– Известно чем, – фыркнула Пелагея. – Имущество обсматривает, что да как. По всем комнатам ходит и проверяет.
Сверху донесся мягкий фортепьянный аккорд. Последняя нота долго дрожала в воздухе, прежде чем раствориться в безмолвии.
– Настоящая хозяйка, – молвила кухарка с уважением и ничего более не сказала.
…Наверху Амалия опустила крышку рояля, который был совершенно расстроен и покрыт густым слоем пыли. Она уже осмотрела все помещения на первом этаже и теперь обходила второй. Здесь были полутемные комнаты с портретами строгих неулыбчивых людей на стенах, чуланы, забитые рухлядью, бильярдная с большим столом, сукно на котором из зеленого со временем превратилось в сероватое, спальни, в которых стоял нежилой дух и пахло мышами. Амалия наугад открыла один из шкапчиков представительного вида и увидела, что он набит пустыми бутылками. В соседней комнате она обнаружила буфет с наливками, причем каждая бутыль была снабжена точной этикеткой на манер аптекарской сигнатурки.[11 - Этикетка лекарства (выражение эпохи).]
За окнами меж тем зашумело, сирени затрепетали на ветру. Из-за реки на Синюю долину надвигалась гроза, и внутри толпящихся в небе желтобрюхих туч что-то утробно погромыхивало и жалобно ворковало. Амалия потерла руки и только теперь заметила, что озябла.
– Дмитрий! Разожги огонь в гостиной, я сейчас туда спущусь.
Слуга повиновался. За окнами сделалось совсем темно, и через мгновение сплошной стеной хлынул дождь. Амалия сошла в гостиную и в отблесках огня стала рассматривать фотографии на стене.
– Это Савва Аркадьич? – спросила она, указывая на карточку высокого плотного старика с сердитым лицом и седыми пушистыми усами. Как она могла заметить, в комнате было больше всего фотографий именно с его изображениями.
– Да, это покойный судья, – подтвердил Дмитрий.
Вслед за тем он перечислил всех остальных, кто присутствовал на фотографиях. Матушка Саввы Аркадьича… Сестра его отца, которая была влюблена в офицера, навлекшего на себя гнев царя Николая… Офицер потом сражался в рядах венгерской армии против русских, после чего его возвращение домой сделалось решительно невозможным. Умер он где-то в Париже, забытый всеми, а тетка Саввы Аркадьича так и не вышла замуж… Здесь, конечно, она совсем старенькая, но в молодости, говорят, была красавица. Ее портрет висит на втором этаже, напротив лестницы… А вот сестра Саввы Аркадьича, которая умерла от тифа совсем молодой… Двоюродная сестра, Савва Аркадьич ей предложение делал, но она отказала…
Амалия слушала рассказы слуги и чувствовала, как чуждый прежде дом обрастает призраками и легендами прошлого, которое не хотело отсюда уходить. Сколько поколений жило, старело, страдало, было счастливо, тосковало, росло в этих стенах… И сами они исчезли, и имена их почти забыты, но вещи в доме помнили их, помнили ту или того, чей локон остался лежать в хрупком медальоне, помнили офицера, изменившего отечеству, и, наверное, от него были те пожелтевшие письма со следами девичьих слез на страницах… Все вещи теперь принадлежали ей, Амалии, по прихоти того старика с седыми усами; и вместе с вещами ей отошло то, что не вписывается ни в какие завещания, ни в какие дарственные, – воспоминания о людях, которые оставили в доме свой след, которые прожили здесь свою незаметную, быть может, незначительную жизнь и тихо в свой срок сошли в могилу. И Амалии надо что-то делать со всем грузом прошлого, распоряжаться, обновлять дом, красить крышу, заводить управляющего, чистить пруды… При одной мысли об этом у нее заломило виски.
– Можешь идти, – сказала она Дмитрию.
Слуга удалился, а Амалия устроилась возле огня и стала просматривать бумаги, которые отыскала в разных местах дома. Тут были письма, записки, фотографии, документы, толстые приходно-расходные тетради. Раскрыв одну такую тетрадь, которая остро пахла плесенью, Амалия увидела аккуратно проставленную дату «1818 года мая 16 дня». К концу тетради почерк сделался менее аккуратным, буквы шатались и разваливались на строках. Здесь, в записях о покупке сальных огарков, перин и сбруи для лошадей, была запечатлена целая жизнь, принадлежавшая некоему Кириллу Семенычу Нарышкину. «Жене капор новый… Попу за крестины… Аптекарю за отвар… За крестины… За гробик для Васи… Жене на материю для платья… За крестины…» Все, чем он дышал, все, о чем думал, отразилось в цифрах; и, по сути, ничего больше не осталось от него на земле, никакого следа, кроме столбиков цифр и пояснительных надписей. А это еще что? «Пара пистолетов дуэльных… Доктору за вытаскивание пули…» Ого-го, вот вам и Кирилл Семенович! Весь в жене да в детях, которые попеременно то рождались, то умирали, однако же дрался на дуэли, да еще когда ему было лет сорок, судя по записям, – не мальчик, скажем прямо, но муж; и тем не менее взрослые мужи порою удивляют сильнее порывистых юнцов.
