Процессуальная цепь бытия онтологически континуальна. Дискретные факты в ней обнаруживаются только вследствие вмешательства языка, текстопорождающей деятельности, дискурсии. Без дискурсивной артикуляции (текстуального освоения сознанием) «фактов» в человеческом смысле слова не существует. Факт есть не что иное, как референтная функция дискурса – высказывания о нем.
При этом одно и то же происшествие, привычное для одного сознания (взрослого, например), может предстать беспрецедентным и потрясающим для другого сознания (детского). То, что не имеет начала и конца, не является событием, но любое происшествие, если не причинно-следственными, то хотя бы временными отношениями, неразрывно связано со всеми предыдущими и всеми последующими происшествиями. Чтобы рассказать о событии, необходимо положить ему начало и конец, придать ему фрактальность, разворачивая в цепь эпизодов или хотя бы в сценарную цепочку кадров ментального видения. Любое рассказывание – это ментальный акт ценностной природы.
Бахтин мыслил категорию события этимологически: как событие, взаимодействие, встречу двух реальностей. При этом, по крайней мере, одна из этих реальностей – ментальная реальность человеческого сознания. «Точка встречи предмета и сознания», которая «стояла в центре внимания» Бахтина справедливо мыслится его комментатором как «один из наиболее значимых» аспектов современной нарратологии[23 - Гоготишвили Л.А. Непрямое говорение. М.: Языки славаянских культур, 2006. С. 261.].
«С появлением сознания в мире, – писал Бахтин, – событие бытия […] становится совершенно другим, потому что на сцену земного бытия выходит новое и главное действующее лицо события – свидетель и судия. И солнце, оставаясь физически тем же самым, стало другим, потому что стало осознаваться […] отразилось в сознании другого (свидетеля и судии): этим оно в корне изменилось, обогатилось, преобразилось» [6, 396].
Бахтинское «событие» интенционально, его событийный статус зависит от ценностной направленности (интенции) сознания, которая «не может изменить бытие, так сказать, материально […] она может изменить только смысл бытия (признать, оправдать и т. п.), это – свобода свидетеля и судии. Она выражается в слове. Истина, правда присущи не самому бытию, а только бытию познанному и изреченному» [6, 396–397, выделено Бахтиным – В.Т.].
В этих положениях, в сущности говоря, сформулирована философская база нарратологии. Подобно истине событийность также не является «натуральным» качеством происходящего вокруг нас. Возникновение или исчезновение материков на планете Земля – столь же естественные процессы, как замерзание или таяние льда при соответствующей температуре. Но рассказ об этих процессах в учебнике (с присвоением древнейшим материкам собственных имен) представляет их нам как доисторические события.
Специфика нарративного дискурса – в отличие от стенограммы или лапидарной хроники – состоит именно в том, что он наделяет факт или некоторую совокупность фактов статусом событйности. Никакой природный катаклизм или социальный казус вне соотнесенности с нарративной интенцией (повествовательной установкой) сознания пока еще не является событием. Чтобы стать таковым, ему необходимо обрести статус не только зафиксированного, но и смыслосообразного факта.
Иначе говоря, событием является факт, обладающий собственным значением в меру того, насколько и в какую сторону он отличается от всех прочих, не реализовавшихся в данный момент возможностей. В силу своей смыслосообразности событие, так сказать, внутренне (имманентно) адресовано некоторой потенциально возможной ментальности, способной осмыслить его, по выражению Луиса Минка, как «интеллигибельную конфигурацию отношений»[24 - Mink L.O. Philosophikal Analisis and Historical Understanding // Review of Metaphisics. Vol. 20, 1968. P. 688.].
Эта скрытая адресованность события вытекает из его неизбежной текстуальной оформленности (хотя бы внутренней речью «свидетеля и судии»). А всякий текст – если не эксплицитно, то, по крайней мере, имплицитно – аксиологичен, он вольно или невольно манифестирует некую систему ценностей. Для событийного статуса излагаемых фактов это принципиально, поскольку, как отмечает В. Шмид, «изменения, являющиеся тривиальными по внутритекстовой аксиологии, события не основывают»[25 - Шмид В. Проза как поэзия. СПб., 1998. С. 268.].
