«От вас я жертвы не приму:
Смирение своих сердец
Несите к храму моему!»
Когда звуки этого гимна замерли, у дверей опять раздался осторожный стук.
– Войди, – отозвалась Ревекка, – коли друг ты мне, а если недруг – не в моей воле запретить тебе войти.
– Это я, – сказал Бриан де Буагильбер, входя, – а друг ли я или недруг, это будет зависеть от того, чем кончится наше свидание.
Встревоженная появлением человека, неудержимую страсть которого она считала главной причиной своих бедствий, Ревекка попятилась назад с взволнованным и недоверчивым, но далеко не робким видом, показывавшим, что она решила держаться от него как можно дальше и ни за что не сдаваться. Она выпрямилась, глядя на него с твердостью, но без всякого вызова, видимо, не желая раздражать его, но обнаруживая намерение в случае нужды защищаться до последней возможности.
– У тебя нет причин бояться меня, Ревекка, – сказал храмовник, – или, вернее, тебе нечего бояться меня теперь.
– Я и не боюсь, сэр рыцарь, – ответила Ревекка, хотя ее учащенное дыхание не соответствовало героизму этих слов. – Вера моя крепка, и я вас нисколько не боюсь.
– Да и чего тебе опасаться? – подтвердил Буагальбер серьезно. – Мои прежние безумные порывы теперь тебе не страшны. За дверью стоит стража, над которой я не властен. Им предстоит вести тебя на казнь, Ревекка. Но до тех пор они никому не позволят обидеть тебя, даже мне, если бы мое безумие – потому что ведь это чистое безумие – еще раз побудило бы меня к этому.
– Слава моему богу, – сказала еврейка. – Смерть меньше всего страшит меня в этом жилище злобы.
– Да, пожалуй, – согласился храмовник, – мысль о смерти не должна страшить твердую душу, когда путь к ней открывается внезапно. Меня не пугает удар копья или меча, тебе же прыжок с высоты башни или удар кинжала не страшны по сравнению с тем, что каждый из нас считает позором. Заметь, что я говорю о нас обоих. Очень может быть, что мои понятия о чести так же нелепы, как и твои, Ревекка, но зато мы оба сумеем умереть за них.
– Несчастный ты человек! – воскликнула Ревекка. – Неужели ты обречен рисковать жизнью из-за верований, которых не признает твой здравый смысл? Ведь это все равно что отдавать свои сокровища за то, что не может заменить хлеба. Но обо мне ты так не думай. Твоя решимость зыблется на бурных и переменчивых волнах людского мнения, а моя держится на скалах вечности.
– Перестань, – сказал храмовник, – теперь бесполезны такие рассуждения. Ты обречена умереть не той быстрой и легкой смертью, которую добровольно избирает скорбь и радостно приветствует отчаяние, но смертью медленной, в ужасных пытках и страданиях, которую присуждают за то, что дьявольское ханжество этих людей называет твоим преступлением.
– А кому же, – возразила Ревекка, – если такова будет моя участь, кому я ею обязана? Конечно, тому, кто из эгоистичных, низких побуждений насильно притащил меня сюда, а теперь – уж и не знаю, ради каких целей – пришел запугивать меня, преувеличивая ужасы той горькой участи, которую сам же мне уготовил.
– Не думай, – сказал храмовник, – не думай, что я был виновен в этом. Я собственной грудью оборонил бы тебя от этой опасности, как защищал тебя от стрел.
– Если бы ты это делал с благородным намерением оказать покровительство невиновной, – сказала Ревекка, – я была бы благодарна тебе за эту заботу, но ты с тех пор столько раз ставил себе в заслугу этот поступок, что мне противна стала жизнь, сохраненная той ценою, которую ты требуешь от меня.
– Оставь свои упреки, Ревекка, – сказал храмовник, – у меня довольно и моего горя, не усугубляй его своими нападками.
