Всему своё время - читать онлайн бесплатно, автор Валерий Дмитриевич Поволяев, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
5 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Закусив зубами нижнюю трясущуюся губу, Серега Корнеев попытался сдержать плач, вырывающийся из него, но куда там – разве слезы удержишь? – рвутся и рвутся наружу. Они текли по щекам, горячие, обжигающие до боли. Его трясло, словно в падучей, в груди болело, закипала обида – почему же все так получилось, почему они попались на первом же задании?

Успокоившись, он ползком обследовал сарай, но ничего путного не нашел. Обнаружил только старый, изувеченный клещами гвоздь, в одном из углов, и все. Попытался выпрямить его пальцами, но гвоздь хоть и попорчен ржавчиной, а крепок. Неразогнутый он не нужен, оружие из него не получится. Хотел выбросить гвоздь, но потом передумал, подполз к стене, выбрал одно бревно поровнее, начал скрести по нему острием, выцарапывая черточку за черточкой, букву за буквой, сглатывая отдающую кровью слюну, крутя головой, – саднило затылок, в ушах будто сверчок поселился, свиристел и свиристел, пилил мозг.

Он выцарапал на бревне свою фамилию и фамилию Сомова, чтоб люди узнали о них, откинулся назад, пытаясь увидеть буквы. В амбаре стало совсем темно, ничего не удалось ему разглядеть.

Бежать из амбара бесполезно. Бревна – целкачи, даже с топором сквозь эту деревянную заплотку не прорубиться, крыша прочная, пробить ее трудно. Стропила толстые, на века сработанные, вон как высоко они, не добраться никак туда. Дверь не выдавить – окована железом, замок тяжелый, как безмен для взвешивания мешков с мукой.

Медленно тянулось время. Сомов, похоже, окоченел, мышцы превратились в дерево, теперь его не разогнуть. Наверное, так и хоронить будут.

В сухом холодном мраке амбара начали вставать перед Серегой лица людей, которых он хорошо знал, – многие из них были живы, кое-кого уже нет; вон внимательно посмотрел на него из темной глуби отец, тряхнул прядью длинных гладких волос, закидывая их набок, чтоб на глаза не свешивались, улыбнулся ободряюще, тихо и исчез, вон бабка Мария обозначилась – Серега узнал ее, раздвинул губы довольно: «Бабуня-я, бабуня милая-я», – бабка Мария много возилась с ним в детстве, рассказывала всякие были и небылицы, ходила в лес и на болота, показывала, какие съедобные ягоды тут растут, что можно собирать, а что вообще нельзя трогать – отравишься либо с ума сойдешь, учила находить белые грибы, подберезовики, свинухи и млечники – Серега бабку Марию любил и, когда она умерла, долго плакал. Взрослые утешали его, говорили, что он уже настоящий мужик, ему восемь лет и в таком возрасте негоже плакать…

Видел еще какие-то призрачные неясные лица, узнавал и не узнавал их – скорбные и ободряющие, натянутые, с усмешкой на губах и добрые, обеспокоенные и равнодушные, с холодной ленцой, застывшей в глазах, грустные, потерпевшие крушение в любви и совершенно безмятежные, радостные от предчувствия удачи.

А потом все это кончилось – негромко щелкнув, раскрылся хорошо смазанный керосином замок, и в проеме появился здоровенный парень в черной дубленой бекеше, с кудрявой лихой челкой, свисающей на глаза. Карабин он на всякий случай держал наготове, и на карабин этот Серега, как и всякие пацаны, интересующиеся оружием, обратил внимание в первую очередь – новеньким, незнакомым было оружие. Наверное, заморское, английское или французское.

Кудрявый предупреждающе поднял ствол карабина: не балуй, мол, комсомолец. За его спиной виднелся еще кто-то, тоже вооруженный. Глянув вдоль стены и увидев Сомова, его неестественную позу, кудрявый хмыкнул, веря и не веря в случившееся, достал из кармана горсть семечек, кинул щепоть в рот. Подошел к Сомову, сплюнул на него шелуху. Тронул стволом карабина.

