Гоголь-студент - читать онлайн бесплатно, автор Василий Петрович Авенариус, ЛитПортал
bannerbanner
Полная версияГоголь-студент
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 4

Поделиться
Купить и скачать

Гоголь-студент

На страницу:
4 из 15
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Odi profanum vulgus et arceo:Favete linguis…Темную чернь отвергаю с презреньем:Внемлите напевам…[5]

– Favete lingvis, – донеслось эхом с третьей скамьи, да так неожиданно, что все сидевшие впереди оглянулись.

– Это кто? – вопросил профессор, снова насупясь. – Вы что ли, Яновский?

– Я, Семен Матвеевич, – с самою простодушною миной признался Гоголь. – По вашему же призыву.

– Но вы-то как раз не призваны с другими восклицать так, ибо, как ритор, не доросли до Горация еще. Знаете ли вы, по крайней мере, что означает сие восклицание?

– Favete lingvis?[6] Знаю: «Не любо – не слушай» или: «Ешь пирог с грибами, а язык держи за зубами».

– И держались бы сего мудрого правила.

– Да пирога-то с грибами у меня теперь, увы, не имеется.

– Все тот же школяр! – возмутился профессор. – Брали бы пример хоть с Базили: он еще хоть и гимназист, а право, достойнее вас быть студентом.

– Я, Семен Матвеевич, тоже студент, – счел нужным тут подать голос Базили, сидевший на первой скамейке рядом с Божко прямо против кафедры профессора. – Я переведен в седьмой класс.

– Переведены? Из пятого да в седьмой?

– Да-с. Я и прежде ведь переходил таким образом через класс.

– И напрасно, совершенно напрасно! Что за баловство? Когда же вас перевели?

– Летом.

– Но я вас не экзаменовал!

– Это сделал за вашим отсутствием такой же латинист – Иван Семенович, хотя, в сущности, не было в том надобности, – возразил Базили, видимо, начиная волноваться. – Я из вашего предмета и без того уже был зачислен в риторы. По другим же наукам меня экзаменовали сами профессора, и доказательства тому должны быть, Семен Матвеевич, в ваших собственных руках: к вам, как к ученому секретарю конференции, поступают ведь все ведомости наши, и если бы вы только потрудились справиться…

Судя по некоторому замешательству в нахмуренных чертах Андрущенко, ему вдруг припомнилось что-то. Но он коротко остановил говорящего:

– Будет! Терпеть не могу, когда мне этак возражают!..

Темные глаза молодого грека засверкали огнем оскорбленной гордости.

– И я тоже! – невольно вырвалось у него. Но он тут же спохватился: – Виноват, Семен Матвеевич! У нас, греков, горячая кровь, сейчас в голову бросается…

Профессор с вышины кафедры молча оглядел оправдывающегося пронизывающим взором. Но вспышка юноши привела в себя зрелого мужа, и, развернув лежавший перед ним на кафедре общий журнал седьмого класса, он стал водить по строкам ногтем, как бы ища чего-то, а затем сдержанно-глухо промолвил:

– Буде вас перевели в седьмой класс, фамилия ваша значилась бы в журнале. Так?

– Так…

– Фамилии здесь выставлены в алфавитном порядке. На литеру «Азъ» никого не имеется. На литеру же «Буки» показаны только двое: Божко Андрей и Бороздин Яков. Засим следуют уже Гоголь-Яновский, Григоров и так далее. Почему же вашей милости нет тут, позвольте узнать?

На лбу Базили выступили капли холодного пота; вся кровь отлила у него к сердцу, и, бледный, растерянный, он судорожно схватился руками за край парты, как бы боясь упасть.

– Что меня не внесли в журнал, – во всяком случае не моя, а чужая вина… – пробормотал он побелевшими дрожащими губами, и красивые черты его исказились злобою отчаяния. – Я выдержал экзамен – и меня обязаны перевести…

– Га! Вас обязаны перевести? – подхватил Андрущенко, терпение которого также наконец истощилось, и звонко хлопнул ладонью по журналу. – Это еще бабушка надвое сказала! А за ваши неуместные препирательства с профессором не угодно ли вам к печке прогуляться?

