Пожалуй, только моя мама избегала этих сборищ. Обсуждение чужих дел никогда ее не привлекало. А разговоры под окнами с легкой руки Доры постоянно принимали личный характер. И, как я вскоре выяснил, с особенным постоянством обсуждалась личность моего отца. Я сам не раз это слышал, притаившись за открытым окном веранды. Увы, никогда не долетало до моих ушей доброе слово о нем.
В Чирчике у меня быстро появились друзья. Это были братья Куликовы, семилетний Коля и шестилетний Саша из квартиры этажом выше. А братья Зинединовы – Рустем, который уже ходил в первый класс, и шестилетний, как и мы с Сашей, Эдем – жили над Куликовыми. Пятеро пацанов одного возраста и из одного подъезда – что могло быть лучше? Мы сразу нашли общий язык и выяснили, какие игры нам больше всего нравятся. Одной из них, конечно, была «войнушка». Но кроме этой старой игры, знакомой детям всего мира (к несчастью, не только детям), познакомился я здесь и с новой, не менее увлекательной. Называлась она «хлопушка».
Весной, как только в арыках появляется вода, на дне их начинает скапливаться глина. Из нее лепили что-то вроде лепешек. В центре каждой из них проделывалась вмятина с тонким дном. Вот и получалась «хлопушка». Теперь оставалось поднять ее и, дыркой вниз, с силой швырнуть на асфальт. «Пах-х»! Звук был такой, будто выстрелили из пистолета. А если мы пятеро, взяв в руки по две «хлопушки», швыряли их одновременно… Что там пулеметная очередь! Дело в том, что пространство, где мы играли, находилось между стоящими параллельно, метрах в сорока друг от друга, домами. И здесь, естественно, создавался эховый барьер, где звуки раскатывались, подобно грому.
Вряд ли наша стрельба доставляла удовольствие взрослым. Но это нас не волновало. Наоборот. Если кто-нибудь из соседей отваживался отругать нас за какие-то шалости, под его окном немедленно раздавалась канонада, особенно громкая и длительная…
Началось знакомство и с новым городом. Долгое, постепенное.
В отличие от Ташкента, Чирчик был городом совсем юным. Возник он в 1935 году, объединив несколько рабочих поселков, созданных для строительства Чирчикской ГЭС и электрохимкомбината. Но этим комбинатом, первенцем химической промышленности Узбекистана, дело не ограничилось. В Чирчике был построен комбинат тугоплавких металлов, трансформаторный завод, появились обувная и швейная фабрика. К нашему приезду это был крупный индустриальный центр, в нем насчитывалось 25 промышленных предприятий. А на широкой холмистой долине, которая начиналась сразу за городом, нередко раздавался грохот танков, гулкие орудийные раскаты: в танковом училище, самом большом в Узбекистане, шло очередное полевое учение.
Вот в какой любопытный город мы переехали. Вот почему наш подъезд, наш дом да и вообще весь Чирчик был таким многонациональным: прослышав про новый город, где идет большая стройка, где нужны работники самых разных специальностей, сюда съезжались люди даже из других республик.
Главенствовал над городом химический комбинат. Огражденный со всех сторон высоким кирпичным забором с колючей проволокой, он находился неподалеку от въезда в Чирчик со стороны Ташкента. Из высокой его трубы круглые сутки валил дым ядовито-желтого цвета. В безветренные дни он упирался прямо в небо, как толстый, скрученный жгутом, канат. Или скорее, как чудовищная кисть, которая весь небосвод окрашивает своей ядовитой желтизной. И желтизна эта, скапливаясь, образовывала брюхатые, гнойные облака.
Стоило подуть северному ветру, а происходило это очень часто, холмистая долина не защищала город от холодных ветров, как по всему Чирчику разносился едкий неприятный запах. От него першило в горле, слезились глаза. После дождя на листьях и на траве появлялась желтизна. А уж вокруг самого комбината деревья и палисадники были совершенно неестественного оттенка.
