Встречая где-нибудь наркома, они спешили засвидетельствовать ему свое почтение, уважение, восхищение и преклонение, но Нина Фердинандовна слишком хорошо знала людей и видела, что глаза льстецов смеялись. Они презирали его, а он, проницательный, столько на своем веку повидавший человек, принимал их похвалы за чистую монету и не чувствовал подвоха.
Уверовав в свое значение, он свысока рассуждал о современных писателях, походя ругал Булгакова и вообще вел себя так, словно для него уже прочно было зарезервировано место в русской классике, где-то между Пушкиным и Достоевским.
Нина Фердинандовна распорядилась подать ужин, вполуха слушая мужа, который говорил о том же, о чем и всегда.
Он бурчал, что Горький невыносим, что «великий пролетарский писатель» ухитряется разом сидеть не на двух, а на трех стульях, и что вокруг него на Капри собирается отъявленная контрреволюционная сволочь.
Жаловался на нечуткость Кобы[12 - Прозвище И. В. Сталина.], который не походил на Ильича и вообще мало прислушивался к мнению Гриневского о современном театре.
Через несколько мгновений нарком переключился на подробности своего здоровья, коснулся какой-то статьи, которую за него писал незаменимый Степан Сергеевич (Гриневский, впрочем, говорил: «моя статья»), и заговорил о пьесе, которую собирался сочинить.
– А меня опять приглашали в кино, – вставила Нина Фердинандовна, воспользовавшись паузой в монологе мужа.
Обдумав все как следует, она решила не связываться с сомнительным проектом Винтера и как раз собиралась рассказать об этом Гриневскому.
Тот рассеянно кивнул.
– Действие пьесы происходит в деревне, я покажу столкновение старого уклада с новым, – продолжал он развивать важную для него мысль. – Коба прав: литература должна быть ближе к массам. И для тебя тоже будет роль, сыграешь крестьянку.
Нина Фердинандовна не то чтобы похолодела, но застыла на месте.
Муж в который раз считал, что делает ей одолжение, сочиняя для нее роль, и поскольку раньше у него не выходило ничего путного, она не питала никаких иллюзий насчет того, что ей предстоит.
Конечно, рецензии будут хвалебные, и администратор позаботится, чтобы зал был всегда полон; но она же отлично знала, что будут говорить о ней за спиной, и уже сейчас словно слышала смешки и пересуды дорогих коллег.
И ладно бы речь шла о мало-мальски интересной роли, о какой-нибудь герцогине или даже королеве, которой в финале за сценой отрубают голову; но играть крестьянку – при одной мысли об этом Гриневскую начинало корежить.
Для нее деревня была синонимом нищеты и безысходности, которых ей самой в жизни довелось хлебнуть с лихвой, и она ни секунды не желала вновь окунаться во все это.
Отказаться? Но под каким предлогом?
В том, что касалось его нетленок, нарком был болезненно обидчив и злопамятен, как все графоманы.
Однажды она уже попробовала уклониться от навязанной им роли, и ее невинная (как ей казалось) шутка по поводу его драматического таланта едва не обернулась разводом.
И тут в голову Гриневской пришла поистине судьбоносная мысль.
На следующий день Бориса Винтера вызвали на студию, и в кабинете директора он увидел загадочно улыбающуюся Нину Фердинандовну. На сей раз она была в простом синем костюмчике, который шила знаменитая московская портниха и который стоил годовую зарплату хорошего рабочего.
– Мне очень понравилось ваше либретто, – сказала Гриневская бархатным голосом. – Думаю, вы можете на меня рассчитывать.
Директор, с некоторым изумлением косясь на режиссера, от которого никак не ожидал такой прыти, скороговоркой заговорил о том, что сценаристы далеко ушли от первоисточника… а впрочем… хороший боевик им не помешает… и вообще…
– Но придется посоветоваться с товарищами, – веско заключил он.
Ознакомившись с текстом либретто, товарищи из Главреперткома высказали свои соображения, которые заключались в нижеследующем:
1) не задействована советская действительность (что было неудивительно, так как все события по сюжету происходили за границей);
2) не показаны забастовки и вообще состояние рабочего класса за рубежом;
3) нет мировой революции;
4) ни один из героев не внушает доверия, так как среди них нет ни рабочих, ни крестьян.
Борис сражался, как лев, но ему пришлось пойти на компромиссы. Он вписал забастовку и добавил рассказ героя Лавочкина о родителях-рабочих, который втайне рассчитывал вырезать при монтаже, но советскую действительность некуда было воткнуть, а начальство настаивало на том, чтобы ей было уделено значительное место.
– Тогда придется снимать две серии! – в запальчивости заявил Борис.
– Почему бы и нет? – задумчиво протянула Нина Фердинандовна, когда узнала об этом.
Съемка двух серий займет больше времени, а значит, у мужа не останется никаких шансов занять ее в своей никчемной пьесе.
Смирившись, Борис вместе с Мельниковым набросал либретто второй серии, действие которой частично происходило в Москве.
Тяжелее всего оказалось отбиться от мировой революции.
Борису указывали, что, например, в «Аэлите»[13 - «Аэлита» – фильм Якова Протазанова (1925), первая фантастическая лента советского кино.] режиссер ухитрился устроить революцию даже на Марсе, а уж революция на грешной земле для кинематографиста его уровня вообще пара пустяков.
Весь измотанный бесконечными прениями, Борис без сил приходил к сценаристу и валился на кожаный диван, зажатый между двумя книжными шкафами.
Мельников называл этот диван ущельем.
Сообщники пили чай, который заваривала спокойная и рассудительная жена Михаила, придумывали, как им обойти требования идиотов с кинофабрики, и хохотали.
– Они мне все тычут «Аэлиту», – возмущался Борис, – но это же каша, черт знает что! Зачем там герой стреляет в жену? Для чего в сюжете агент МУРа? А комбриг с гармошкой, которого вывели полным идиотом? И при чем тут Марс и какая-то королева Аэлита, которую они приплели…
В итоге мировой революции удалось избежать, но линия героини Гриневской увеличилась настолько, что две серии превратились в три.
Заодно в сценарий пробрались посторонние персонажи, которых изначально там не было – например, девушка Мэри, подруга героя Голлербаха, в которую влюбляется герой Еремина.
В разгар работы над сценарием кинофабрика откомандировала Винтера в Ялту – выбирать места для будущих съемок и договариваться с местной студией о сотрудничестве.
В апреле режиссер прибыл на место; с ним приехал оператор Нольде, сценарист Мельников, художник Леонид Усольцев и еще несколько человек, включая уполномоченного Зарецкого.
Борис, насупившись и заложив руки в карманы, ходил по набережной и думал, что здесь когда-то гуляла дама с собачкой и до сих пор неподалеку стоит дом, который построил для себя Чехов, но ровным счетом ничего чеховского в городе не ощущалось.
Здесь царил странный дух – отчасти провинциальный, отчасти больничный, потому что многие старые виллы были преобразованы в санатории для туберкулезников.
Афиши на тумбах анонсировали фильмы, которые в Москве не шли уже несколько лет.
На машине местной кинофабрики с шофером Кешей Борис, Михаил и Эдмунд Адамович объехали город и окрестности, намечая точки для съемок.
Как-то Борис заметил окруженный запущенным садом старый дом, большой и красивый, но с виду необитаемый.
Отчасти он напоминал итальянское палаццо, но отдельные элементы явно были вдохновлены модерном и готикой.
Кеша объяснил, что это бывшее имение барона Розена, что оно долго стояло заброшенное, но говорят, что скоро здесь будет очередной санаторий.