Событийность являет собой социокультурный феномен человеческой жизни, а именно: особый (нарративный) способ отношения человеческого сознания к бытию – способ, альтернативный процессуальности (в частности, ритуальности). Событие – это нарративный статус некоторого отрезка жизни в нашем опыте. Ибо без нарративной (сингулярно-фрактальной) оформленности со стороны сознания, созерцая непрерывный поток происходящего вокруг нас, ни о каких событиях невозможно помыслить.
Можно сказать, что событие есть «со-бытие» (онтологическое сопряжение) того, что происходит, и того, кто свидетельствует об этом. И притом свидетельствует для кого-то: рассказывать самому себе невозможно. Готовясь рассказать нечто, мы начинаем мысленно «просматривать» референтную сторону своего будущего сообщения, но в этом просматривании уже неизбежно будет присутствовать воображаемый или просто потенциальный адресат.
Поэтому интенцинальность события отнюдь не означает его субъективности. Смысл интерсубъективен. Он не есть субъективная значимость, навязанная факту, «смысл всегда отвечает на какие-то вопросы. То, что ни на что не отвечает, представляется нам бессмысленным»[26 - Бахтин М.М. Эстетитка словесного творчества. М., 1979. С. 350.]. Поэтому смысл для своей актуализации нуждается в вопрошающем, он реализуется только в присутствии субъекта. Со стороны же субъекта, говоря словами Бахтина, «имеет место приобщение» к событию как «ценностно-смысловому моменту» бытия[27 - Там же. С. 369.]. Наррация и есть активно-коммуникативное (текстопорождающее) приобщение к излагаемому референтному событию – приобщение в форме «нарративного понимания» (Рикёр).
Природа события, стало быть, не объективна и не субъективна, она – интерсубъективна. Это означает: то, что мы именуем «событием», имеет смысл (квант событийного опыта), который одно человеческое сознание может раскрыть другому сознанию. «Концепция нарративности как событийности» (Шмид) состоит в том, что социокультурную значимость речевых практик рассказывания определяет ценностный акт наделения чего-либо происходящего нарративным статусом события.
Так, в «Даме с собачкой» А.П. Чехова супружеская измена для Гурова не событийна, поскольку совершалась им неоднократно, сформировав основательный опыт адюльтерных отношений, позволяющий ему классифицировать женщин. Тогда как Анна Сергеевна к тому, что произошло, отнеслась как-то особенно, очень серьезно. В ее кругозоре с ней произошло нечто непоправимо событийное: …и вот я стала пошлой, дрянной женщиной, которую всякий может презирать. Повествователь же в этой ситуации поначалу остается нейтральным свидетелем разности двух встретившихся кругозоров.
Однако в Москве Гурову открывается уникальность его встречи с Анной Сергеевной. На основании прошлого опыта он ожидал, что она покроется в памяти туманом и только изредка будет сниться с трогательной улыбкой. Но Анна Сергеевна не снилась ему, а шла за ним всюду, как тень […] Закрывши глаза, он видел ее как живую, и она казалась красивее, моложе, нежнее, чем была; и сам он казался себе лучше, чем был тогда, в Ялте.
В последних словах интенциональность повествователя едва ощутимо, но несомненно активизируется: это уже не только «свидетель», но и «судия», поскольку поле его сознания шире, он соотносит прошлого и настоящего Гурова так, как это невозможно изнутри сознания самого героя.
Сближение с Анной Сергеевной начинает приобретать теперь и для Гурова событийный статус, активируя нарративную потребность: И уже томило сильное желание поделиться с кем-нибудь своими воспоминаниями. Чехов улавливает в существовании героя зарождение нарративной потребности как феномена общечеловеческой ментальности. Рассказать означает придать отрезку жизни (в данном случае интимной) событийную ценность. Однако о чем говорить?[…]Разве было что-нибудь красивое, поэтическое, или поучительное, или просто интересное в его отношениях к Анне Сергеевне?
