик тоже набрал кошницу цветов своей музы? – спросил один из эрмитов.

– О, такое благовоние, что за три версты расчихаешься, – отвечал Гоголь. – У меня же простая берестовая корзинка с полевыми цветочками, с лесными грибочками. Единственную крупную заморскую ягодку доставил мне наш общий друг Базили-эфенди и редкостную ягодку сию вы, конечно, тотчас узнаете по духу и вкусу. Чем богат, тем и рад.

К сожалению, мы лишены возможности передать подробный перечень статей первого альманаха нашего великого юмориста, так как альманах этот не дошел до нас[12]. Но о том, в каком роде должно быть его содержание, можно составить себе некоторое понятие по сохранившемуся первому номеру рукописного журнала, выпущенному Гоголем три месяца спустя под заглавием:

«МЕТЕОР ЛИТЕРАТУРЫ»Январь 1826

Эпиграфом этого номера служат восемь начальных строк крыловской басни «Орел и Пчела»[13]. Содержание же следующее:


Проза: 1. «Завещание» (повесть с немецкого) и 2. «Ожесточенный» (начало оригинальной повести).

Стихотворения: 1. «Песнь Никатомы» (отрывок из оссиановой поэмы «Берратон»); 2. «Битва при Калке»; 3. «Альма» (вождь угров, проходивших по Днепру); 4. «Подражание Горацию»; 5. «Романс»; 6. «К***» (на одно прекрасное утро); 7. «Эпиграмма» (насмешка некстати) и 8. «Эпиграмма».

Из сорока двух страниц текста двадцать две приходятся на прозу и двадцать на стихи. Содержание (за исключением эпиграмм) – романтически-сентиментальное, форма – вообще напыщенная и в стихах не безупречная по части рифм и размера. Удачнее остального последняя из двух эпиграмм:

Наш Вралькин в мире сем редчайший человек!Подобного ему не сыщешь в целый век.Как станет говорить – заслушаться всем надо,Как станет – так и рай вдруг сделает из ада.Был в Риме, в Лондоне… да где он не бывал —Весь мир на языке искусно облетал.

Время было праздничное, погода солнечная, настроение молодых слушателей – точно так же, а читал Гоголь и тогда уже мастерски, особенно юмористические вещи. Такою же вещью заканчивался его первый альманах «Северная Заря». Поэтому, когда он дочитал ее, кругом раздался единодушный смех, а друзья его ударили в ладоши:

– Умора!.. Вот комик-то!.. Второй Фонвизин!

Не смеялся только сам чтец. Большими глазами с непритворным удивлением он оглядел смеющихся.

– Будто уж так смешно! Читал я, кажется, серьезнейшим манером…

– Вот в этом-то и верх комизма, – сказал Высоцкий. – Самое потешное читать с миной новорожденного младенца. Вообще, брат Яновский, я советовал бы тебе приналечь на сей жанр, разработать «низменным» слогом ряд силуэтов с натуры, никого лично не задевая: nomina sunt odiosa (имена воспрещены).

– В каком, например, роде?

– Да хоть бы в таком: современный стоик, маленький, лысенький, с торчащею только над ушами да на затылке нечесаной мочалкой. Круглый год берет холодные ванны. Зимою же, дабы не изнежиться, не вставляет у себя двойных рам и даже в лютые морозы садится в шлафоре нараспашку кейфовать у открытого окошка, а при нем на подоконнике адъютантами восседают два мохнатых цербера, изрыгающих, как два маленьких «вулкана», поистине собачью брань на прохожих обоего пола всех возрастов и званий.

– Браво, Высоцкий! Вот так силуэтик! – захохотали кругом товарищи, тотчас, конечно, узнавшие в описанном стоике учителя арифметики в четырех низших классах – Антона Васильевича Лопушевского, чудака-холостяка, с его двумя презлыми собачонками, так и прозванными им – Вулканами, которые безотлучно сопровождали его на всех прогулках и кидались с лаем на незнакомых и знакомых.

Между тем альманах Гоголя шел по рукам. Кто перечитывал эпиграммы, кто любовался разрисованною обложкой.