– Так чего же ты хочешь, сэр рыцарь? – спросила еврейка. – Говори прямо, если ты пришел не для того, чтобы полюбоваться причиненным тобою несчастьем, говори. А потом, сделай милость, оставь меня. Переход от времени к вечности короток, но страшен, а мне остается так мало часов, чтобы приготовиться к нему.
– Я вижу, Ревекка, – сказал Буагильбер, – что ты продолжаешь считать меня виновником тех страданий, от которых я хотел бы тебя избавить.
– Сэр рыцарь, я не желаю попрекать тебя. Но разве не твоей страсти я обязана своей ужасной участью?
– Ты заблуждаешься. Это неправда, – поспешно возразил храмовник. – Ты приписываешь мне то, чего я не мог предвидеть и что случилось помимо моей воли. Мог ли я предугадать неожиданный приезд сюда этого полоумного старика, который благодаря нескольким вспышкам безумной отваги и благоговению глупцов перед его бессмысленными самоистязаниями возвеличен превыше своих заслуг, а теперь он царит над здравым смыслом, надо мной и над сотнями членов нашего ордена, которые и думают, и чувствуют как люди, свободные от тех нелепых предрассудков, которые являются основанием для его суждений и поступков.
– Однако, – сказала Ревекка, – и ты был в числе судей; и хотя ты знал, что я невиновна, ты не протестовал против моего осуждения и даже, насколько я понимаю, сам выступишь на поединке суда божьего, чтобы доказать мою преступность и подтвердить приговор.
– Терпение, Ревекка! – сказал храмовник. – Ни один народ не умеет покоряться времени так, как твой, и, покоряясь ему, вести свою ладью, используя даже противные ветры.
– В недобрый час научился Израиль такому печальному искусству, – молвила Ревекка. – Но человеческое сердце под влиянием несчастий делается покорным, как твердая сталь под действием огня, а тот, кто перестал быть свободным гражданином родной страны, поневоле должен гнуть шею перед иноземцами. Таково проклятие, тяготеющее над нами, сэр рыцарь, заслуженное нашими прегрешениями и грехами отцов наших. Но вы, вы, кто превозносит свою свободу как право первородства, насколько же глубже ваш позор, когда, вопреки вашим собственным убеждениям, вы унижаетесь до потворства предрассудкам других людей.
– В твоих словах есть горькая правда, Ревекка, – сказал Буагильбер, в волнении шагая взад и вперед по комнате, – но я пришел не затем, чтобы обмениваться с тобой упреками. Знай, что Буагильбер никому в мире не уступает, хотя, смотря по обстоятельствам, иногда меняет свои планы. Воля его подобна горному потоку: если на пути его встречается утес, он может на некоторое время уклониться от прямого пути в своем течении, но непременно пробьется вперед и найдет дорогу к океану. Ты помнишь обрывок пергамента, на котором был написан совет потребовать защитника? Как ты думаешь, кто это написал, если не Буагильбер? В ком ином могла ты пробудить такое участие?
– Короткая отсрочка смертной казни, и ничего больше, – отвечала Ревекка. – Не много пользы мне от этого; и неужели ничего другого ты не мог сделать для той, на голову которой обрушил столько горя и наконец привел на край могилы?
– Нет, это далеко не все, что я намерен был сделать для тебя, – сказал Буагильбер. – Если бы не проклятое вмешательство того старого изувера и глупца Гудольрика (он, будучи рыцарем Храма, все-таки притворяется, будто думает и рассуждает так же, как все), роль бойца за честь ордена поручили бы не прецептору, а одному из рядовых рыцарей. Тогда бы я сам при первом призыве боевой трубы явился на ристалище – конечно, под видом странствующего рыцаря, искателя приключений, – и с оружием в руках объявил бы себя твоим заступником. И если бы Бомануар выставил против меня не одного, а двоих или троих из присутствующих братьев, не сомневаюсь, что я каждого поочередно вышиб бы из седла одним и тем же копьем. Вот как я намерен был поступить, Ревекка. Я отстоял бы твою невиновность и от тебя самой надеялся бы получить награду за свою победу.
