– От Бергмана не было вестей?
– Он только приехал на работу. Я ему передал вашу просьбу.
– Хорошо, спасибо.
Он повесил трубку. Позвонить Горюнову сейчас или сначала одеться и привести себя в порядок? И потом, неудобно получается – вчера эксперт и фотограф полночи работали, потом Иван их отпустил, велев отдыхать, тотчас же выдернул обратно, уже из-за Веника, и теперь опять будет дергать, когда им банально надо выспаться. Пока он так размышлял, телефон зазвонил снова.
– Твердовский. – Хотя Николая Леонтьевича все и так узнавали по глуховатому, лишенному эмоций голосу, он всегда представлялся. – Как ты, Ваня? Мне вчера доложили, что? у тебя стряслось.
По интонации, как обычно бесстрастной, было невозможно понять, как начальник относится к случившемуся. Впрочем, и Иван был не из тех подчиненных, которые ловят нюансы голосов вышестоящих.
– Это моя вина, – сказал он с досадой. – Костя… оперуполномоченный Маслов оказался связан с одной из жертв, а я проморгал это обстоятельство.
– Но банду-то взяли?
– Да.
– Что ж, хорошо, – заключил Николай Леонтьевич. – Жду тебя через двадцать пять минут.
– У меня еще нет протокола вскрытия Веника… то есть Анатолия Храповицкого.
– Неважно. Приходи.
В трубке загудели гудки. Опалин положил ее на рычаг и провел рукой по лицу, собираясь с мыслями. В окно глядел весенний день, хмурившийся, впрочем, совсем по-осеннему. Низко висели облака, по асфальту шаркали шинами пролетающие по Петровке машины. Соколов уже вернулся из Ленинграда, и теперь он вместо Фриновского. Если следователь вчера позвонил, значит, исполнил просьбу Опалина. Значит, у него что-то есть. Но что?
Иван вернулся в тайную нишу за шкафом, чтобы привести себя в порядок и одеться. После всех манипуляций с бритвой, мылом, водой и полотенцем в зеркале отразился гражданин, о котором нипочем нельзя было сказать, что он ночует на рабочем месте. Немного повеселев, Опалин мысленно срифмовал: «Если рожа не побрита, то похож ты на бандита» и стал одеваться.
«Успею позавтракать или нет? Успею, наверное…»
И спустился в расположенную на первом этаже столовую для сотрудников, пока еще закрытую. Однако Опалин, судя по всему, обладал даром проникать сквозь закрытые двери и особым образом влиять на людей, потому что для него немедленно соорудили омлет и принесли крепчайший дымящийся кофе.
В кабинет Твердовского Иван явился минута в минуту. Николай Леонтьевич, широкоплечий, приземистый брюнет с мясистым лицом, поднялся из-за стола навстречу Опалину и пожал ему руку. Сев, Иван начал рассказывать о вчерашней операции. Он перечислил фамилии убитых бандитов и раненного в перестрелке, не забыл упомянуть о появлении Нины, чуть было не спутавшем все карты, а затем перешел к обстоятельствам гибели Веника.
– По-твоему, Маслов хладнокровно его убил? – спросил Николай Леонтьевич. Сцепив пальцы на столе, он внимательно слушал своего подчиненного.
– Я пошлю дополнительный запрос в Ростов, – ответил Опалин. – Но я почти уверен, что прав. Убитая кассирша была сестрой Маслова. И он явно занервничал, когда понял, что Веник может легко отделаться…
Николай Леонтьевич вздохнул. Портрет Сталина, висящий над его головой, хмуро смотрел куда-то в угол.
– Ладно, все это, в конце концов, детали, – веско и как всегда рассудительно заговорил Твердовский. – Главное сделано: Храповицкий задержан, советские граждане могут спать спокойно. – Последняя фраза была произнесена без малейшего намека на иронию. К своей работе Николай Леонтьевич относился слишком серьезно, чтобы иронизировать. – Если комсомолка вздумает на тебя жаловаться, я тебя прикрою. – Опалин почему-то был уверен, что Нине и в голову это не придет, но он предпочел промолчать. – Дома-то у тебя как?
Разговор приобретал неожиданный поворот – Николай Леонтьевич был из тех людей, которые уважают чужое личное пространство. Опалин ответил уклончиво:
– А что у меня? Все как прежде. Не женат, не собираюсь…
– Да я не о том, – с расстановкой ответил Твердовский, глядя ему в лицо. – Почему ты на работе ночуешь?
Опалин откинулся на спинку стула.
– Потому что…
– Сложности с соседями?
– Да опротивели они мне, – решился Иван. – Один музицирует с утра до ночи, другая то скандалит с дочерью, то колотит ее…
– Ну, это плохо, – проворчал Николай Леонтьевич, нахмурившись. – Но неужели ты…
– А как на нее повлиять? Участкового она не боится. Дочь перед посторонними отрицает, что ее бьют. Мать – простая работница, на нее у нас ничего нет. И что тут можно сделать?