– В следующий раз я дам, может быть, и несколько иллюстраций, – пояснил альманашник и достал из газетного листа розовую тетрадку Риттера. – А теперь, государи мои, прошу сугубого внимания. Взгляните на нашего общего любимчика Мишеля. Видите ли, как там витает нечто неуловимое? Вы думаете, что то глупая муха или мошка? О нет! То сама богиня баронских фантазий. Чуете ли вы бьющие в нос ароматы? Вы думаете, что попали на свежеудобренное поле? Пожалуй, что и так. Но какое то поле? Вот вопрос! Поле нашей отечественной словесности, как ведомо всем и каждому от глашатая оной, Парфения Ивановича Никольского, мало еще обработано, того менее удобрено и зело скудно подобающими произрастениями. И вот – нашелся добродетельный муж, который, по достохвальному образцу незабвенного Василия Кирилловича Тредьяковского, на удобрение российского Парнаса вытряс со своего сердца всю дрянь, которая там накопилась.

С этими словами шутник предъявил товарищам сборник Риттера. И что же? На розовой обертке красовалась весьма замысловато составленная из переплетенных между собою навозных вил надпись: «ПАРНАССКИЙ НАВОЗ».

Кошке – игрушки, мышке – слезки. В то самое время, как товарищи разразились гомерическим хохотом, непризнанный стихотвор готов был расплакаться и вырвал свою тетрадь с ожесточением из рук обидчика.

– Так-то ты исполняешь свои обещания!

– Да разве я их не исполнил! – совершенно серьезно отозвался Гоголь. – Не сам ли ты просил у меня чего-нибудь поароматней?

– А вот увидишь, что стихи мои еще переживут меня!

– А тебя доктор приговорил уже к смерти? Ай, бедный! Господа, заказывайте панихиду барону.

– Успокойся, Мишель, – вмешался тут Высоцкий. – Вас обоих – и тебя и Яновского, будут читать еще тогда, когда Державина и Жуковского, Батюшкова и Пушкина давно не будет в помине – но не ранее. Впрочем, если Яновский и остроумнее тебя, то ты зато блестящим образом доказал, что один дурак иной раз может потешать публику более десяти остроумцев[14].

– Будет, господа, всему есть мера, – заметил самый степенный из эрмитов Редкий. – Все мы здесь покамест дилетанты. Что есть у барончика охота писать – и то благо. Скоро, однако, наступят морозы, и собираться на вольном воздухе нам уже не придется. Так вот, не сходиться ли нам тогда у меня? Жилье мое не велико, но тем уютнее, а Иван Григорьевич нас, наверное, не стеснит.

(Иван Григорьевич Мышковский был вновь назначенный молодой надзиратель, живший на вольной квартире и державший у себя пансионеров из вольноприходящих воспитанников, к которым принадлежал и Редкий).

Предложение Редкина было принято остальными эрмитами, разумеется, с благодарностью.

– А что же, господа, неужто нашему сегодняшнему веселью так и конец? – спросил Данилевский. – Литературные чтения обыкновенно завершаются танцами. Как ты думаешь, Нестор, насчет маленькой кадрильки?

– Думаю, что времени терять нечего, – отвечал Кукольник и галантно протянул руку Прокоповичу, который, благодаря своему пухлому, румяному лицу, мог сойти за даму.

Данилевский в свою очередь обратился к женоподобному Риттеру, который все еще держался в стороне, нахохлившись, как раззадоренный петух:

– Bitte urn einen Tanz, mein Fraulein![15]

Тот хотел было уклониться, но кавалер насильно потащил его за собою.

– Я хочь дивка молода,Та вже знаю, що бида, —

затянул Кукольник.

И как остальные танцоры, так и зрители дружно подхватили:

– Ой, лихо – не Петрусь!Лице биле, черный ус.

С тех пор, что танцуют вообще французскую кадриль, едва ли не впервые танцевали ее под звуки залихватской малороссийской песни, да еще как! Трое из танцующих – Кукольник, Данилевский и Риттер – считались среди нежинской молодежи лучшими танцорами. А тут они старались еще превзойти себя в комических прыжках и ужимках. Всех характернее, однако, был Риттер: с самым мрачным видом, как приговоренный к смерти, он в поте лица выделывал такие удивительные пируэты, какие французам и во сне не снились.