– Готов? – голос у кудрявого был тоненьким, девчоночьим. – А жаль, рано окочурился, – вздохнул он как-то по-бабьи, пощелкал немного семечками, сплевывая по-прежнему шелуху на засохшие окровавленные волосы Сомова. – Поговорить по душам не удалось. Не понял он нашего откровенного и горячего желания. – Перевел взгляд на Серегу. – Ну ничего, не все еще потеряно – беседа все-таки состоится. Будем говорить с тобой, парень, за двоих. Чтобы все довольны были – и ты, и мы.

Изба, в которую кудрявый вместе с напарником привел Серегу Корнеева, была хорошо натоплена, добела отмытые бревна даже потрескивали, пощелкивали от крутого жара. В избе густо накурено, дым сизыми плоскими слоями плавает под потолком, две или три пепельницы – заводские, отштампованные из использованных снарядных гильз, с царским орлом на донье, забиты папиросными огрызками, обмусоленными остатками цигарок.

Многих людей, находившихся в избе, Серега не знал. Но кое-кто ему был знаком – среди чужих были и свои, деревенские, испокон веков в Малыгине живущие. Серега слепо заморгал глазами, застонал, гася боль.

– Ить, – засмеялся сидящий за столом Воропаев, самый богатый в селе мужик, удачливый – «фартовый человек», никогда не возвращался из тайги без добычи. Он умел добывать все: и зверя, и птицу, и золото. Случалось, не только намывное золото – песчаную крупу, а и крупное, самородковое, голыши величиной с воробьиное яйцо приносил. Но кто знает, сам он это золото находил или кто-то другой отыскал, а Воропаев, встретившись с ним нос к носу на глухой тропе, брал добычу и уходил бесследно прочь. Край этот умеет хранить молчание, болота тут бездонные, в тайге есть места такие, где днем темно, как ночью, и надо продираться с фонарем – «летучей мышью».

– Ить, хе-хе-хе, – повторился смешок Воропаева, – живой вроде бы, а недоволен этим… Ить! Головой крутит.

– Генерала из себя изображает, голозадый, – подхватил кто-то незнакомый Сереге, голос его был громким и услужливым, – красный командир.

– Из него красный командир, как из деревенского нищего патриарх всея Руси, – ровно и задумчиво произнес высокий, затянутый в тусклые поношенные ремни человек с не лишенным обаяния бледным лицом. Умные глаза затаили усмешку, но были подернуты холодом, одновременно было в них что-то печальное, тоскующее, даже надрывное. На плечах ладно сидевшего на нем френча были ровные золотые прямоугольники офицерских погон, отражавшие свет горевших в избе двух ламп-десятилинеек. Один просвет, три звездочки – поручик. И еще деталь – к френчу поручика, ровно, один к одному, над левым карманом были прикреплены три Георгиевских креста и одна медаль – тоже Георгиевская. Выходит, неплохо воевал поручик на германском фронте. К фронтовым наградам, даже к царским – ведь все равно даром они не давались, – у Сереги Корнеева, как и у всей деревенской ребятни, было свое, уважительное отношение.

– Ить верно, господин Рогозов, не красный он командир, как деревенский дурак – не патриарх всея Руси. – Воропаев запустил пальцы в густую кержацкую бороду, в которой, несмотря на возраст, еще ни одной седой искринки не было, расчесал ее, будто гребнем. – Так, маленький хорек, вот кто нам попался. Со взрослым петухом да и с курицей ему еще не совладать – силы пока не те, – а вот цыплят уже таскает. За это, господин поручик, тоже надобно наказывать.

– Отец, говорите, у него революционером был? – спросил Рогозов сощурившись, и в глазах его Серега Корнеев уловил неожиданный интерес к себе.

– В начале девятьсот пятого года был прислан к нам под конвоем, – подтвердил Воропаев, – в златоглавой нагрешил, когда там заваруха была.