Сформулирована, можно сказать, центральная нарратологическая проблема: что позволяет нам рассказывать? каковы базовые условия событийности как социокультурного феномена, как гуманизирующего фактора, в отсутствие которого жизнь человека сводится к природному существованию?
Слабая попытка Гурова все же рассказать свою историю любви и тем самым придать своему существованию статус полноценной человеческой жизни оказывается неудачной и завершается личностным кризисом «я», которому его жизнь открывается вдруг как какая-то чепуха. На протяжении рассказа это первое действительное событие в жизни Гурова – ментальное событие духовного кризиса. Таков вообще наиболее распространенный род событийности в зрелой прозе Чехова.
Всякое событие фрактально. Средствами рассказывания оно не только отграничено от дособытийного и постсобытийного состояний, но – в зависимости от нарративной «оптики», от пристальности свидетельского воззрения – членится на микрособытийные эпизоды. В третьей главе «Дамы с собачкой» это обмен репликами в Докторском клубе, бессонная ночь, приезд в город С. и т. д. вплоть до разговора с Анной Сергеевной в театре.
Центральный пункт кризисного преображения героя отмечен неброской риторической фигурой (эллипсис): у него вдруг забилось сердце, – словно ранее он был мертвецом. Анна Сергеевна, опережая Гурова, полюбившая как следует, по-настоящему еще в Ялте, уже там жаловалась, что у нее тревожно бьется сердце, не давая уснуть. О сердце Гурова никаких упоминаний не было. И вот оно вдруг забилось, вскоре в театре сердце у него сжалось, а во время хождения с Анной Сергеевной по театральным коридорам и лестницам у него уже сильно билось сердце.
До этого происшествия Гуров вполне принадлежал бессобы-тийно-безжизненному существованию (Что за бестолковые ночи, какие неинтересные, незаметные дни! Неистовая игра в карты, обжорство, пьянство, постоянные разговоры все об одном […]] точно сидишь в сумасшедшем доме или в арестантских ротах) и много спал (сон в данном произведении являет собой мифопоэтический образ смерти: спящий город со своими кипарисами имел совсем мертвый вид, шум моря говорил о вечном сне, какой ожидает нас). По сути дела нам рассказали о воскресении душевно полумертвого человека. Такова природа сюжетного события в «Даме с собачкой».
Событийность этого внутреннего происшествия удостоверяется повествователем, который при этом не отмежевывается от кругозора героя: когда Гуров взглянул на нее, то сердце у него сжалось, и он понял ясно, что для него теперь на всем свете нет ближе, дороже и важнее человека.
Так у пошлого обывателя, годами существовавшего по инерции (бессобытийно), образовались две жизни: одна явная […] и другая – протекавшая тайно. При этом все, что было для него важно, интересно, необходимо, в чем он был искренен и не обманывал себя, что составляло зерно его жизни, происходило тайно от других, составляя его личную тайну. Но зато в этой тайной жизни наступает сопряжение двух ранее разобщенных кругозоров:
Анна Сергеевна и он любили друг друга, как очень близкие, родные люди, как муж и жена, как нежные друзья; им казалось, что сама судьба предназначила их друг для друга […] и чувствовали, что эта их любовь изменила их обоих.
В этом «изменении состояния» (Шмид) и состоит событийность данного рассказа. Внешнее, практическое разрешение ситуации, столь важное для героев (Как освободиться от этих невыносимых пут?), для повествователя остается за пределами его ценностного кругозора, порождая открытый финал произведения. Смысл рассказанного не в том, сумеет ли Гуров развестись с нелюбимой женой, а в неожиданно разверзающейся возможности позитивного личностного перерождения пошлого обывателя: никогда не поздно стать полноценным человеком.