Амалия отложила пахнущую плесенью тетрадь и взялась за фотографии, которые лежали в бюро, стоявшем наверху. Дама с кислым лицом в белом и с белым же зонтиком на фоне каких-то пальм – Ницца, 1880, значилось на обороте. Амалия вопросительно поглядела на карточку Саввы Аркадьича, висящую на стене. Жена? Похоже на то. На других фотографиях была она же, но моложе, под руку с мировым судьей, который вовсе не смотрелся брюзгой с крепко сжатым ртом, а наоборот, улыбался, как довольный жизнью и собою человек. Да уж, помыслила Амалия, ведь жена лет на двадцать пять была моложе супруга и тем не менее оставила его вдовцом. Но дальше размышлять на эту тему не хотелось, и Амалия стала читать письма, помеченные 1845 годом.
За окнами сделалось светлее, дождь для порядку еще побрызгал на розы и кусты сирени, но затем прекратился совершенно. Сквозь разрывы туч показалось солнце. В гостиную заглянула Лизавета, справилась, не нужно ли барыне чего, и бесшумно удалилась. Амалия прочитала письма, написанные безукоризненным французским слогом, и вновь принялась за тетради. Приход… расход… Положительно скучно! Амалия хотела было захлопнуть тетрадь, но тут ей в глаза бросилась надпись наверху очередной страницы: «Философия одерживает верх над горестями прошлого и будущего, но горести настоящего одерживают верх над философией. Ларошфуко».
Заинтересованная, Амалия стала читать дальше. Судя по всему, автору приходно-расходной книги Савве Аркадьичу Нарышкину надоело считать спички и перчатки, потому что он принялся делать выписки из разных авторов. И то, какие именно выписки он делал, куда ярче любых цифр говорило о направленности его ума.
«Не будь у нас недостатков, нам не было бы так приятно примечать их у наших ближних».
«Старики любят давать хорошие советы, потому что больше не могут подавать дурные примеры».
«Раскаяние не обязательно значит, что мы сожалеем о содеянном зле, – скорее, мы просто боимся зла, которое можем получить в ответ».
«Многие презирают жизненные блага, но никто почему-то не торопится ими поделиться».
«Нас утешает любой пустяк, потому что любой пустяк приводит нас в уныние».
«Лучшее в добрых делах – это желание их скрыть».
«В долг не бери и взаймы не давай, ибо и в писании так сказано».
Амалия поглядела за окно, где в брызгах дождя на солнечном свету сверкал и переливался омытый грозой сад, и перевернула страницу. Здесь уже не было выписок, а начинался отрывочный и, судя по всему, не слишком интересный дневник.
«19 сентября. Сватался к Наденьке. Отказ. Ее мать имеет виды на офицера, какого-то артиллериста. Унизительное объяснение. Надеюсь, того офицера ухлопают на первой же войне. Зол и расстроен.
7 декабря. Вернулся из столицы. Видел университетских приятелей. Разговаривать совершенно не о чем. Итак, и сия глава моей жизни завершилась.
9 января. Приезжал доктор Станицын. Нашел, что у меня не в порядке нервы, прописал уйму лекарств. Шалишь, голубчик! Как будто я не знаю, что ты женат на сестре аптекаря и делаешь все, чтобы у него покупали как можно больше. Ну да я тебе не старая идиотка Марья Никитишна, которая верит каждому твоему слову. Выкинул все рецепты в огонь».
Дальше шли подряд десять или пятнадцать листов записей – погода, толки о турецкой войне, жалобы на подагру, на здоровье, какие-то отрывочные заметки о прочитанных книгах…
«14 октября. «Вестник Европы» поглупел. Больше не буду его выписывать.
Вечером получил известие, что Наденька умерла. Муж жив-здоров и все после нее унаследовал. Сколько народу поубивало турецкими ядрами, а этой скотине ничего не сделалось.
Для меня – жизнь кончена навсегда».
Далее в записях был большой перерыв, который оканчивался лаконичной заметкой: «Женился», после чего снова начались мелочные расчеты и цифры. Крупа, сахар, ленты, материя для новых занавесок… Последними были записаны подсчеты для очередной поездки в Ниццу, а затем шел чистый лист. Перевернув его, Амалия прочитала:
«13 августа. Вот теперь уж точно – все кончено. Крышка мне».