– Баррикады на Красной Пресне, уличные бои с гранатами и винтовочной стрельбой, убитые полицейские и болтающиеся на столбах рабочие… Выходит, тяга к бунту – это наследственное?

– В крови, – хмыкнул Воропаев, стрельнул цыганскими глазами в Серегу, – вы все точно подмечаете, господин граф.

«Выходит, Рогозов не просто поручик, не просто офицер, отмеченный тремя «Георгиями», а голубая кровь, белая кость – граф!» – подумал Корнеев, а Воропаев еще раз польстил Рогозову:

– Глаз у вас верный. И рука.

– Руки мне даны не для того, чтобы с детьми воевать, – негромко и спокойно проговорил Рогозов, – я военный, а не учитель церковноприходской школы, который лупит своих подопечных дубовой линейкой по лбу либо, насыпав на пол гороху, ставит на колени.

– Ить я понимаю, простые мужики вам не компаньоны, – покачал головой Воропаев, – тогда зачем заставляете мужика карты сдавать?

– Думаю, что и вы и я предпочтете иметь противника сильного, с оружием в руках, а не дрожащего недоразвитого щенка.

– Кто знает, может, этот дрожащий щенок покрепче иных матерых кобелей будет. Сельсоветчик, говорят, не хотел его в отряд к Карташову записывать, а щенок – видите, какой крепкий растет щенок, господин поручик, – настоял.

– Сельсоветчик уже не свидетель, спросить не у кого.

– Верно, – подтвердил Воропаев, – свидетель на том свете кашляет. К тому ж братец у щенка крепкий есть, Николай. И не щен, а матерый пес. Настоящий пес, продразверсткой заправляет, хлебушек из закутов скребет, да так чисто – ну ровно корова языком. На черный день ни хрена не оставляет.

– Вот что, господа… В данном случае мы воюем не с человеком, а с идеей, – Рогозов, высокий, гибкий и наделенный силой, что чувствовалось по его крепкой, хотя и узкой груди, одернул френч под ремнем, собрал складки сзади, – а с детьми совсем воевать не годится. Предлагаю: пусть он клятвенно отречется от большевистских идей, от своего вождя, господина… извините, товарища Ленина, пусть даст слово никогда больше подобными глупостями не заниматься и катится на все четыре стороны. А чтоб ученье покрепче на душу легло – всыпьте десятка полтора плетей. – Рогозов усмехнулся. – Вполне возможно, что в будущем он нам пригодится. Землю, например, пахать, на сельское общество работать…

Только сейчас Серега понял, почему лицо у Рогозова бледное, кожа почти прозрачная, обесцвеченная, поры темными точечками просвечивают, а глаза он все время прижмуривает, словно ему на свет больно смотреть: граф долгое время в темноте прятался, в подвале либо в глухом хлебном закуте смутное время пережидал – вот и обелесел, в гриб, что в подвалах на мокрых стенках да на столбах живет, обратился. Грибы эти синие, прозрачные, жидкие.

Что такое «идея», Серега знал, в кружке политграмоты проходил, там это слово часто употребляли. Он сомкнул губы упрямо. О том, что его могут бить, вырезать на теле ножом или плотницкой стамеской звезду, пытать, загонять под ногти острые сапожные гвозди, расширяющиеся квадратом у основания, жечь лицо раскаленным шомполом, Серега даже и не думал. Да тут же половина своих, деревенских мужиков, на них такое пятно ляжет, что ни в жизнь потом не оттереться, проходу ни в селе, ни в болотах, ни в тайге не дадут. Лицо Серегино напряглось, скулы окостенели, в височных впадинах выступил мелкий искристый пот, похожий на измельченную соль, к горлу подкатило что-то теплое, удушливое, что мешало вдохнуть воздух полной грудью, перед глазами закачались плавно, будто круги на воде, зеленоватые табачные кольца.