Разумеется, в прозе Чехова помимо распространенной у него ментальной (интроспективной) событийности немало и событий фактуальных (инспективных), подлежащих внешнему наблюдению и фиксации. Но даже смерть – простейший пример фактической, казалось бы, событийности – не обязательно актуализируется повествователем в качестве события. Так, в «Смерти чиновника» или в «Человеке в футляре» прекращение жизни героя оказывается всего лишь закономерным следствием его внутренней, личностной безжизненности и не обретает событийного статуса.
Иное дело – смерть главного героя в «Архиерее», повествующем о чуде (сверхсобытии) воскресения умирающего человека, который свободен теперь, как птица. Парадоксальное событие здесь состоит в своего рода инверсивном преображении владыки Петра – в простого, обыкновенного человека Павла.
В отличие от классиков художественной нарративности Чехов поистине «проблематизирует событийность» (Шмид). У чеховских событий имеется существенная специфика: нередко это латентные события, неявные, неочевидные, требующие проницательности адресата. Таково, по мысли Н.Д. Тамарченко, ключевое латентное событие в повести «Черный монах» – «внутреннее согласие на разрыв с другими людьми»[28 - Тамарченко Н.Д. Русская повесть Серебряного века (Проблемы поэтики сюжета и жанра). М., 2007. С. 168.]. Повествования Чехова вообще занимают особое место в истории формирования общечеловеческого событийного опыта.
Событийный опыт не просто накапливается. Он исторически трансформируется, что запечатлевается в пробах его осмысления.
Первоначальная попытка дефиниции событийности принадлежит Гегелю, в размышлениях об античной эпике предлагавшему «установить различие между тем, что просто происходит, и определенным действием, которое в эпическом произведении принимает форму события». По Гегелю происшествием можно назвать «любое внешнее изменение в облике и явлении того, что существует», тогда как событие есть «нечто большее, а именно исполнение намеченной цели», вследствие чего открывается «цельный внутри себя мир, в совокупном круге которого движется действие»[29 - Гегель Г.В.Ф. Эстетика. Т.3. М.,1971. С. 470–471, 472.].
Согласно мысли Ю.М. Лотмана, событие есть нечто иное. Это «пересечение запрещающей границы», «нарушение некоторого запрета, факт, который имел место, хотя не должен был его иметь»[30 - Лотман Ю.М. Структура художественного текста. М., 1970. С. 288, 286.]. Такое определение совершенно не случайно возникает в контексте рассуждений о средневековой хронике. Однако по отношению к иным текстам оно представляется излишне жестким.
Н.Д. Тамарченко, исходя из опыта романного письма, расширяет гегелевское понятие событийности, исключавшее из этой категории «то, что просто происходит»[31 - Гегель Г.В.Ф. Эстетика. Т. 3. С. 470.]. Он определяет событие как «изменение в сюжетной ситуации […] в виде замены или преобразования условий для персонажа – в результате ли его (персонажа – В.Т) собственной активности (путешествие, новая оценка мира) или “активности” обстоятельств (биологические изменения, действия антагонистов, природные или исторические перемены)»[32 - Тамарченко Н.Д. Событие сюжетное // Поэтика: словарь актуальных терминов и понятий. М., 2008. С. 239–240.]. Столь широкое понимание событийности соотносимо с авантюрной картиной мира, где на передний план выходит фактор непредсказуемости, беспрецедентности, того или иного рода «новизны».
Наконец, согласно наиболее мягкому определению Поля Рикёра, «событие – это то, что могло произойти по-другому»[33 - Рикёр П. Время и рассказ. Т.1. С. 115.]. Такая характеристика событийности отсылает нас к опыту новейшей литературы, к нелинейной, вероятностной картине мира, теоретически осмысленной в синергетике.
Событийность того, что может претендовать на статус события, удостоверяется или, напротив, дезавуируется тем, как это излагается. В частности, местом, отводимым произошедшему в порядке событий, именуемому в современной нарратологии историей.
Нарратологическую «историю» порой отождествляют с «фабулой». Это не вполне правомерно. Русской формальной школой фабула мыслилась преимущественно как некий объективно существовавший жизненный материал для сюжетосложения. Нарративная история не такова.