– Я не пойду, Семен Матвеевич.

– Что-о-о?

– Я – студент.

– Покамест-то вы еще гимназист. Пожалуйте.

– Иди, брат, ну что тебе значит? Всю будущность себе ведь испортишь, – шепотом урезонивал непокорного сосед своего Божко.

– Не могу, Семен Матвеевич, как хотите… Позвольте уже лучше уйти из класса? Мне нездоровится…

Вид у него, в самом деле, был очень расстроенный и возбужденный.

– Ступайте, – нехотя разрешил профессор и взглянул на часы. – Из-за вас вот, пожалуй, и вступительного слова не окончишь!

Надо ли говорить, что молодые слушатели не были особенно внимательны к «вступительному слову», которое, впрочем, было закончено как раз к звонку, возвестившему первую пятиминутную перемену. Когда теперь воспитанники всех возрастов высыпали в коридор, «казус Базили – Андрущенко» разнесся кругом с быстротой молнии. Дух товарищества пробудился даже в тех, которые мало знали Базили. Все считали себя как бы обиженными в нем, хотя самого Базили не было налицо: он куда-то пропал.

– Нельзя ли немножечко потише, господа! – деликатно увещевал инспектор Моисеев, проталкиваясь сквозь плотную группу студентов, запрудившую коридор.

– Да не спросить ли нам мнения Кирилла Абрамовича? – предложил один из студентов. – Он ведь и мухи не обидит…

– Мухи-то не обидит, – возразил Гоголь, – но зато и не помешает всякой мушкаре кусать нас до крови. Коль к кому уже обращаться, так к Орлаю: муж нарочито мудрый и к убогим зело милостивый.

– Это так. Орлай Орлаич – всем птицам царь. Да вон он, кстати, сам и вместе с Базили.

– Но куда же я пока денусь, Иван Семенович? – со слезами в голосе говорил Базили директору, который вел упирающегося за руку к товарищам. – В седьмой класс меня не хотят пустить, а в шестой… в шестой я и сам теперь не пойду.

Иван Семенович успокоительно обнял его вокруг плеч.

– Patientia, amice[7]. Сейчас виден аристократик: синяя кровь заговорила.

– Не синяя, а человеческая: я хотя и маленький еще человек, но имею уже гонор. Не сами ли вы мне тогда объявили, что я выдержал по всем предметам?..

– Bene, bene![8] В большую перемену я нарочно созову конференцию, и тогда, полагаю, все уладится ко всеобщему удовольствию.

– На вас вся надежда, Иван Семенович. Бога ради, не выдайте его! – заговорили наперерыв студенты, обступившие гурьбою обоих.

– Разве я когда-либо кого-либо из вас выдал? Но мой единственный голос все же не решающий. Посему до времени вы, Константин Михайлович, потерпите: ступайте себе в «музей», что ли, и займитесь чем-нибудь. А вам, други мои, пора и на лекцию: вон Казимир Варфоломеевич уже вошел в класс.

– Что у вас нынче за базар, господа? – спросил профессор Шаполинский шумно врывающихся в класс студентов.

– Виют витры, виют буйни,Аж деревья гнутся, —

отвечал Гоголь. – Один из нас заколен, как агнец неповинный.

– Заколен? Надеюсь, только фигурально?

– Фигурально, но не менее смертельно: его не хотят перевести в наш класс, хотя он великолепно сдал экзамен.

– Про кого вы говорите?

– Про Базили. Вы сами же ведь, Казимир Варфоломеевич, слышно, готовили его летом по математике и притом даже даром? За что вам великое от всех нас спасибо…

– О таких вещах умалчивают, мой милый. Так его, стало быть, не переводят? Гм! Странно, очень странно… Но верно ли это? Надо будет узнать еще у Семена Матвеевича, как у секретаря конференции.