– Хорошо, господин поручик, – Воропаев поднялся, попытался выпрямиться, стать вровень с графом, но куда там – у Рогозова что надо стать, а Воропаев узловат, костист, топором сработан, и материал, который пошел на его изготовление, – не самого лучшего качества. Да еще горбина на спине образовалась. Хмыкнул Воропаев: – А если он не откажется от этой самой… как вы говорите?

– От идеи, что ль?

– Во-во, слово какое незапоминаемое. От идеи коли не откажется, тогда как? Может, его… – Воропаев сложил длинные, пропеченные порохом и самосадом пальцы в щепоть, с силой прищелкнул, изображая стук ружейного курка, – а?

– Решайте сами, – спокойно проговорил граф, наклонил голову. Причесочка у него была волосок к волоску, точно посередке разделена ровной линией, приглаженная, словно бы Рогозов только что у цирюльника побывал.

У Сереги жарко вспухли виски, звонкая кровь заколотилась в ушах, он сглотнул соленую слюну.

– Ну что, родимец? – Воропаев подошел вплотную к Сереге, нагнулся, дохнул табаком и луком. Вдруг без размаха, коротко и сильно, ткнул Серегу костяшками пальцев под нос. Серега полетел назад, попал в жесткие и сильные руки стоявших за его спиной конвоиров, те оттолкнули его, и он снова напоролся лицом на кулак Воропаева. Коротко и оглушающе звонко хрустнули два передних зуба. Серега, пробитый насквозь болью, будто сухой летней молнией, поджигающей в ясную летнюю пору истекающие смолой леса и торфяники, охнул, валясь на колени. Оперся руками о пол, поднялся, стараясь удержаться на ослабших, подрагивающих ногах. Воропаев проговорил добродушно: – Ить, не охай ты, родимец, не охай, а принимай с благодарностью науку, в ножки мне за нее кланяйся, в ножки, понял?

Выставил вперед ногу, обутую в прочный, сшитый из толстой юфтевой кожи сапог. Сапог был крепко пропитан колесной мазью, которая застывает на морозе и тает в тепле, случается, что на полу следы оставляет. Не зимняя это обувь – сапоги, но Воропаев все-таки надел их, для форса, для того, чтоб графу Рогозову показать: сибирский чалдон, мол, в лаптях не ходит, да и по случаю «установления собственной власти в селе» – праздник все-таки, обувь воскресную грех не надеть.

– Впрочем, кланяться мало… Мало этого! – звонко выкрикнул, зверея, Воропаев, лицо его побагровело, кровь прилила и к глазам, белки из блестящих, голубоватых обратились в пунцовые. Все в избе притихли. – Ца-алуй сап-пог, с-сука!

Серега выпрямился, твердо посмотрел на Воропаева снизу вверх. Лицо его было залито кровью, сочившейся из носа, губ, из разбитых десен; кровь собиралась на подбородке в густые тяжелые капли и стекала непрерывной струйкой на пол.

– Ца-алуй сапог, с-сука! – снова выкрикнул Воропаев, топнул подошвой, прогибая половицу. – Ц-цалуй, кому сказали!

Прищурив глаза так, что они превратились в щелочки, Серега отрицательно мотнул головой – нет! – превратился в пацаненка, которого и трогать-то грешно, бронзовая челка свесилась, прилипла к омытому кровью лицу. Он, пожевав разбитыми губами, сипя и задыхаясь, дунул, отводя прилипшие волосы от глаз, но не смог, слишком слаб был. И вот какая вещь – не отказ целовать сапог, а именно это беззащитное детское движение, точнее, обыденность его, привела в еще большую ярость Воропаева. Он с силой ударил Серегу сапогом, тот рухнул на руки кудрявого парня.

Прошло несколько тихих минут, все молчали, кряхтели, дымили табаком, попивали брагу-медовуху, выставленную в честь «праздника» в количестве, которое собравшимся сразу было и не осилить, – налита в три огромные, похожие на бочки бадьи.