Все жители города знали, что заводские выбросы ядовиты, что защиты от них не создано, фильтров на трубе нет. Но я не слышал о каких-либо попытках горожан добиться, чтобы их перестали отравлять. Работники комбината рады были и тому, что их поили молоком. Бесплатно… Об акциях протеста и речи не могло быть. Всевластный комбинат имел стратегическое значение. За день его можно было переключить на выпуск военного сырья.
* * *
Впрочем, если бы не дым, Чирчик был довольно уютным и привлекательным городом. Его разрезала на две части река Чирчик, или, как ее тут попросту называли, канал. Дело в том, что в черте города берега зацементировали, чтобы предупредить эррозию: ведь Чирчик был норовистой горной речкой, которую по весне щедро пополняли водой снега, таявшие на отрогах Тянь-Шаня. Как только начиналось это весеннее половодье, ручьи, потоки, водопады бурно устремлялись вниз, заливая и захватывая все на своем пути. Становясь рекой, потоки эти мчались, как взволнованная мать, потерявшая своего ребенка и в поисках его готовая заглянуть в каждый угол, в каждую щель, преодолевая любые препятствия. Вот почему в городе реке необходимы были зацементированные берега.
Вдоль дорог и тротуаров шумели листвой деревья, благоухали в палисадниках розы, в арыках весело журчала вода.
Но все это я увидел позже, когда подрос. А пока мы еще малыши и путешествуем не дальше своего детского сада или школы.
Наш с Эммой детский сад – он назывался «Буратино» – мало чем отличался от прежнего, ташкентского. И занятия в группах были такие же, и гулять нас выводили во двор с беседками. Правда, не встречались мы на прогулках с нашей любимицей мышкой. Зато во дворе в большой клетке жил беркут, гордая птица. Он презрительно поглядывал на нас, надменно отворачивался, когда мы начинали с ним разговаривать и, кажется, мало обращал внимания на наши попытки накормить его хлебом. Попытки были безуспешными, потому что в плетеной проволочной клетке отверстия были слишком маленькими…
Мама работала на фабрике в две смены. Первая начиналась в восемь утра, и, чтобы не опоздать, мама отводила нас с Эммой в садик очень рано, чуть ли не к шести. Время было зимнее, мы приходили в полной темноте и прогуливались час-полтора возле запертого здания среди снегов. Снега в ту зиму было очень много. В лунные ночи он красиво блестел, отливая серебром. А луна была тоже очень красивая, большая-большая. Казалось, она так близко, что ее можно достать рукой.
Вдвоем нам не было страшно. Но в садик мы часто попадали с промокшими ногами и воспитательницам приходилось переодевать нас.
Глава 12. «Гунча»
С тех пор, как я себя помнил, я знал, что моя мама – швея. Среди первых слов запомнились мне и такие: «норма», «выработка», «план». Произносила их мама сердито. Похожие слова я услышал и в Чирчике: мама и здесь работала на швейной фабрике, которая называлась «Гунча». Впрочем, теперь мама говорила о работе не с таким раздражением, как прежде. Что-то изменилось. Что – я, конечно, не понимал. Рано мне было разбираться в производственных процессах и отношениях. Разобрался я много позже. А детство – это впечатления. И одно из оставшихся в памяти – как однажды мама повела нас с Эммкой к себе на фабрику.
В тот день наш детский сад был закрыт на карантин. Мама с утра была дома, а собираясь на вечернюю смену, сказала: «Не оставаться же вам одним. Лучше уж на фабрике переночуете…»
Мы долго ехали в автобусе. Он тяжело пыхтел и взревывал, поднимаясь на горки. Их было много. Дорога, извиваясь серпантином, шла то вверх, то вниз, а по сторонам от нее то взбирались на горки, то теснились внизу новенькие четырехэтажки. Некоторые из них еще были в строительных лесах. Четвертый микрорайон – так называлась эта часть города – рос и достраивался. Здесь и находилась мамина фабрика.
В широком вестибюле нас охватила прохлада, большая люстра сверкала под потолком, а на стенах было много ярких плакатов. Среди них висела увенчанная красными буквами доска, на которой были чьи-то фотографии. И вдруг на одной из них я увидел маму. Я остановился, схватил ее за рукав: «Мам, что это?» – «Доска почета». Она засмеялась, но лицо у нее было довольное.