– Да он-то ведь и противится! Сейчас вот только говорили об этом с Иваном Семеновичем, просили его заступничества.

– И что же Иван Семенович?

– Обещался не выдать. Но и вы, Казимир Варфоломеевич, со своей стороны на конференции замолвите слово доброе. Нельзя же, право, этак ни с того ни с сего губить человека!

– Уж и губить! – усмехнулся Казимир Варфоломеевич, но около губ его легла горькая складка и глаза его озабоченно потупились. – Базили, я знаю, не из тех людей, которые гибнут при первой неудаче. Но молчать я, поверьте мне, не буду!

Что он действительно не молчал – приятели Базили могли убедиться вскоре, именно в большую рекреацию, когда весь учебно-воспитательный персонал замкнулся в конференц-зале: из-за двери между спорящими голосами громче всех выделялся густой бас Шаполинского. Когда же наконец с шумом распахнулась дверь, то первою показалась оттуда грузная фигура его же, Шаполинского, с опущенною долу, но пылающею головой. Молодые люди тотчас заступили ему дорогу.

– Ну что, Казимир Варфоломеевич?

Не взглядывая, словно виноватый перед ними, он в сердцах только рукой отмахнулся.

– Неужели провалили?

– Провалили… – хрипло пропыхтел добряк: от горячего спора не только его в пот вогнало, но и в горле у него, видно, пересохло.

– Так зачем же, в таком случае, его вообще допустили к экзамену? И многие, скажите, были еще против него?

– Все это, друзья мои, вопросы праздные: дело решено безапелляционно!

– Но Иван-то Семенович был, конечно, на вашей стороне?

– Само собой, но мы остались в меньшинстве. Пропустите-ка меня, друзья мои…

Он был до того разогорчен и взволнован, что грешно было его долее задерживать. Но сами студенты на том не успокоились.

Гоголь, обыкновенно равнодушный к товарищеским делам, на этот раз кипятился не менее других.

– Это черт знает что такое! – восклицал он. – Оставить это так никак нельзя! Не пешки же мы безгласные! Пойти сейчас всем курсом…

– Всем курсом неудобно: похоже на бунт, – возражали более умеренные. – Лучше выбрать депутацию.

– Но кого? Двух первых из нас, против которых начальство ничего уже иметь не может: Божко и Маркова.

– Я не прочь, – сказал Марков.

– И я тоже, – отозвался Божко. – Но может ли такое заявление с нашей стороны иметь хоть малейший успех? Поставьте себя, господа, на место членов конференции: судили-рядили они, и вдруг депутация от учащихся, которые хотят быть судьями в собственном деле? Примут ли вообще таких депутатов? Перевершат ли решенное уже раз дело? Я полагаю, что нет.

– Нет, нет!.. Да, да!.. Нет!.. – раздались кругом противоречивые мнения.

Мнение Божко в конце концов, однако, взяло верх, и депутация не состоялась.

Таким образом, Базили был вновь водворен в к своим прежним товарищам-гимназистам в шестой класс. Но со следующего же дня он перестал ходить туда: от острой раны, нанесенной его крайне чувствительному самолюбию, у бедняги разлилась желчь, и его должны были отправить в лазарет.

Глава шестая

Нежинская муза пробуждается

После Данилевского и Высоцкого с Гоголем ближе всего сошелся Прокопович, который хотя и был теперь ниже его одним классом, но сохранил к нему дружескую привязанность с первого года их пребывания в гимназии, когда они мальчуганами сидели еще рядышком на одной скамейке. В силу этой-то привязанности Прокопович однажды в большую рекреацию отвел Гоголя в сторону и сообщил ему под секретом, что одноклассник его, Прокоповича, Кукольник сочинил нечто совсем замечательное – чуть не целую поэму.