Значит, новая запись сделана после смерти его жены, сообразила Амалия. Она устроилась на диване поудобнее и стала читать дальше.
«18 сентября. Сильнейшее сердцебиение ночью. Проснулся в тоске. Днем судебное заседание. Видел крестника Пенковского. Разъехидственная рожа. Справлялся о здоровье. Ну погоди, ужо я тебе покажу здоровье!
2 сентября. Весь день – дождь. Ходил из угла в угол. Думал. Ничего не надумал, лег спать. Пытался читать журнал – все писатели вруны. Нет чтобы честно сказать – мы ничего не знаем о жизни и ничего в ней не смыслим, – так нет же, встают в позу, советы советуют. Будь моя воля, я бы их всех упек по 119-й.[12 - 119-я статья «Устава уголовного судопроизводства» фактически оставляла мировому судье право выносить любой приговор на свое усмотрение.]
10 сентября. Проклятый Д. жужжит, как улей. Жена акцизного чиновника Севастьянова сбежала с каким-то гусаром. Это та Наталья Георгиевна, которую он увидел в Москве и в которую без памяти влюбился. По-моему, пустоголовая бабенка, но Севастьянова жаль. Он уже приходил ко мне, просил совета. Говорил, что хочет застрелиться. Я ему сказал, что так он лишь сделает своей жене одолжение. Вроде одумался. Бывшая его невеста Оленька, которая нынче за моим крестником, тихо ликует. Бабы, черт бы их побрал…
16 сентября. На судебного следователя Замятина поступила жалоба. Целыми днями дует водку, подлец, в месяц имеет 250 целковых и ни черта не делает. Накричал недавно на крестьянина Нифонтова, который выступал свидетелем, и будто бы по лицу его ударил. Вроде хотят перевести Замятина в другой уезд, чтобы замять дело (эк я скаламбурил!). И очень хорошо. Хотя я бы и его упек по 119-й, чтобы впредь руками не размахивал».
В дверь постучали, и вошел Дмитрий. Амалия заметила, что он причесался и надел сюртук поприличнее.
– Госпожа баронесса, – торжественно доложил слуга, – к вам гости.
6
Гостей было трое: один – голубоглазый брюнет, которого Амалия уже видела прежде, проезжая через Д., другой – светловолосый господин с усиками и выражением лица, какое бывает у примерных сыновей и чиновников с незапятнанным формуляром[13 - В реалиях сегодняшнего дня – трудовая книжка.], а третий – третий не походил ни на одного из своих спутников. Прежде всего, он был очень высокого росту, широк в плечах и носил великолепные ухоженные темные бакенбарды. У него была добродушная мясистая физиономия из числа тех, которые особенно располагают к себе детей и хрупких барышень, а на безымянном пальце красовалось обручальное кольцо. «Отец семейства», – почему-то сразу же подумала Амалия, скользнув по нему взглядом. Но тут светловолосый с усиками заискивающе улыбнулся, и хозяйка обернулась к нему.
– Очень, очень рад познакомиться с вами, дорогая кузина, – проворковал он, целуя ей руку, и его серые глазки сузились в две крошечные щелочки. – Позвольте отрекомендоваться, Сергей Сергеевич Пенковский, служу акцизным, крестный сын дорогого… покойного Саввы Аркадьевича. А вы, насколько нам известно…
– Баронесса Корф, Амалия Константиновна, – ответила Амалия, незаметно отнимая руку. Она не любила, когда ей слюнявили кожу – как известно, целовать руки дамам тоже надо уметь.
– Я вас такой себе и представлял! – в экстазе вскричал Пенковский. – Полагаю, мне стоит отрекомендовать моих спутников. Вот, не угодно ли: Владислав Иванович Никандров, врач, наш эскулап, так сказать… Не успеете заболеть, как он вас уже вылечит.
Сей образчик провинциального остроумия заставил Амалию едва заметно поморщиться. Зоркий Пенковский, однако, заметил ее гримаску и заторопился.
– А вот, не угодно ли, Степан Александрович Севастьянов, – объявил он, указывая на здоровяка. – Бывший акцизный, ныне в отставке. Прибыл, так сказать, засвидетельствовать вам свое почтение-с…
Амалия пристальнее вгляделась в здоровяка, который не осмелился поцеловать ей руку, а только почтительно и очень осторожно пожал ее. Неужели этот солидный с виду господин, отец семейства, как она назвала его про себя, и есть тот, от которого четыре с лишним года назад сбежала жена и который обещал мировому судье Нарышкину застрелиться? Или тягостная история уже осталась в прошлом и блудная жена давно вернулась к своему супругу, который принял ее так, словно ничего не случилось? «Надо будет навести справки у Лизаветы, – смутно подумала Амалия, – она должна все знать».
– Надеюсь, вам у нас понравилось? – спросил доктор.
Амалия пожала плечами.