– Все это пустая похвальба, сэр рыцарь, – сказала Ревекка, – ты хвастаешься тем, что мог бы совершить; однако ты счел более удобным действовать совсем по-иному. Ты принял мою перчатку. Значит, мой защитник – если только для такого одинокого существа, как я, найдется защитник, – явившись на ристалище, должен будет сразиться с тобой. А ты все еще представляешься моим другом и покровителем.
– Я и хочу быть твоим другом и покровителем, – отвечал храмовник, – но подумай, чем я при этом рискую или, лучше сказать, какому бесславию неминуемо подвергнусь. Так не осуждай же меня, если я поставлю некоторые условия, прежде чем ради твоего спасения пожертвую всем, что для меня было дорого.
– Говори, – сказала Ревекка, – я не понимаю тебя.
– Ну хорошо, – сказал Буагильбер, – я буду говорить все, как не говорит даже грешник, пришедший на исповедь к своему духовному отцу. Если я не явлюсь на ристалище, Ревекка, я лишусь своего сана и доброго имени – потеряю все, чем дышал до сих пор, – уважение моих товарищей и надежду унаследовать то могущество, ту власть, которой теперь владеет старый изувер Лука де Бомануар и которой я воспользовался бы иначе. Таков будет мой удел, если я не явлюсь сразиться с твоим заступником. Черт бы побрал этого Гудольрика, устроившего мне такую дьявольскую западню! И да будет проклят Альберт Мальвуазен, остановивший меня, когда я хотел бросить твою перчатку в лицо выжившему из ума изуверу, который мог поверить нелепой клевете на существо, столь возвышенное и прекрасное, как ты.
– К чему теперь все эти напыщенные речи и льстивые слова! – сказала Ревекка. – Тебе предстоял выбор: пролить кровь неповинной женщины или рискнуть своими земными выгодами и надеждами. Зачем ты все это говоришь – твой выбор сделан.
– Нет, Ревекка, – сказал рыцарь более мягким голосом, подойдя к ней поближе, – мой выбор еще не сделан. Нет. И знай – тебе самой предстоит сделать выбор. Если я появлюсь на ристалище, я обязан поддержать свою честь и боевую славу. И тогда, будет ли у тебя защитник или не будет, – все равно ты умрешь на костре, привязанная к столбу, ибо не родился еще тот рыцарь, который был бы мне равен в бою или одолел меня, разве только Ричард Львиное Сердце да его любимец Уилфред Айвенго. Но, как тебе известно, Айвенго еще не в силах носить панцирь, а Ричард далеко, в чужеземной тюрьме. Итак, если я выеду на состязание, ты умрешь, хотя бы твоя красота и побудила какого-нибудь пылкого юношу принять вызов в твою защиту.
– К чему ты столько раз повторяешь одно и то же?
– Для того, – ответил храмовник, – чтобы ты яснее могла представить себе ожидающую тебя участь.
– Так переверни ее другой стороной, – сказала еврейка, – что тогда будет?
– Если я выеду, – продолжал Буагильбер, – и покажусь на роковом ристалище, ты умрешь медленной и мучительной смертью, в такой пытке, какая предназначена для грешников за гробом. Если же я не явлюсь, меня лишат рыцарского звания, я буду опозорен, обвинен в колдовстве, в общении с неверными; знатное имя, еще более прославленное моими подвигами, станет мне укором и посмешищем. Я утрачу свою славу, свою честь, лишусь надежды на такое величие и могущество, какого достигли немногие из императоров. Пожертвую честолюбивыми замыслами, разрушу планы столь же высокие, как те горы, по которым язычники чуть не взобрались на небеса, если верить их сказаниям; и всем этим, Ревекка, я готов пожертвовать, – прибавил он, бросаясь к ее ногам, – откажусь и от славы, и от величия, и от власти, хотя она уже почти в моих руках, – все брошу, лишь бы ты сказала: «Буагильбер, будь моим возлюбленным».