– Каков артист, а? – заметил про него Высоцкий. – Точно крыловская стрекоза:

Ты все пела? Это дело.Так поди же, попляши!

– Заплясать свое горе хочет, – пояснил философ Редкин.

Между тем хоровая вокальная музыка, сопровождавшая лихую кадриль, неожиданно привлекла двух молодых зрительниц: Оксану, дочь старика-огородника, владения которого непосредственно примыкали к графскому саду, и одну из ее подруг. По случаю праздника обе разрядились, что называется, в пух и прах и – как знать? – были рады показаться раз молодым паничам во всем своем блеске. Живописный малороссийский костюм, действительно, шел как нельзя более к их свежим загорелым лицам. Остановившись по ту сторону невысокого вала и канавки, отделявших огород от сада, они вполголоса обменивались впечатлениями:

– Гай, гай! Как есть ветер в поле! – говорила одна про Риттера.

– Сокол, не парубок! – говорила про Данилевского другая.

Данилевский-сокол первый же их окликнул:

– Здорово, девчата!

– Здорово, панычи! – бойко откликнулась Оксана, сверкая белым рядом зубов.

– А зубки-то какие! – заметил Гоголь. – А очи! Не очи – солнце! Ей-Богу, солнце! Козырь-девка.

– Сами козыри. Гуляйте, молодцы, гуляйте, песню распевайте!

– А чтоб и вам поплясать? Эй, паны-товарищи, что же вы не пригласите их хоть на гопака? Гоп-тра-ла! Гоп-трала!

– Ну, вже так! – испугалась дивчина. – Чого нам еще дожидаться, Кулино? Ходим до дому.

– Стой! – крикнул тут Данилевский. – Держи их, братцы, утекут!

Не успели две беглянки сделать двадцати шагов между капустных гряд, как были уже настигнуты. Завязалась неравная борьба.

– Пустите, батечки-голубчики, пустите! – раздавалось сквозь плач и смех. – Ой, не давите же так… Будьте ласковы…

Но как ни отбивались дебелые дивчины, а увлекаемые каждая двумя кавалерами, волей-неволей должны были двинуться обратно к «эрмитажу».

– Науме! – заголосила благим матом Оксана. Наум же, ражий батрак ее старика-отца, как по щучьему велению, был уже тут как тут. Прежде чем танцоры успели переправить своих дам на ту сторону нейтральной полосы, он нагрянул со здоровенным колом, выдернутым из обветшалого частокола. Крики боли, брань и проклятья… В следующую минуту две освобожденные сабинянки мчались уже по грядам без оглядки, а сабинянин, отмахиваясь дубинкой, вслед за ними.

– Ай да герои! Лавров сюда, поскорее лавров или хоть капусты! – говорил Гоголь, спокойно наблюдавший из «эрмитажа» за неудачной вылазкой танцоров, которые и со стороны остальных зрителей были встречены заслуженными насмешками.

Но неудача их имела еще и дальнейшие последствия. На другое утро «эрмитаж» оказался разгромленным, стертым с лица земли. Кто сделал это? Сам родитель Оксаны по жалобе дочки или не в меру усердный батрак? Кто бы ни был злодей, он заслужил наказания. В тот же день «эрмитаж» был опять восстановлен, а под вечер расставлены кругом караульщики из своей же братии эрмитов. Ждать им пришлось недолго. Вот из огородничьей хаты показывается Наум с заступом на плече и подбирается опять к «эрмитажу». Вот перескочил канаву и, стоя на валу, опасливо озирается. Иди, иди, друже, не бойся! Но едва лишь он приблизился к дерновой скамье и занес свой заступ, как мстители стаей коршунов налетели на него из засады и, не внимая никаким мольбам, поволокли преступника к недалекому пруду.

Дело было в октябре, когда начались первые заморозки. Над прудом, обсаженным ветлами и заросшим камышом и осокой, поднималось облачко ночного тумана, а поверхность воды затянуло уже ледяною слюдой. Но слюда эта была еще так тонка, что не могла сдержать приговоренного к купанию в ледяной купели. Когда его извлекли опять на сушу, бедняга весь уже окоченел, посинел и едва держался на ногах.

– Довольно с тебя, братику, или нет?

На страницу:
5 из 15