– Слышь, дядька! – подал голос державший Серегу, обращаясь к Воропаеву.

Тот брагу хоть и не пил, а ковш в руке держал, поставил на стол, стрельнул в парня угольными глазами, все еще набухшими от крови. Мотнул головой: говори!

– Держать-то его… занятие для бедных родственников, – кудрявый запустил свободную руку в карман, кинул в рот щепоть семечек, – когда вы брагу без нас за кадык льете. Может, на улицу его вытряхнем, чтобы побыстрее очухался, э? Зараз водой еще окатим, чтоб ускорить это дело. Промаха не будет. Э?

Воропаев, не отвечая, подошел к печке, пошуровал за загнеткой. Подцепил пальцами кусок мяса, выудив его прямо из щей, отправил в рот. Пожевал задумчиво.

– Ить, ленив ты больно, парень. Искореняй в себе этот порок, ибо… – Воропаев поднял глаза кверху, будто к всевышнему обращался, – ибо с этим пороком большого богатства тебе не иметь. Приказали тебе держать, значит, держи! Впрочем, – Воропаев неожиданно махнул рукой, – ладно, волоки его отсюда, шоб избу не кровянил. Не отмоешь пол ить потом.

Стражники поволокли беспамятного Серегу Корнеева в сенцы, а оттуда, в рубашке, окровавленного, неподвижного, – на крыльцо. Потоптавшись, гулко давя подошвами промерзшие деревянные доски, заляпанные клейкими ошмотьями снега, стащили Серегу вниз. Положили на снег вверх почерневшим, залитым кровью лицом.

– Слышь, а он не сбежит отсюда? – поинтересовался молчаливый напарник кудрявого.

– Да ты что? – кудрявый хыкнул по-девчоночьи тонко. – В мороз? Да мы его сейчас водой окатим, он к земле так прикипит, что отдирать потом придется, сам встать в жисть не встанет.

Мороз к ночи покрепчал, гулкий, с мутноватым слюдянистым туманом – туман, впрочем, все равно не смог затянуть небо, – мелкие далекие звезды были хорошо видны, похожи были на рубленое в крошку серебро, рассыпанное целыми пригоршнями, густо, особенно много их сгрудилось над селом. Пурга так и не собралась. Дымы из печей плоско уходили вверх, к далекому крошеву звезд, растворялись там, в невидимой выси. Слышимость в такой мороз добрая, различить можно даже, как бьется сердце у соседа, сидящего за забором в своей избе, и как талдычат о нехватке соли две старушки, встретившиеся на другом конце села. Время от времени слышался пистолетный щелк: один выстрел, другой, третий. А вот кто-то ахнул из трехлинейки, перекрыл все звуки вокруг. Но это не были выстрелы. Трещали, лопались от крутого мороза деревья, стонали в глубоком полумертвом сне своем. В промежутках между этой стрельбой можно было отчетливо разобрать глухое недовольное бормотанье – кропотали, боясь уснуть в такую стужу, птицы, пережидающие лютую ночь в снегу, время от времени высовывали из наста головы, ловили глазами деревенские огни, мечтали о тепле, о лете, о тихих зорях июля и обильной лесной кормежке. Худо птицам в такую ночь.

Кудрявый приволок из избы ведро воды, выкрикнул тонко, разрезая воздух будто ножом:

– Ну-к, связчик, посторонись!

Его напарник проворно отодвинулся от Сереги Корнеева, и кудрявый, опрокинув на лежащего ведро воды, тоже проворно отпрыгнул назад, чтоб капли не попали на него, не прожгли ледяными брызгами обувку. Часть воды угодила в снег и зашипела жестко, зло, стреляя ледяной дробью, будто пролилась на раскаленную до малинового мерцания плиту.