– Это безрассудно, сэр рыцарь, – отвечала Ревекка. – Торопись, поезжай к регенту, к королеве-матери, к принцу Джону. Из уважения к английской короне они не могут позволить вашему гроссмейстеру так своевольничать. Этим ты можешь оказать мне действительное покровительство, без всяких жертв со своей стороны и не требуя от меня никаких наград.
– Я не хочу иметь с ними дела, – продолжал он, хватаясь за полу ее платья, – я обращаюсь только к тебе. Что же заставляет тебя делать такой выбор? Подумай, будь я хоть сам сатана, ведь смерть еще хуже сатаны, а мой соперник – смерть.
– Я не взвешиваю этих зол, – сказала Ревекка, опасаясь слишком прогневить необузданного рыцаря, но преисполненная твердой решимости не только не принимать его предложений, но и не прикидываться благосклонной к нему. – Будь же мужчиной, призови на помощь свою веру. Если правда, что ваша вера учит милосердию, которого у вас больше на словах, чем на деле, избавь меня от страшной смерти, не требуя вознаграждения, которое превратило бы твое великодушие в низкий торг.
– Нет! – воскликнул надменный храмовник, вскакивая. – Этим ты меня не обманешь! Если я откажусь от добытой славы и от будущих почестей, я сделаю это только ради тебя, и мы спасемся не иначе, как вместе. Слушай, Ревекка, – продолжал он снова, понизив голос. – Англия, Европа – ведь это не весь мир. Есть и другие страны, где мы можем жить, и там я найду простор для своего честолюбия. Поедем в Палестину. Там живет мой друг Конрад, маркиз де Монсеррат, человек, подобный мне, свободный от глупых предрассудков, которые держат в оковах наш прирожденный здравый смысл. Скорее можно вступить в союз с Саладином, чем терпеть пренебрежение этих изуверов, которых мы презираем. Я проложу новые пути к величию, – продолжал он, расхаживая крупными шагами по комнате, – Европа еще услышит звонкую поступь того, кого изгнала из числа сынов своих. Сколько бы миллионов крестоносцев ни посылала она во имя защиты Палестины, какое бы великое множество сарацинских сабель ни давало им отпор, никто не сумеет пробиться так глубоко в эту страну, из-за которой состязаются все народы, никто не сможет основаться там так прочно, как я и те мои товарищи, которые пойдут за мной в огонь и в воду, что бы там ни делал и ни говорил этот старый ханжа. И ты будешь царицей, Ревекка. На горе Кармель создадим мы тот престол, который я завоюю своей доблестью тебе, и вместо гроссмейстерского жезла у меня в руке будет царский скипетр.
– Мечты, – молвила Ревекка, – одни мечты и грезы! Но если бы и осуществились они наяву, мне до них нет дела. Какого бы могущества ты ни достиг, я его не смогу разделять с тобою. Для меня любовь к Израилю и твердость в вере так много значат, что я не могу уважать человека, если он охотно отрекается от родины, разрывает связь с орденом, которому клялся служить, и все это только для того, чтобы удовлетворить страсть к женщине чуждого ему племени. Не назначай платы за мое избавление, сэр рыцарь, не продавай великодушного подвига – окажи покровительство несчастью из одного милосердия, а не из личных выгод. Обратись к английскому престолу. Ричард преклонит слух к моим молениям и освободит меня от жестокости моих мучителей.
– Ни за что, Ревекка, – отвечал храмовник с яростью. – Уж если я отрекусь от моего ордена, то сделаю это ради тебя одной! Но если ты отвергнешь мою любовь, мои честолюбивые мечты останутся со мной. Я не позволю одурачить себя! Склонить голову перед Ричардом! Просить милости у этого гордого сердца! Никогда этого не будет, Ревекка! Орден Храма в моем лице не падет к ногам Ричарда! Я могу отказаться от ордена, но унизить или предать его – никогда.