– Удивляюсь я тебе, Ваня, – задумчиво уронил Твердовский, по привычке скребя подбородок. – По-хорошему удивляюсь, не подумай ничего такого. Ты что же, даже домой теперь не ходишь?
– Почему? Захожу туда два-три раза в неделю.
– Не дело это, Ваня. – Николай Леонтьевич досадливо поморщился. – У человека должен быть свой угол… а, да о чем я говорю! Ладно, завтра я жду от тебя подробного отчета по младшему Храповицкому – и по допросам членов банды, само собой. Тогда же и решим, что делать с калининским стрелком.
Опалин покинул кабинет, чувствуя недовольство собой. Он не любил врать своим – а Николай Леонтьевич был свой, не просто начальник, но и человек, которого он уважал. Причина, по которой Иван практически переселился на работу, заключалась вовсе не в старом соседе, игравшем на дребезжащей, как трамвай, скрипке, и даже не в скандальной соседке Зинке. Рассказывая о ней Твердовскому, Иван многого не договорил. Разлад между разбитной симпатичной Зинкой и ее дочерью Олькой возник, когда последняя, вбив себе в голову, что мать не должна снова выходить замуж, начала отваживать ее поклонников. Милая девочка подсыпала им в еду в больших количествах соль, воровала деньги и всячески пакостила. Зинка, надо отдать ей должное, сначала пробовала договориться с дочерью по-хорошему, но потом потеряла терпение и на каждую новую проделку стала отвечать трепкой. Разумеется, рукоприкладство не решило проблему, а только усугубило ее. Любой разговор между матерью и дочерью отныне заканчивался скандалом. Иван пытался образумить и Зинку, и дочь, и добился только того, что обе они по отдельности обрушили на него шквал жалоб друг на друга.
…А потом вдруг понял, как его все невыносимо раздражает: и Зинка с ее неуемными поисками женского счастья, и дочь с мелкими подлостями исподтишка, и скрипка соседа, и шаги в комнате за стеной, и бормотание радио, и лица, которые он видел, и разговоры, которые должен был поддерживать. Опалин почувствовал, что ненавидит шипящие по-змеиному примусы на кухне, ненавидит белье, сохнущее на веревках в коридоре, которое всегда вешали так, что оно задевало его по лицу, и ощущение было такое, будто до тебя дотронулись сырой рыбой. И себя самого, из-за того, что приходилось мириться с этими людьми, от которых некуда было деться, Иван тоже стал ненавидеть.
Все это началось после того, как Маша ушла – точнее, после того, как он понял: ни одна женщина на свете не сможет занять ее место. Иван пробовал забыться в работе, в алкоголе, в сочетании того и другого – бесполезно. Ничто не действовало, а раздражение против окружающего мира только нарастало. Обычный человек в таких условиях имел бы все шансы кончить нервным срывом. Но у Опалина было оружие, и он стал бояться, что однажды не выдержит и убьет кого-нибудь, не важно, кого – того, кто в критический момент просто попадет под горячую руку. Мало, что ли, он в свое время расследовал подобных убийств?
И, в свойственной ему манере «рубить с плеча», решил проблему кардинально. Он свел к минимуму свое пребывание в коммуналке, фактически перебравшись жить на работу. В конце концов Николай Леонтьевич был совершенно прав – у каждого человека должен быть свой угол. Этот угол, приложив кое-какие усилия, Опалин и обустроил себе за громоздким старинным шкафом, который стоял еще в общем кабинете первой бригады в Гнездниковском переулке и неведомыми путями перебрался вслед за угрозыском на Петровку. Шкаф хранил кое-какие материалы дореволюционного полицейского архива, сильно пострадавшего во время революции, и иногда, когда выдавалась свободная минута, Опалин доставал какую-нибудь папку с бумагами, написанными по старой орфографии, и перелистывал пожелтевшие страницы. Находясь в знакомой стихии, он испытывал чувство, близкое к умиротворению. Радио у соседей не орало и не изрыгало марши, никто не шаркал ногами за стеной и не пиликал на мерзкой скрипке, Зинка не лезла в дверь без стука и вообще никто ему не мешал. Конечно, душ у себя в кабинете не примешь, но всегда можно сходить в баню, чтобы помыться, или заскочить для этого домой. Дома он также переодевался и устраивал редкую стирку.
Сейчас, впрочем, мысли Опалина были далеки от дома. Он связался по телефону с коллегами в Ростове и попросил уточнить девичью фамилию убитой кассирши, после чего набрал номер следователя Фриновского. Соколов ответил не сразу, но, услышав в трубке его голос, Иван убедился, что дежурный сказал правду: его приятель действительно сменил Фриновского.
– Успеешь до часу – приходи, – сказал Соколов.
– Уже иду, – сообщил Опалин лаконично.
Глава 6. Соколов
Папиросы, цена за десяток. Высший сорт № 1: «Герцеговина Флор», «Особенные» – 2 руб. 50 коп. Высший сорт № 2: «Ява», «Эсмеральда» – 1 руб. 80 коп. Высший сорт № 3: «Борцы», «Казбек», «Дерби» – 1 руб. 27 коп., «Наша марка», «Прима» – 1 руб. 10 коп. Высший сорт № 4: «Пушки», «Садко», «Марка» – 90 коп.