В такой мороз иногда показывают пришлому человеку один местный фокус. Выносят на улицу воду в деревянной кружке – обязательно в деревянной, чтобы ручка к пальцам не прилипала, – и льют ее тоненькой звонкой струйкой на землю. Мороз схватывает струйку прямо на лету, в хрусталь обращает, и на снег вместо капель падают вытянутые, схожие со стеклянными бусинами катышки, обмерзают инеем на лету, лопаются. Кудрявый не раз демонстрировал этот фокус купеческим девкам, приезжающим в гости из-за лесов, с юга, где такие морозы редки, там более мягкая и добрая зима стоит.

Серега дернулся, застонал сипло, долго, рубашка на нем обратилась в жестяную негнущуюся кольчугу, лицо покрылось прочной стеклистой коркой. В гулкой тишине было слышно, как тоненько захряпал, зазвенел битый хрусталь – звон был каким-то рождественским, страшным и праздничным одновременно, кудрявый не сразу понял, что это звук приближающейся смерти, Серега заворочался, стараясь раскрыть глаза, но лед сковал их, прикипел к векам, забил глазницы, омертвил кожу.

– A-а, заворочался, – хихикнул кудрявый, поддел локтем сползающий с плеча карабин, – не нравится такая купель… Не нравится? Будешь теперь наперед знать, что красным быть негоже. – Повысил голос, обращаясь к напарнику: – Хватай его под мышки, поволокли назад в хату. Не то подохнет ранее срока. Воропаев нас тогда без хлеба схарчит.

Они выдрали Серегу из ледяной коросты, тот замычал немо – в коросте, затрещав, осталась рубашка, – с грохотом проволокли по крыльцу, втащили в избу. Опустили на пол.

– Подлечили малость, – весело объявил кудрявый, пнул Серегу носком сапога в бок. А тот уже боли не чувствовал, в нем онемело все, сгорело, все внутри превратилось в сплошной стон, в рыдание, в крик; прыгали какие-то огненные пятна перед глазами, резвились, будто скатанные из рыжей коровьей шерсти мячи, которые готовят по весне, чтобы в лапту играть, видел он еще какие-то неясные лики, вернее, не лики, а плоские пятна, и все. Пинка кудрявого Серега тоже не почувствовал, боль не могла пересилить боль. Он не издал ни звука.

Когда через пять минут мокрого Серегу снова втащили в дом, Воропаев подступил к нему, покачался на носках, хмыкнул:

– Ну, комсомоленок, как? – захохотал, покрутил головой. – Ить, живуч, однако, живуч хорь…

Он долго грозил Корнееву, требуя того, что советовал граф. Серега едва различал Воропаева – качалась перед ним какая-то неясная тень, окруженная мутным керосиновым обводом, а вот собрать свой взгляд на этой тени он не мог – все уплывало, утопало в боли, покрывалось оранжевыми всплесками и гасло. Голос воропаевский Серега слышал отчетливо. «О чем он говорит? – шевельнулось в голове мучительное, медленное. – О чем? Отречься? Так и от отца своего можно отречься, от матери, от братана… Нет, господин Воропаев, нет. Я не тварь продажная, чтоб менять взгляды, как корове меняют подстилку в хлеве…»

Серега, из последних сил напрягшись так, что на мгновенье ясно увидел ненавистное лицо, плюнул, целясь в Воропаева. Не достал. Плевок шлепнулся на пол и черным пятном расползся по широкой струганой доске.

Воропаев понял, что это плевок – именно плевок, увидел в прояснившихся Серегиных глазах выражение непреклонности, твердость, понял, что не согласится этот парень свою комсомолию на волю променять.

– Ить, вон как, значит, решил? Не приемлешь, што было предложено? Ладноть! – громыхнул Воропаев. – Вот што, хлопцы. Кончать с этим комсомоленком будем.

В сенцах громыхнула упавшая посудина, кто-то негромко чертыхнулся, в избу вошел Рогозов, оглядел поочередно каждого, кто находился здесь. Поняв все, спросил спокойно и глухо:

– Значит, решили прибить… Парень этот малыгинский?

Воропаев молча кивнул.