– Ого-го! Куда метнул! Так-таки целую поэму? – усомнился Гоголь, который не особенно долюбливал Кукольника, избалованного своими успехами у начальства и в обществе и потому «задиравшего нос». – Впрочем, он у вас в классе по всем предметам ведь первая скрипка, бренчит также на фортепьянах, так как же не бренчать и на самодельных гуслях!

Стрень-брень, гусельцы,Золотые струнушки.

– Но я говорю же тебе, что у него готова настоящая поэма! – уверял Прокопович. – Он собирается прочесть ее тесному кружку знатоков литературы…

– Экие счастливцы, ей-Богу! Кто же эти знатоки у нас?

– Да хоть бы Редкий и Тарновский.

– М-да! Выпускные студенты – так как же не знатоки? А нас-то, грешных, обходят!

– Напротив. Когда я объяснил Нестору, что без тебя состав ценителей был бы не полон, он нарочно поручил мне позондировать: есть ли у тебя вообще охота его послушать?

– Хорошо же ты зондируешь! – усмехнулся Гоголь, польщенный, однако, вниманием поэта. – Так прямо с кочергой и лезешь. Что ж он сам-то не явился?

– Да язык у тебя, голубчик, что бритва: режет без разбора и правого, и виноватого.

– Ну, не без разбора, а по мере надобности.

– Что же сказать ему от тебя?

– Что я глубоко тронут незаслуженною честью. А когда и где он собирается читать?

– Да нынче же, после классов, в эрмитаже. «Эрмитажем» прозвали воспитанники большую дерновую скамейку, на днях только сооруженную их же руками в более отдаленной половине казенного сада, в так называемом графском саду. Последний был отгорожен от гимназического сада бревенчатым забором. Но калитка в заборе давно уже не запиралась, и воспитанники двух старших возрастов беспрепятственно пользовались графским садом, чтобы вдали от начальнического взора по душе поболтать, а также и покурить, так как в стенах гимназии курение табака было строго воспрещено. (Кстати, впрочем, упомянем здесь, что Гоголь, равнодушный ко всяким вообще развлечениям, кроме театра, никогда в жизни также не курил.)

И вот в свободный час перед вечерним чаем в «эрмитаже» собрались избранные Кукольником «ценители» новейшего его стихотворного опыта. В числе их оказался и Риттер.

– А! Барончик Доримончик! Какими судьбами? – удивился Гоголь. —

Кто ты, о юноша, чтоб о богах судить?Иль не страшишься ты их ярость возбудить?[9]

– Мишель по части стихотворений тоже не безгрешен, – покровительственно отвечал за барончика Кукольник, – хотя виршей его доселе не узрело еще ни единое смертное око. А теперь, государи мои, не дозволите ли мне начать, ибо времени у нас очень мало. Как вам небезызвестно, одна из самых капитальных поэм Гете – «Торквато Тассо». Тягаться с таким гигантом, как Гете, правда, великая продерзость, но пример гениев заразителен даже для пигмеев, буде в них теплится хоть искра Прометеева огня. Не ожидайте от меня ничего законченного, цельного. Это только слабая попытка – огнем моего собственного вдохновения осветить могучий образ соррентинского певца. Это – фрагмент, отрывочная фантазия, из которой сам еще не ведаю, что выльется: поэма или драма. Начинается пьеса с возвращения Тасса к замужней сестре своей в Сорренто…

– После изгнания его от двора феррарского герцога Альфонса д'Эсте? – спросил Редкин, самый начитанный из товарищей.