– Все мои надежды – на милость божью, – сказала Ревекка, – люди, как видно, не помогут.
– Так знай, – отвечал храмовник, – ты очень горда, но и я тоже горд. Если я появлюсь на ристалище в полном боевом вооружении, никакие земные помыслы не помешают мне пустить в ход всю мою силу, все мое искусство. Подумай же, какова будет тогда твоя участь! Ты умрешь смертью злейших преступников, тебя сожгут на пылающем костре, и ничего не сохранится от этого прекрасного образа, даже тех жалких останков, о которых можно было б сказать: вот это недавно жило, двигалось… Нет, Ревекка, женщине не перенести мысли о такой участи. Ты еще уступишь моим желаниям!
– Буагильбер, – отвечала еврейка, – ты не знаешь женского сердца или видел только таких женщин, которые утратили лучшие женские достоинства. Могу тебя уверить, гордый рыцарь, что ни в одном из самых страшных сражений не обнаруживал ты такого мужества, какое проявляет женщина, когда долг или привязанность призывает ее к страданию. Я сама женщина, изнеженная воспитанием, от природы робкая и с трудом переносящая телесные страдания; но когда мы с тобой явимся на роковое ристалище, ты – сражаться, а я – на казнь, я твердо уверена, что моя отвага будет много выше твоей… Прощай, я не хочу больше терять слов с тобою. То время, которое осталось дочери Израиля провести на земле, нужно употребить иначе: она должна обратиться к утешителю, который отвратил лицо свое от ее народа, но никогда не бывает глух к воплям человека, искренне взывающего к нему.
– Значит, мы расстаемся, – проговорил храмовник после минутного молчания. – И зачем бог допустил нас встретиться в этом мире! Почему ты не родилась от благородных родителей и в христианской вере! Клянусь небесами, когда я смотрю на тебя и думаю, где и когда я тебя снова увижу, я начинаю жалеть, что не принадлежу к твоему отверженному племени. Пускай бы рука моя рылась в сундуках с шекелями, не ведая ни копья, ни щита, гнул бы я спину перед мелкой знатью и наводил бы страх на одних лишь должников!.. Вот до чего я дошел, Ревекка, вот чего бы желал, чтобы только быть ближе к тебе в жизни, чтобы избавиться от той страшной роли, какую должен сыграть в твоей смерти.
– Ты говоришь о евреях, какими сделали их преследования людей, тебе подобных, – сказала Ревекка. – Гнев божий изгнал евреев из отечества, но трудолюбие открыло им единственный путь к власти и могуществу, и на этом одном пути им не поставили преград. Почитай древнюю историю израильского народа и скажи: разве те люди, через которых Иегова творил такие чудеса среди народов, были торгаши и ростовщики? Знай же, гордый рыцарь, что среди нас немало есть знатных имен, по сравнению с которыми ваши хваленые дворянские фамилии – все равно что тыква перед кедром. У нас есть семьи, родословное древо которых восходит к тем временам, когда в громе и молнии являлось божество, окруженное херувимами… Эти семьи получали свой высокий сан не от земных владык, а от Голоса, повелевавшего их предкам приблизиться к богу и властвовать над остальными. Таковы были князья из дома Иакова!
Щеки Ревекки загорелись румянцем, пока она говорила о древней славе своего племени, но снова побледнели, когда она добавила со вздохом:
– Да, таковы были князья иудейские, ныне исчезнувшие. Слава их попрана, как скошенная трава, и смешана с дорожной грязью. Но есть еще потомки великого рода, есть и такие, что не посрамят своего высокого происхождения, и в числе их будет дочь Исаака, сына Адоникама. Прощай! Я не завидую почестям, добытым ценою крови человеческой, не завидую твоему варварскому роду северных язычников, не завидую и вере твоей, которая у тебя на языке, но которой нет ни в твоем сердце, ни в поступках.