– Смотрите, может, не надо этого?.. – Рогозов сухо щелкнул пальцами, посмотрел на пол, выставил перед собой два сложенных вместе пальца, указательный и средний, будто ствол пистолета. – Чтоб деревню не озлоблять.

– Напротив, надо. Людей в страхе и покорности следует держать, шоб каждый сверчок знал свой шесток, шоб другим неповадно было, шоб люд не красным, а нам с вами, господин поручик, служил, вот ить. И шоб за хлебную обираловку в конце концов расчет кой-какой был. Не то ведь братец его, Колька, спец по этому делу, снова прикатит и ничего, кроме вшей, в доме не оставит. Так што надо, господин поручик.

– Что ж, – Рогозов по-прежнему не поднимал головы, смотрел в пол, будто намеревался найти там что-то, – поступайте, как считаете нужным…

Утром окаменевшее тело Сергея, покрытое бурой ледяной коркой, было выставлено на развилке двух дорог, неподалеку от телеграфной линии, воткнули его ногами по колено в снег. По полю носился злой ветер, взбивал снеговые пряди, взметывал их под облака, гудел свирепо, распугивая ворон и опадая, тихо ползал по снеговому насту вокруг безжизненного тела.

Две недели труп простоял на развилке, Воропаев не давал его убирать, чтобы похоронить-то по-человечески, грозил, что прикончит каждого, кто хоть пальцем притронется к мертвецу.

И все-таки тело комсомольца кто-то увез – кто именно, Воропаев так и не дознался, хотя пробовал. Похоронили Сергея Корнеева на макушке высокой песчаной насыпи, откуда были видны сизые таежные дали, река, ржаво-пятнистые, покрытые радужными керосиновыми разводами болота, длинная лесистая грива. Место это находилось в десяти минутах ходьбы от села, было чистым, на нем росли цветы, пробивающиеся сквозь белый, как снег, песок, броские, яркие, видные издалека; в самую худую комариную пору, когда гнус и комары до смерти заедали телят и щенков, тут было чисто – ни гнус, ни комар не задерживались. Сомова же похоронили на сельском погосте.

Когда округу уже летом взяли в кольцо красные отряды, пришедшие на выручку, и кулацкой власти наступил конец, Воропаев со своими спутниками попытался выйти из этого кольца – потайными тропами выскользнуть либо с боем прорваться, и – повезло ему, выскользнул. Но ненадолго – вскоре, примерно через месяц, его снова взяли в клещи. Неподалеку от села. Воропаев, не желая сдаваться – знал, что его ждет, – полубезумный, с нечесаной, сбившейся в колтун бородой, прыгнул в болото – в несколько секунд на глазах у растерявшихся связчиков его засосала вонючая, покрытая пузырями болотная жижа.

Болото с той поры – а оно было безымянным, болото и болото, – начали называть Воропаевой топью, потом люди было переименовали – назвали Иудиной топью, но название не привилось, слишком оно непривычно для русского уха, и на топографические карты болото так и легло – Воропаева топь.

Больше всего сокрушался о том, что не удалось Воропаева живьем взять, Серегин брат Николай. Он пришел на болото, на то самое место, где утопился кержак. Сдвинув на затылок парусиновую фуражку, серую, пропотевшую и пыльную, с захватанным козырьком, над которым ярко и чисто светилась новенькая звездочка, Николай Корнеев расстегнул кобуру маузера. Вытащил маузер за тяжелую, кое-где до основания вытертую рукоять и, не целясь, выстрелил в керосиновое пятно, в провал, что скрыл Воропаева. Стрелком Николай был отменным, дай бог каждому так стрелять, – пуля вошла в самый центр провала, взбив короткий черный фонтанчик. В болоте что-то заурчало, задвигалось недовольно, словно нечистая сила, живущая в нем, проснулась, на поверхность провала вымахнул газовый пузырь, лопнул громко. Звук был таким же сильным, как и выстрел маузера.

На страницу:
5 из 8