– О да. Многие годы перед тем уже скитался он бездомным бродягой по белу свету, перетерпел всякие невзгоды, голод и холод, имел даже приступы помешательства. Сестра его, Корнелия Серсале, успела не только сделаться матерью четырех детей, но и схоронить мужа. И вот в то самое время, когда малютки Корнелии сидят в доме с няней и просят рассказать им сказку, на пороге появляется какой-то мрачного вида оборванец-простолюдин. «Кто это? – говорит няня. – Что тебе угодно?» – «Здесь ли Корнелия Серсале?» – «Здесь. А что?» – «Мне нужно видеться». – «Пошла к вечерне. Сейчас придет. Ты сядь и отдохни». Усталый, он садится у дверей. «Как тихо здесь! – говорит Тасс, потому что то был он. – Чьи эти малютки?» – «Корнелии Серсале». – «Боже правый! Она уж мать, и четырех детей, а я еще на свете – сирота». – «Ты не женат?» – любопытствует няня. «Не знаю». – «Как не знаешь?» Он рассказывает, что был связан высшими узами с неземным созданием – Славой, но что она улетела. Няня недоумевает: «Такого имени я не слыхала! Ты, верно, иностранец?» – «Да! – вздыхает Тасс. – И две у меня отчизны». – «Как две?» – «В одной мое родилось тело, в другой – душа». Няня в смущении отходит к детям и на вопрос их: «Кто это?» – отвечает: «Сумасшедший!» Те в страхе прижимаются к няне. Тут входит сама Корнелия, и Тасс, неузнанный сестрою, подает ей письмо. Она читает и заливается слезами. Брат, растроганный, ее обнимает:

Корнелия! Весь мир меня оставил,Я сам себя оставил, но в слезахМоей сестры я снова возродился!Я снова не один на этом свете…Но ты молчишь? Ты с горьким состраданьем,Как на безумного, на Тасса смотришь?Безумный! Да! О, если б ты моглаБезумье то почувствовать в себе,Которым я всю жизнь мою терзался!Вообрази блистательное солнце:Вокруг него чернеют тучи, громКатается в тяжелой атмосфере,И солнце то, что жаркими лучамиМогло б весь свет обрушить в груды пепла,Презренные затягивают тучи…О, так и я в сообществе людейСтоял, как солнце, в мрачных, черных тучах.Куда я луч любви ни посылал,Как от скалы он быстро отражалсяИ, возвратясь ко мне, мою же грудьЖег пламенем позорной неудачи!..

Стихи эти молодой поэт читал уже по тетрадке. Отступив на два шага от разместившихся на дерновой скамейке товарищей, он с безотчетным кокетством, как бы для того, чтобы те лучше могли следить за его выразительною мимикой, снял с головы картуз и откинул назад рукой с высокого лба непослушную прядь волос: с молчаливого согласия директора, питавшего к даровитому сыну своего покойного предшественника невольную слабость, юноша носил волосы несколько длиннее, чем было установлено. Декламировал он с театральным пафосом, усвоенным от профессора словесности Никольского. Но пафос этот гармонировал как с его довольно напыщенными стихами, так и с ярко освещенной вечерним солнцем фигурою, высокой и стройной, с его развевающимися кудрями, худощавым, обыкновенно бледным, а теперь раскрасневшимся лицом и блестящими вдохновением глазами.

– Ай да Возвышенный! Bene, optime![10] – не утерпел один из слушателей выразить свое одобрение.

Но другие тотчас заставили хвалителя замолчать, чтобы не прерывать поэтического монолога Тасса. Монолог этот затем, правда, что-то не в меру затянулся, так что слушатели один за другим, как по уговору, стали прикрывать рукою рот от зевоты. Но все опять насторожились, когда Тасс, вспоминая свое детство, перешел к рассказу о том, как отец, собираясь издать свою поэму «Амадис», поручил ему, малолетнему сыну, переписать поэму.

Я переписывал его творенье,Но с жаркими слезами сожаленья,Что не могу и сам я сочетатьТаких стихов… Однажды я писал,Как вдруг перо в руке остановилось,Кровь вспыхнула, дыхание стеснилось.В моих глазах и блеск и темнота,И чудная какая-то мечтаПролилась в грудь; незримый, горний генийОбвил чело перуном вдохновений,И радостно горящая рукаВдруг излила два первые стиха,Еще… и потекли четой согласной,С какой-то музыкой живой, прекраснойКудрявые и сладкие стихи.Они текли… Чем больше я писал,Тем больше я счастливцем становился.Корнелия! Обыкновенно людиПоэзию зовут пустой мечтой,Пустых голов ребяческой горячкой…Поэзия есть благовест святойО неизвестной вечной красоте!И колокольный звон – бездушный звук,Но как он свят и важен для того,Кто любит в храме совершать молитвы!Не он ли нам о небе говорит?Не он ли нам про ад напоминает?И колокол – вещественный языкКар бесконечных, бесконечных благ —Иному друг, иному тяжкий враг!Не то ли и Поэзия святая?..