Мы подошли к дверям со стеклянной табличкой. Мама одернула Эммкино платьице и постучалась. «К директору идем. Поздоровайтесь», – прошептала она.
Директор оказался совсем не страшным, он назвал нас богатырями, но услышав, что мама просит разрешения оставить нас в цехе на ночную смену, замахал руками: «Что ты, Эся, как можно!» Впрочем, увидев мамино расстроенное лицо, крякнул и распорядился: «Посади в углу на тряпках. Подальше от машин, слышишь? И чтобы не бегали!»
Мы поднимались по лестнице, ведущей к цеху, а там, наверху, что-то рокотало и стрекотало все громче и все раскатистее. Казалось, сейчас навстречу нам, сюда на лестницу вылетит что-то стремительное и огромное. Это шумел швейный цех. В несколько рядов он был заставлен швейными машинами, штук по 20–30 в каждом. У меня просто дух захватило, столько их здесь было. Эти педальные зингеровские машинки мне казались просто великолепными. И вот началась смена, и моя мама села за одну из этих замечательных машин…
«Гунча» была трикотажной фабрикой, и шили здесь главным образом трикотажные пиджаки. Шили – это короткое слово. Но включает оно в себя множество операций от раскроя до пришивания пуговиц. Множество коротких, четко размеченных, жестко ограниченных операций, не требующих ни выдумки, ни фантазии, но зато требующих точности и собранности, не допускающих ни малейшего отклонения. Группа, в которой работала мама, пришивала воротники. Эта операция называлась «вточка». Но и она делилась на части. Мама делала исходную вточку. Насадку. Она начинала пришивать воротник на спинке пиджака, в самой середине выреза. И от этого начала, от этой насадки, зависело все: ошибись мама на миллиметр – вся работа будет испорчена. Брак.
К концу ряда подвозили тачку с товаром. Мама хватала из тачки пиджак, воротник. Р-раз – и пиджак подлетает к машине. Р-раз – и он уже перекрутился стремительно в маминых руках, с такой быстротой, что я и цвета его не успел заметить. И как воротник оказался на нужном месте, не увидел… Р-раз – и насадка готова, пиджак перелетает к следующей швее… Стрекочет, стрекочет, стрекочет мамина машинка. Она сидит, склонив голову, чуть раскачиваясь, непрерывно движутся ноги, движутся быстро и точно руки. Она сидит, поглощенная работой, не замечая, кажется, ни гула цеха, ни грохота проезжающих мимо тачек, ни того даже, что мы, ее дети, восседаем в уголке на груде разноцветных обрезков и глядим на нее… Впрочем, за мамой наблюдал я один. Груда ярких, мягких обрезков – это был настоящий клад, которому позавидовала бы любая девчонка! И подумать только, что такое сокровище здесь, на фабрике, считалось просто мусором! Эммка рылась в обрезках, что-то приговаривая, хватала их, крутила, связывала, примеряла. То шарф себе повязывала, то косынку, то сооружала что-то вроде разноцветной одежды Арлекина. Словом, она была при деле.
А я, я не мог оторваться от конвейера. Я глядел, как быстро движутся по нему пиджаки, и все время возвращался взглядом к маминой машине. К ее рукам. И вот что я вскоре заметил: мама работает быстрее других. Вот пиджак перешел к следующей швее, а та еще не закончила предыдущий. Вот кто-то крикнул издалека: «Эся, отдохни, перестань тарахтеть!» Но нет, мама не слышит, не поднимает головы.
Мама была замечательной швеей, виртуозом. Она просто не умела работать плохо. Но не только в этом было дело. На «Гунче», в отличие от ташкентской фабрики, платили по выработке. Здесь мамин заработок стал зависеть от ее рук, от ее мастерства. Мамины неустанные руки кормили нас с Эммкой.