Говоря в самом общем значении, история – это время человеческого присутствия в мировой жизни, то есть время, обладающее смыслом, а потому подлежащее интерпретации, которая представляет собой ни что иное как диалогическое понимание. Любая интерпретация (в частности, нарративная) имеет двоякую направленность: не только на интерпретируемый объект, но и на действительного или потенциального адресата. Ибо смысл не существует вне сознания, однако он и не сводится к чьей-нибудь субъективной значимости. Смысл (со-мысль) интерсубъективен. Это то, что объединяет нескольких (минимум двух) или многих мыслящих субъектов.
Соответственно нарративное (повествуемое) содержание не существует ни объективно (вне сознания), ни субъективно (внутри сознания), оно интерсубъективно и пребывает между сознаниями в качестве смысла. Репрезентация какой-либо истории (в отличие от хронологической фиксации цепочки эмпирических фактов) не сводится к информации, сообщаемой повествователем. Информативность повествуемой истории принципиально неотделима ни от ее ценностной интерпретации со стороны повествующего, ни от его иллокутивной интенции – внутренней установки на результативность данного рассказывания в данной коммуникативной ситуации.
Вследствие смысловой природы истории, как замечает Хейден Уайт, мы неизбежно вынуждены «выбирать между конкурирующими интерпретативными стратегиями при любой попытке рефлексии над историей-в-целом»[34 - Уайт Х. Метаистория: Историческое воображение в Европе XIX века / пер. с анг. Екатеринбург, 2002. С. 20.]. Иначе говоря, единственную, абсолютно правильную Историю человечества написать невозможно. Но возможно это сделать лучше или хуже, дальше или ближе по отношению к подлинному смыслу человеческого присутствия во Вселенной.
Человек как ключевой фактор истории – феномен амбивалентный. Он есть одновременно: а) закономерное явление природы и б) свободное (самоопределяющееся в своей индивидуальности) явление духа. Вследствие этой двойственности методологическое поле «конкурирующих интерпретативных стратегий» историзма располагается между двумя полярными доктринами: доктриной событийности (история есть казусная цепь необратимых и непредсказуемых событий) и доктриной процессуальности (история есть непреложный в своей закономерности процесс развития).
При этом, как выясняется при участии синергетики, онтологическая характеристика самой исторической реальности состоит во взаимодополнительности процессуального и событийного аспектов бытия. То же самое следует сказать и о каждом малом «кванте» нашего исторического опыта: всякий год, месяц, день, даже час нашего присутствия в мире отчасти процессуально прогнозируем, отчасти событийно уникален. Такая взаимодополнительность аналогична взаимодополнительности физической. В онтологической глубине физической реальности, как стало известно лишь в ХХ веке, по мере убывания корпускулярных свойств микрочастицы у нее возрастают свойства волновые, и – наоборот. При этом доминирование той или другой стороны зависит не только от объективных условий, но и от позиции наблюдателя, хотя ни одна из них не может быть вполне исключена из рассмотрения.
Нарративные практики, как говорилось выше, базируются на событийности человеческого опыта. При этом они двоякособытийны: помимо рассказываемого – референтного – события в состав нарративного акта, как впервые было отмечено Бахтиным, входит коммуникативное «событие самого рассказывания»[35 - Бахтин М.М. Воросы литературы и эстетики. М., 1975. С. 403. В дальнейшем страницы этого издания указываются в круглых скобках после аббревиатуры ВЛЭ.]. Нарративная природа высказывания состоит в связывании двух событий – референтного (поведываемого, свидетельствуемого) и коммуникативного (само свидетельствование как событие) – в единство художественного, религиозного, научного или публицистического произведения. Раздвоение событийности на референтную и коммуникативную можно признать общим место современной нарратологии, но соотношение этих аспектов исторически изменчиво.
Коммуникативное событие рассказывания состоит не только в привлечении к участию в нем адресата, но и в преобразовании референтного события в нарративную историю. Последняя шире события в строгом значении этого термина. В состав истории может входить весьма протяженная цепь событий (в значительной степени это будет зависеть от меры фрактальности излагания истории), при этом в нее входит целый шлейф дособытийных и после-событийных обстоятельств, а также привходящих процессуальных моментов, подлежащих итеративному изложению. Без такого рода «шлейфа» нарративный текст обычно не может обойтись.