На этом чтец умолк и исподлобья, с застенчивою гордостью обвел товарищей вопросительным взглядом, выражавшим уверенность, что он заслужил лавры, – присудят ли их ему или нет. Но лавры у него никто не оспаривал: на всех лицах было написано если не восхищение, то полное удовольствие. Даже Гоголь счел нужным примкнуть к единодушным похвалам.

– Совсем даже недурно. Печатаются вещи куда хуже этого.

– Нет, вещь ведь далеко еще недоделанная, – с самодовольным смирением отвечал молодой автор, черты которого совсем просветлели.

– А далее у тебя что же будет?

– Далее?.. Да видишь ли, я сам себе этого еще не уяснил. Пока я даже не решил окончательно, как сказано, какую придать форму пьесе: эпическую или драматическую. Но у меня намечены уже некоторые сцены: с герцогом Альфонсом, с сестрой его принцессой Леонорой и дуэль из-за нее с одним царедворцем; новый припадок безумия поэта, заключение его в сумасшедший дом (чрезвычайно благодарная тема – тут можно вывести целую галерею сумасшедших), возвращение в Рим и смерть в виду народа перед Капитолием в тот самый миг, когда его венчают лавровым венком. Из последней сцены у меня кое-что даже набросано…

Говоря так, Кукольник, опять заволновавшись, стал быстро перелистывать свою тетрадь.

– Если угодно, я тоже прочту…

– Сделай милость.

– Представьте же себе Рим ночью, но ночь ярче иного дня: Капитолий и все здания кругом освещены разноцветными огнями, там и здесь громадные транспаранты с вензелем «ТТ», и с разными аллегорическими картинами. Площадь запружена народом. Смертельно больной, Тасс выходит из портика, поддерживаемый друзьями. Толпа встречает его ликованиями. Он в изнеможении опускается в подставленные ему кресла и начинает тихо говорить:

И это все для нищего певца,Для бедного певца «Иерусалима!»Как оглянусь, мне кажется, я прожилКакую-то большую эпопею…День настает, готовится развязка,И утром я засну вечерним сном…

На него находит экстаз ясновидения, и он предвещает появление через столетия двух других гениев поэзии – Гете и Шиллера:

Вот вижу я: в толпе кудрявых тевтовПоднялись два гиганта, и в венцах!Один – меня узнал и сладкой лиройПриветствует! Благодарю, поэт!Другой мечту прекрасную голубит!Как пламенно мечту свою он любит…Друзья мои! Вот истинный поэт!Послушайте, как стих его рокочет,То пламенно раздастся, то замрет,То вдруг скорбит, то пляшет и хохочет…

– Виват, брат, – прервал тут Гоголь, – но я не совсем в толк взял, это кто же пляшет? Сам Шиллер или его муза?

Замечание было до того неожиданно и сделано таким наивно-простодушным тоном, что остальные воспитанники так и фыркнули, а чтец, точно ему брызнули в разгоряченное лицо холодной водой, в сердцах захлопнул тетрадку.

Редкин, не без труда сохранивший серьезный вид, укорительно покачал головой шутнику и обратился к поэту:

– А потом что же, Нестор?

– Потом?.. – нехотя повторил тот. – Потом сам герцог венчает лаврами умирающего:

Люди, на колена!Кончается великий человек!