Прейскурант 1937 г.
Как известно всем заинтересованным лицам (кроме некоторых авторов детективных романов), в МУРе работают оперуполномоченные, а следователи трудятся в прокуратуре. И те, и другие занимаются раскрытием преступлений. И те, и другие традиционно считают, что играют в расследовании главную роль. Сыщики добывают информацию и ловят подозреваемых, следователи направляют уже оформленное по всем правилам дело в суд. В действительности всё, разумеется, значительно сложнее: многое зависит не только от нюансов конкретного дела и действующих на тот момент законов, но и от способности следователя и работников милиции – в том числе угрозыска – взаимодействовать друг с другом.
На своем веку Опалин перевидал немало следователей и научился для пользы дела находить контакт и со случайными людьми в этой профессии, и с честолюбивыми карьеристами, и со старыми служащими, смотревшими на него со скептической улыбкой, и вообще с кем угодно, но следователей как класс он не слишком жаловал. Следователи не сидели в засадах, не рисковали жизнью, отыскивая особо опасных преступников, и по большей части предпочитали давать указания, отсиживаться в кабинетах и работать строго по графику. Кроме того, прокуратура уже несколько лет делала упор на политику, и в январе 1938-го даже вышло постановление, предписывавшее следователям заниматься в первую очередь преступлениями «контрреволюционными и особо опасными против порядка управления». У всех на устах были нарком Ежов и выражение «ежовые рукавицы». И пока муровские сыщики ловили убийц и грабителей, то есть боролись с реальной преступностью, их коллеги из прокуратуры нередко занимались тем, что раскрывали несуществующие заговоры, а в число заговорщиков по своему разумению включали всех, кто хоть чем-то в предыдущие годы проявил свою оппозиционность. А потому Опалин особенно стал ценить следователей, сумевших остаться людьми, несмотря на обстоятельства и соблазн легко сделать карьеру, взобравшись наверх в прямом смысле слова по трупам.
Если верить словам «Интернационала», который тогда был гимном СССР, кто был ничем, тот может стать всем – но об обратной дороге песня умалчивала. В 1938-м Ежов был смещен со своего поста, а потом отдан под суд. Начались пересмотры дел и аресты наиболее ретивых следователей, прозвучало даже слово «оттепель» (не в последний раз в российской истории). Из всего происходящего Опалин сделал свои выводы. С некоторыми коллегами он почти полностью прекратил общаться, однако следователь Александр Соколов в число таких людей не входил. Саше Опалин до некоторой степени доверял – до некоторой, потому что жизнь приучила его всегда оставлять маленькую лазейку для сомнений, чтобы не испытывать потом ненужных разочарований.
Когда Опалин вошел в кабинет, следователь сидел в облаке дыма и с выражением, которое Иван про себя определил как профессионально кислое, изучал бумаги. В пальцах правой руки дымилась очередная папироса. Массивная пепельница была до отказа забита окурками и обгоревшими спичками – Соколов был заядлый курильщик и не мыслил своей жизни без табака. На стене, как и в любом другом официальном учреждении, висел портрет Сталина, но иной, чем в кабинете у Твердовского: тут Иосиф Виссарионович прямо и не слишком дружелюбно глядел на посетителя, переступающего порог.
Опалин пожал Соколову руку, отказался от предложенных папирос, сел на унылый казенный стул и обменялся со следователем несколькими общими фразами. Александр был шатен тридцати пяти лет от роду с простоватым лицом, которое любой, кто с ним сталкивался, волен был счесть попросту глупым. Это обстоятельство, да еще манера рассеянно слушать собеседника, полуприкрыв веками серо-голубые глаза, наводили на размышления о том, что Соколов – следователь так себе и вообще находится не на своем месте. Однако Опалин затруднялся даже представить, скольких преступников Александр сумел таким образом вывести на чистую воду. По характеру следователь был въедлив, ироничен и склонен каждый факт подвергать сомнению. Это помогало в работе, но мешало в дружбе. Впрочем, Опалин ценил Александра не за характер, а за то, что тот не изобретал для карьерного роста несуществующих контрреволюционных заговоров и не применял к обвиняемым силовые методы. Недавно Соколов занимался расследованием одного крупного мошенничества, из-за которого ему пришлось даже съездить в Ленинград. Узнав об этом, Опалин попросил следователя в качестве одолжения разузнать кое-что для него лично. Соколов выслушал, задал несколько вопросов и сказал, что обещать ничего не станет, но при случае – постарается. И вот он вернулся, судя по всему – с кое-какими сведениями, но почему же Опалину так непросто завести речь о главном?
– Ты бы окно открыл, – сказал он, глядя на облако дыма, колыхавшееся вокруг Соколова. – А Фриновского перевели?
– Угу. – Александр сделал неопределенный жест рукой с папиросой. – Он на взятке погорел.