Только здесь, в Чирчике, мама почувствовала, что ее труд ценят. Пройдет какое-то время и ее наградят Орденом Трудовой Славы 3-й степени. В городе всего пять человек получат такую награду. И, конечно же, это маму радовало. Наверно, очень радовало. А то, что мамин труд был изнурителен, то, что ее быстрота, собранность, сосредоточенность, требовали огромной затраты сил, нервного напряжения, Господи, да разве она думала когда-нибудь о себе?
Когда на фабрике появлялись ученицы, их приводили к маме. Кто же лучше научит, кто терпеливее покажет – и раз, и два, и десять – как работать? К ней приносили испорченные вещи, и она исправляла их, исправляла с искусством хирурга, успешно делающего сложную операцию безнадежному, казалось бы, больному.
Вероятно, в любом деле настоящий мастер лишь тот, кто кроме мастерства обладает и душевной щедростью.
* * *
…Час шел за часом. Цех рокотал слитно и непрерывно. Эммка давно уже уснула, зарывшись в груду своих сокровищ. Я тоже стал задремывать, но вздрогнул и проснулся, потому что вдруг наступила тишина. Начался перерыв. Не знаю, была ли на фабрике столовая, но в этом цехе многие работницы перекусывали прямо у своих машин. Включали кипятильники, шуршали пакетами, разворачивая бутерброды. К нам с Эммкой то и дело подбегали женщины, кто с конфетой, кто с печеньем. Добрые усталые лица, косыночки на волосах, фартуки, облепленные нитками… Вот подошла и Шура Черемисина, наша соседка по дому.
– Молодец, что привела, – сказала она маме. – Пусть посмотрят, чем мы тут занимаемся.
– Пашем, – коротко ответила мать. Она сидела возле нас с кусочком нитки на нижней губе.
Ниточка на губе была почти у каждой швеи. Ниточка помогала им сосредоточиться во время шитья. Все при деле: руки, ноги, глаза и даже губы.
Глава 13. «А у нас соседка – гречанка»
– Дети, вставайте! Пора, пора…
Я открыл глаза и сразу зажмурился. В глаза хлынул яркий свет, все еще непривычный после небольшой, темноватой ташкентской спаленки. Два больших окна выходят на задние огороды, в простор, в открытое пространство, за которым вздымаются холмы. Вечером за них уходит солнце. Во второй половине дня оно гостит в нашей спальне, щедро заливая ее своими лучами. Впрочем, мама уже поставила на окна решетки, чтобы мы, заигравшись, через окна не лазали.
Минуту-другую я лежу, любуясь спальней. Стены здесь нежно-голубые с золотистым накатом из полосатых ромбиков. Смотришь, смотришь на стену – и начинает казаться, что ты в космосе, что тебя окружают звезды, одни звезды… И полами можно полюбоваться – они свежевыкрашенные, почти ровные.
Загремело радио. По утрам отец ставит приемник на подоконник в гостиной, или в зале, как мы называем эту комнату, чтобы мы с Эммкой делали зарядку. Пятнадцать минут под музыку. Мы занимаемся с удовольствием, однако успеваем побаловаться и погримасничать.
– Эммка, умеешь так? – спрашиваю я, моргая то одним, то другим глазом. Я хитрец. Я прекрасно знаю, что произойдет дальше. Моргать глазами попеременно она не умеет, хотя уже сколько раз пыталась. – Да не так! Вот смотри, смотри…
Я делаю вид, что пытаюсь помочь Эммке, и она снова принимается учиться моргать, доходит до изнеможения, и даже иногда убегает пожаловаться маме.
Но вот мы заканчиваем. Я торопливо обмываюсь холодной водой, одеваюсь и сажусь за стол.
– Сейчас, сейчас, – приговаривает мама, нарезая салат. – Сейчас подаю. Да, папеш, мне бы на базар сегодня надо съездить.
– Езжай, – невозмутимо отвечает отец.
– А деньги? Моя зарплата потрачена.
– У меня нет! – быстро и резко отвечает отец.
Привычный ответ. Так бывало много раз. И мама, смолчав, повздыхав, бежала к знакомым, к соседям – занимать деньги. До получки. Своей, разумеется.