Что касается «большой» Истории народов и человечества, то историческая наука обычно стремится выявить в ней процессуальный фундамент закономерных изменений, подлежащий освещению итеративному и экзегетическому (объяснительному). Однако полная денарративизация исторического знания, к чему стремилась знаменитая школа «Анналов», оказалась невыполнимой задачей. Даже из научной историографии, не говоря о художественной и иных нарративных практиках, невозможно вполне устранить отвергавшуюся основателями «Анналов» «пену событийности».
В области же литературы, исходя из того, что термин «история» «обозначает содержание нарратива», Вольф Шмид задается вопросом: «каково отношение между изменением ситуации (событием – В.Т.) и историей? Сколько изменений состояния требует последовательность, чтобы стать историей? Количественно определять различие между историей и изменением состояния невозможно – история может состоять лишь из одного изменения. Различие существует на структурном уровне – изменения состояния являются частью истории. История содержит наряду с изображенными изменениями, т. е. динамическими элементами, элементы статические, например, состояния сами по себе, исходные и конечные, агентов и пасиентов, и обстановку»[36 - Шмид В. Нарратология. С. 18.].
К перечисленному ведущим европейским нарратологом необходимо присоединить еще одно – смысловое измерение. Бессмысленное происшествие не является событием и не может быть рассказано – только описано (с позиции непричастного наблюдателя, каким нередко становится ребенок относительно непостижимых для него событий взрослой жизни). А для осмысления происходящего требуется определенный контекст: соположение ряда событийных происшествий (предшествовавших, последовавших, параллельных) и некоторого внесобытийного фона. Любая история может быть рассказана лишь в том случае, если она служит репрезентацией минимально необходимого для этого событийного контекста.
Наконец, неотъемлемыми параметрами истории являются начало и конец, выхватывающие ее из нарративно неосмысленного потока остальной жизни. Жизнь продолжается, однако данная история с ее автономным смыслом заканчивается.
Разумеется, история по тем или иным причинам может остаться недосказанной. Однако ощутимый эффект обрыва повествования (финал «Евгения Онегина», например) как раз маркирует неустранимость позиций начала (начальные эпизоды истории тоже могут элиминироваться) и конца, функционирующих порой в качестве «минус-позиций». Таковы «открытые финалы» зрелых чеховских рассказов. В частности, едва ли не самого знаменитого из них – «Студент».
История о небольшом происшествии с будущим священником в одну из Страстных пятниц самим ее героем соотносится с национальной и мировой историей. Первоначально событийность, а стало быть, и сама историчность течения времени студентом отрицается: точно такой же ветер дул и при Рюрике, и при Иоанне Грозном, и при Петре, […], и оттого, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше. Но после беседы с вдовами Ивану Великопольскому открывается, что прошлое связано с настоящим неразрывною цепью событий, что правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни.
Между начальным и конечным состояниями героя этой малой житейской истории располагается коммуникативное событие рассказывания им евангельской истории об отступничестве апостола Петра. В современной нарратологии такого рода удвоение коммуникативной ситуации (рассказ в рассказе) широко обсуждается под именем «нарративной фигуры mise en abyme», или нарративной редупликации[37 - См.: Муравьева Л.Е. «Mise en abyme: нарративная дистанция» // Вестник Нижегородского университета им. Н.И. Лобачевского. Серия: Филология, № 4 (2). Нижний Новгород, 2013. С. 362–365; Муравьева Л.Е. «Редупликация (mise en abyme) и текст-в-тексте» // Новый Филологический Вестник, № 2 (37). М., 2016. С. 42–52; Сокрута Е.Ю. Метанарративые аспекты «рассказа в рассказе» // Narratorium (электронное издание). 2016, № 1 (9).]. Такого рода удвоение позволяет нам пристальнее вглядеться в нарративную практику формирования историй.