Оценить:
 Рейтинг: 0

Разбитое зеркало (сборник)

<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 21 >>
На страницу:
9 из 21
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Вообще Валька Седобородов был большим выдумщиком по части повседневной жизни, любил и поспать, и поесть, и прибить кому-нибудь ботинки гвоздями к полу, и верхом на корове съездить на Волгу, чтобы искупаться, а корову, упреждая ее побег, привязать веревкой к огромным деревянным ребрам старой баржи, догнивающей свой век на берегу, в песке.

Корове хотелось есть, было страшно, тянуло к травке зеленой, она мычала обиженно, но Валька внимания на эти прихоти не обращал и пока не уставал плескаться в Волге, – а плескался он обычно до посинения, с места не сдвигался, коровьи вопли предпочитал не слышать и, лишь выбив воду из ноздрей, забирался на буренку и скакал, как всякий лихой казак, галопом на хутор.

Хозяйством седобородовским командовала баба Фиса – Анфиса Борисовна, – подслеповатая, шустрая, крикливая, в силу слабого зрения она многого не видела, не знала, поэтому Вальке сходили с рук почти все его проделки.

Как и все на хуторе, Седобородовы держали кур – не очень много, но десятка два-три голосистых красноглазых хохлушек у них всегда бегали по подворью, орали так, что даже вороны пугливо облетали седобородовский дом стороной, словно бы боялись потерять свою птичью девственность.

Валька, помышлявший в будущем стать певцом, прочитал в «Огоньке», что великий Шаляпин укреплял и развивал свой голос сырыми куриными яйцами, и решил поднять собственный тенор на шаляпинскую высоту.

Но баба Фиса яйца внуку на благое дело не выделяла, считала ремесло певца пустяковым, если вообще не пустым, говорила, что лучше бы Валька выучился на коваля – кузнеца, тогда в семье и деньги всегда были бы, и обновы, и почет земляков, помноженный на уважение.

Чтобы куры не бегали нести яйца в крапиву либо в заросли лебеды, бабка в нескольких местах вырыла лунки, застелила их соломой, а сверху в каждый «новодел» положила по яйцу – этакий опознавательный знак, призывающий кур нести яйца именно сюда, только в эти уютные гнезда и опорожнять себя лишь здесь и больше нигде.

Куры по методике бабы Фисы работали в поте лица, регулярно наполняли лунки яйцами, всякий раз оповещая хутор громким кудахтаньем о своей трудовой победе.

Баба Фиса, как бдительный контролер ОТК, мигом засекала победный крик, проворно выгребала яйцо из лунки и помещала в корзинку, где уже лежал товар, приготовленный для продажи.

Так что Валька и хотел бы уволочь какое-нибудь незасеченное яичко на пользу дела и вознесение своего голоса, только удавалось это ему чрезвычайно редко: баба Фиса хоть и подслеповатая была, но не глухая, слух у нее был в два раза вострее обычного: стоило только несушке закудахтать, оповещая мир об очередном своем успехе, как старая хозяйка, ворча ласково, повисала над ней.

Надо было что-то придумать, изобрести, в конце концов, иначе удачи не видать. Валька ломал-ломал голову и изобрел.

Так как гнезд было несколько, то хохлатки, естественно, не во все откладывали свой товар (вернее, не во все гнезда равномерно), да и баба Фиса не все гнезда проверяла, – обычно она спешила на куриный зов, впустую предпочитала не ходить, поскольку у нее не только глаза были больные, но и ноги. А с другой стороны, при всех, даже самых неблагоприятных условиях, – даже если хохлатки объявят всеобщую забастовку или вместо яиц решат нести пуговицы, – одно яйцо обязательно будет оставаться в гнезде… То самое, подсадное яйцо.

И Валька это дело в своих действиях учел. У бабушки из швейной подушечки, висевшей на стенке, вытащил иголку с пропущенной через ушко ниткой, чтобы опасный предмет не затерялся или случайно не всадился в задницу, и прокрался к дальнему гнезду.

Там, в мягкой лунке, красовалось всего одно яйцо. Валька вздохнул жалобно, вытащил яйцо и проткнул его иголкой с двух сторон, с носа и с задка, в отверстие загнал соломину и с большим наслаждением, как всякий подлинный артист, выдул содержимое.

Пустую скорлупу, – непомятую, целехонькую, легкую, как воздух, аккуратно вернул в лунку: курам ведь все равно на какое яйцо ориентироваться, пустое или полное.

Один раз у Вальки это прошло, второй раз прошло, а на третий баба Фиса обратила внимание на «непорядок в природе», ужаснулась:

– Это с какого же такого ляха куры начали нести пустые яйца? – прокричала громко. – Валька, ты где?