– Превосходно, – сказал Редкий, – хотя… хотя не совсем согласно с историей: увенчать Тассо лаврами в Капитолии действительно собрались друзья его, но бедняга так и не дожил до своего торжества, скончавшись за несколько дней перед тем.

– Ну, это еще вопрос! – возразил Кукольник, весь вспыхнув.

– И вопроса не может быть: это непреложный факт, – безапелляционно настоял на своем Редкий. – Впрочем, я тебя, брат, особенно не виню. Я заметил только так, для справки, что у тебя некоторая историческая погрешность. Ведь и Орлеанская дева у Шиллера умирает на поле сражения, а не на костре, как было на самом деле. Поэтическая вольность, оправдываемая художественными целями. Как бы то ни было, стихи у тебя хоть куда…

– Спасибо на добром слове, – довольно сухо поблагодарил Кукольник, опять овладевший собою. – Прочел я вам, господа, мой отрывок не столько для того, чтобы выслушать вашу критику (всякий поэт считает свои стихи выше критики!), как для того, чтобы показать вам пример и возбудить в вас охоту к литературным чтениям собственных ваших произведений. Ведь вот барончик что-то уже строчит, Яновский тоже…

– Я? – слегка смутившись, спросил Гоголь. – С чего ты взял?

– А что же ты делаешь здесь, в саду, скажи, на своем дереве, когда мы, прочие, благодушествуем? Ворон считаешь?

– Ну, полно тебе скромничать, Яновский! – вступился Прокопович. – У него, господа, я знаю, есть тоже и стихи и проза, и очень недурные.

– Вот тебе еще благородный свидетель, – сказал Кукольник. – В следующий раз, стало быть, читаешь ты, таинственный Карло.

– Со временем, может быть, что-нибудь и прочту, – отвечал Гоголь, кидая укоряющий взгляд выдавшему его приятелю. – А теперь честь и место старшим: Редкину и Тарновскому.

– Нет, на нас с Тарновским, господа, вы, пожалуйста, не рассчитывайте, – отозвался Редкий. – Изящная литература – легкое пирожное, а у нас на примете сытный ржаной хлеб и солидных размеров.

Он переглянулся с Тарновским, который в ответ молча кивнул головой.

– Эге! – сказал Кукольник. – Какая-нибудь крупная научная работа?

– И весьма даже. Тебя, Нестор, вероятно, тоже к делу привлечем: ты ведь знаешь одинаково хорошо и по-французски и по-немецки.

– И по-итальянски!

– Ну вот. Беда только, что в нашей казенной библиотеке так мало новейших источников, кроме французских…

– А кто виноват в том? – вмешался Гоголь. – Кому заботиться о библиотеке, как не тебе, правой руке Ландражина?

– Да, я помогаю ему при разборке, при выдаче книг, – сказал Редкий, – но выписка их – его дело, а милейший наш Иван Яковлевич не признает почти ничего, кроме своей французской литературы.

– Так ты втолковал бы ему…

– Как же! Поди-ка потолкуй с этим порохом-французом! Он все-таки профессор, я – студент, и, взявшись раз из любезности заведывать библиотекой, он уже никаких резонов не принимает.

– Ну и Господь с ним. Своими средствами обойдемся. А что вы скажете, господа, не выписывать ли нам в складчину из Москвы и Петербурга русские книги и журналы?

Предложение нашло общее сочувствие. Самого Гоголя, как подавшего первую мысль, выбрали в библиотекари. Кукольнику же, как любимчику директора, было поручено выхлопотать у Ивана Семеновича надлежащее разрешение.

– Итак, когда же следующее чтение? – спросил он. – И кто читает? Ты, Яновский?

– Конечно, он! – отвечал за приятеля Прокопович. – Не правда ли, господа?

– Да, да, разумеется.

– Благодарю, благодарю! Не заслужил! – отозвался Гоголь, с комической ужимкой прикладывая руку к сердцу. – У меня уже наклевывается некоторая идея. Но для выполнения ее мне надо, по меньшей мере, недельки две.

На страницу:
4 из 15