Ну будто Валька исполнял у кур роль петуха… Обостренно прочувствовав ситуацию, он понял, что наступает час расплаты, и поспешно спрятался на сеновале, с головой зарылся в старое, уже пахнущее лежалой прелью сено – у Седобородовых его сохранилось много, целая копна, – и там переждал артиллерийский налет.

И ничего, остался жив. Куриные яйца больше не трогал, поэтому у Федора Ивановича Шаляпина достойный соперник так и не появился. Из Вальки получился вполне приличный кавалерийский командир. Если Валька жив, то наверняка сейчас возглавляет где-нибудь в конном полку взвод. Либо бери выше – командует эскадроном… Хотя ни пехота, ни конники на передовой долго не живут, особенно командиры.

Весной Валька делался конопатым, как яичко, вытащенное из-под степной куропатки, и хуторские ребята дразнили его дружно, едва ли не в один голос: «Рыжий, рыжий, конопатый, убил бабушку лопатой», – но завидев где-нибудь бабу Фису, немедленно затихали: бабуля в Большом Фоминском пользовалась авторитетом, не было человека, который мог бы безнаказанно отпустить в ее адрес шуточку.

Интересно, что там на хуторе сейчас творится, все ли живы? Линия фронта наверняка проходит рядом, и от многих домов, как пить дать, остались только разбитые окошки…

Тихонов глянул на часы: сколько там намотали на свою ось стрелки? Ему казалось, что времени с момента ухода группы прошло много, а оказалось – всего ничего, двадцать четыре минуты.

Он пристроил лист бумаги на полевую сумку и начал писать письмо. Последнее письмо в своей жизни.

Огрызок карандаша был мягкий, жирный, буквы, слова получались с дражементом, словно из-под печатной машины. «Мои дорогие», – написал он и задумался, поскреб тыльным концом карандаша висок – не знал, кто остался на хуторе, к кому обращаться и вообще, кто из родни живой, а кого уже нет… Война вообще могла оприходовать половину Большого Фоминского и оставить вместо домов могилы. Связи с хутором, увы, никакой.

Подумав немного, он оставил то обращение, которое написал, – «Мои дорогие», ведь лучше все равно не придумаешь…

Трудное это дело – заниматься «литературным творчеством»: и мозги в голове твердеют, и руки делаются, как крюки – карандаш начинает выскальзывать из пальцев, внезапно ставших негнущимися. Проще в разведку сходить и приволочь «языка», чем сочинить одно небольшое письмецо.

Где-то недалеко послышался треск мотоциклетного мотора и тут же угас, за пределами оврага творилась своя жизнь, опасная для Тихонова, происходили свои подвижки, перемещения, которые угадать было сложно, но ясно одно – немцы за своими убитыми вернутся обязательно, не оставят их валяться в поле, подступающему к оврагу, среди сохлых кустов, поэтому передышка может окончиться очень скоро.

Тихонов вновь погрузился в письмо, сообщил, что со старым аэродромом пришлось расстаться, в результате фрицевского нажима они отступили и очень скоро он может увидеть свою родную Волгу.

Он оторвался от бумаги, невольно вздохнул: на их аэродроме находилось в то тяжелое утро двадцать шесть самолетов. Налет немцев был внезапным – едва рассвело, появилась целая армада «юнкерсов», прозванных остроязыкими фронтовиками «лаптежниками», – прозвали их так за широко растопыренные тяжелые шасси, раскинутые, как громоздкие лапы по обе стороны крыльев, накрытые сверху округлыми железными получехлами, похожими на колпаки… «Юнкерсы» шли волнами – волн было четыре и каждая из них выплевывала на землю два десятка бомб.

В результате от аэродрома остались одни лохмотья: комья земли, перемешанные с рваными кусками дюраля, жести, бетона, колотым кирпичом и обрубками деревянных построек, вывернутыми с корнем тополями, которыми по всему периметру была обсажена территория воинской части, смятыми кустами, беспощадно изрубленными, разодранными на части останками истребителей, приготовившихся было к взлету, но опоздавших взлететь…

Из сорока летчиков, насчитывавшихся в полку, в живых остались только шестеро, из батальона аэродромного обслуживания – восемь человек: слишком неожиданной была атака немецких бомбардировшиков. Ободранные, запыленные, пропитанные пороховой копотью, наспех перемотанные бинтами, остатки авиационного полка отступили.

Немцы обошли аэродром стороной – знали, что летунов там было немного, одной бомбой можно было прикончить всех, посчитали, что вряд ли кто из них остался в живых и время решили не терять… Ну кто там может выжить? Какой-нибудь одноногий калека, оглушенный и ослепленный, который никогда уже не сумеет забраться в самолет, этот человек – уже не воин… И немцы, не задерживаясь, поспешно устремились на восток.

Остатки личного состава полка двинулись за немцами следом, – надо было выходить к своим, но через сутки в ночной стычке группа была рассеяна и те бойцы, которые вместе с Тихоновым приняли последний бой у этого оврага, – это уже новый состав группы, собранный по пути.

Люди, ранее не знакомые друг с другом, придавленные осознанием того, что отступают, незнанием обстановки, неизвестностью, усталостью, голодом, они выполняли приказы Тихонова так же беспрекословно, как если бы находились в своей родной части, понимали, что поодиночке они пропадут, вместе же – выйдут к своим.

Не все, конечно, выйдут, но кому-то повезет, обязательно останется жив и увидит своих.

Обо всем Тихонов, конечно, писать не собирался, – незачем пугать родных, но кое о чем рассказать надо.

Тишина затягивалась. Неужели фрицы забыли о своих карателях, неудачно вознамерившихся наказать окруженцев? Забыть не должны. А с другой стороны, чем дольше их нет, тем лучше – группа уйдет подальше, и это главное. О себе Тихонов не тревожился – судьбу свою он определил… Определил сам.

Из оврага подуло сырым холодом, Тихонов дохнул его и почувствовал, что в груди что-то застряло, закашлялся, – движение воздуха начиналось где-то под землей, в пластах, где скапливалась, прежде чем прорваться наверх, ключевая вода.

В таком овраге долго не просидишь – нужна шинель.

«Предстоящий бой будет трудным, может быть, даже самым трудным в моей жизни, – написал он, – и здесь ничего не поделаешь: всякая победа стоит дорого…» Несколько минут он сидел неподвижно, молчал, вслушивался в пространство и в самого себя, потом снова взялся за карандаш – понял, что надо спешить, тишина скоро кончится.

«Прощайте, дорогие мои, вы всегда окружали меня теплом и любовью, спасибо вам. Люблю вас, поэтому знайте, что в последние минуты своей жизни я думал о вас и о своей родине». Немного поразмышляв, он сделал поправку, слово «Родина» написал с большой буквы.

Лейтенант свернул бумагу треугольником – получилось воинское послание, так на фронте солдаты сворачивали свои письма и отправляли домой, треугольнички эти были очень популярны и в тылу, и на передовой, их ждали везде.

На треугольнике Тихонов написал адрес: «Сталинградская область, хутор Большой Фоминский» – и фамилию матери, положил письмо в полевую сумку-планшетку, а чтобы планшетка не потерялась, наплечный ремешок ее прихватил кожаным поясом.

Где-то вдалеке, непонятно только, где именно – то ли в воздухе, то ли на земле, то ли под землей, – неясно где, в общем, послышался тяжелый размывающийся по пространству гул. Что это? Снова идут немецкие танки? Или происходит что-то еще?

Тихонов приподнялся над влажной земляной закраиной, вгляделся в поле, украшенное немецкими трупами, – поле было неподвижно, никого на нем, кроме тел, не было, только кузнечики выводили свои незамысловатые мелодии да писклявый ветер добавлял свой несильный голос в общий хор.

Через мгновение гул накрыл этот хор, Тихонов даже подумал, что к оврагу все-таки направляются немецкие танки, но это было не так. Да и какой смысл танкам штурмовать овраг – и накладно, и опасно, без происшествий может не обойтись, – завалится танк в земляную пройму, оттуда его уже не вытянешь ни тягачом, ни трактором, ни двумя другими танками, машина вляпается во влажную плоть, как в трясину.

Прошло еще немного времени, и он понял, что гул исходит сверху, откуда-то из облаков. Поскольку на аэродроме он кое-чему научился (по части воздуха), в том числе и различать голоса моторов, то понял – идут два самолета. Скорее всего, оба – «лаптежники». Идут на низкой высоте.

Через полминуты над оврагом пронеслись два «юнкерса» и тут же начали набирать высоту. Тихонов удивленно приподнялся, посмотрел им вслед. То, что они задрали носы, чтобы разорвать наползающие облака, – примета плохая. Это означает, что они сделают разворот и вернутся. Скорее всего, будут бомбить.

Два «юнкерса» могут превратить овраг во что угодно – в мусорную яму, в некую мешанину, где ничего целого не останется – ни деревьев, ни ручья, ни кустов, ни лебеды с крапивой – только разворошенная, перевернутая вверх дном земля да вонючая пороховая окалина, больше ничего.

Сражаться с самолетами, если под руками нет зенитной установки, бесполезно… Пожалуй, такое случилось у Тихонова на фронте впервые – он почувствовал себя беспомощным. Стиснул зубы, помотал протестующее головой: чего-чего, а жизнь свою надо продать подороже… Неужели он не сумеет поставить самолетам какую-нибудь преграду?

<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 21 >>
На страницу:
9 из 21