
Всему своё время
Верно говорит охотник: по волчатам нечего слезы лить, на них никакого охотничьего запрета не было и не будет. Волку – волчье.
– А в том, что он в капкан попал, – Рогозов повел головой в сторону Синюхина, в зрачках у него сверкнула холодом бездна, – не моя вина. Его. Если б знал, что нетаежник по тайге пойдет, повременил бы капкан ладить. Подождал, когда он проследует, тропу освободит, – Рогозов, усмехнувшись, обошел Корнеева сзади, с хрустом сложил, потом поднял капкан с земли. – А швыряться имуществом не надо, не ваше, – в его голосе зазвучали дребезжащие скрипучие нотки.
И тут человек в холщовой рубахе с белыми пуговицами был прав.
Синюхин, кряхтя, поднялся, попробовал ступить на ногу, заикнулся было: может, отказаться от дальнейшего движения, но Корнеев приструнил его – надо выходить к реке.
Рогозов долго стоял недвижно, смотрел им вслед. Прежде чем скрыться в сосняке, Корнеев оглянулся. Отодвинул в сторону мешавшую ветку.
– Мы скоро сюда вернемся, – сказал на прощание, – работать здесь будем.
Рогозов в ответ не шевельнулся. Хотя ясно было: все услышал, на ус все намотал. Охоту он здесь свернет.
Кое-кого из геологов Рогозов знал, встречал дотоле, звал их про себя «кыргызы» – упрямы ребята, быстры и легки на подъем, головы на плечах имеют, раз земные богатства ищут. Теперь вот в охотничьи угодья забрались.
Наладив снова капкан на тропе, он вернулся кружным путем к шалашу, что был у него сложен из лапника на гриве, и, прислушиваясь к жаркой, хотя и угасающей тишине, ловя ноздрями запах далекого дыма, корья, разогретой прели, плавленой смолы, освежевал убитого лосенка – стрелял-таки он, – разрубил, упрятал в два непромокаемых брезентовых мешка.
Один потащил с собою на заимку, другой, не боясь, оставил в шалаше, поскольку знал: «кыргызы» все равно не найдут.
Глава четвертая
– Где нам столковаться!
Вы – другой народ!
Эдуард БагрицкийСергей Корнеев знал, что много лет назад, а теперь уже, пожалуй, не просто лет, а десятилетий, в этих местах произошло следующее.
Река здесь делает огромную петлю-излучину, крутую и длинную, – настоящий «тещин язык». Конец петли, как ни смотри вдаль, все равно не увидишь, скрывается в сизом пространстве, – вода, ловко обходя болотные бездони, которых здесь полным-полно, тоже опасаясь утонуть, затеряться, уйти в болотную преисподнюю, похоже, специально сделала затяжной крюк. Рыбы тут было полно – случалось даже, по весне, когда бабы ходили на реку за водой, то зачерпывали рыбу ведрами. Глянет молодайка в темную дымную воду, а оттуда таращится сонными равнодушными глазками щекур или сырок – рыба, чье мясо слаще куриного, – рот разевает, будто поговорить приглашает. А может, недоумевает или злится, что в бабье ведро угодила.
Когда Корнеев думал о прошлом, то всегда себя неловко, виновато чувствовал, ощущая свою зависимость, долг свой перед предками, жившими здесь многие десятилетия назад. Хотя в чем конретно заключалась его вина, не знал. Может, в том, что жизнь у него более долгая, чем у тех, кто обитал здесь раньше? Что жизнь его легче, чем у них?
Края здешние глухие, жили тут и живут кержаки, чалдоны-таежники, умельцы добывать дикого зверя и птицу, намывать золотишко, которого сейчас уже почти и нет, все выбрали, оружие было у всех – и не по одному стволу, и огневой припас был в достатке. Поэтому Советская власть устанавливалась здесь трудно, с боями, мятежами, ночной стрельбой – и не из домодельных бандитских обрезов, а из переносных английских пулеметов «льюис», схватки здесь случались жестокие, затяжные.
Почти все предки братьев Корнеевых погибли здесь. Первым – дед, опытный подпольщик, революционер, обаятельный, умный человек, широкая душа, его до сих пор помнят в чалдонских селах – случается, какая-нибудь древняя старушка неожиданно заведет речь о том, какой он «баский и светлый был, соболь, а не человек»… Дед был выслан сюда из Москвы под жандармским конвоем за участие в пресненских боях девятьсот пятого года. Он учил остяков, вогулоз, кержаков, чалдонов грамоте, за семь лет до революции организовал в деревне коммуну; выращивал хлеб, добывал мед, соболей и лисицу, рыбу. Сам был весельчаком, умел играть на шуйской гармонике, плясал; вел дневник, собирал местный фольклор, сочинял агитки – словом, жил настоящей жизнью.
Когда сюда нагрянули колчаковцы, то Николай Петрович Корнеев не успел уйти с партизанским отрядом в тайгу, он лежал без сил после приступа цинги – летом она почти никогда не прихватывает, милует человека, обычно зимой дает о себе знать, а тут неожиданно взяла в оборот, рок и только, – его арестовали, подержали немного в тюрьме, потом на «барже смерти» с четырьмя сотнями других – почти все были большевиками – отправили по Оби вниз, к Северному Ледовитому океану. Там буксир, правя на восток, проволок баржу вдоль всего побережья, вошел в полноводную, едва державшуюся в берегах реку и потащил помятую, расклеившуюся, полную воды, «блондинок», как называли заключенные вшей, посудину в глубь континента. Вскоре все, кто был заточен в вонючем мокром трюме баржи, пошли под пулеметные и винтовочные дула. Среди расстрелянных был и Николай Петрович Корнеев. Никто, ни один человек не знает, где находится могила этих людей – может быть, где-нибудь в скалах их камнями завалили, может, на речное дно пустили, может, просто закопали или сожгли.
Имя свое Сергей Николаевич Корнеев получил в честь родного дяди – младшего брата отца, тоже Сергея Николаевича.
Зимой двадцатого и двадцать первого года в Сибири было неспокойно – то там то тут взлетало пламя над крышами сельсоветов, слышался истошный бабий вой по убитым, на деревьях раскачивались изуродованные тела сельсоветчиков. Зажиточные чалдоны, офицеры, скрывшиеся до поры до времени на заимках, носились на откормленных конях из деревни в деревню, измывались над кержаками, смолокурами, бабами-солдатками, детишками, рушили избы, ломали ребра и крошили прикладами зубы – искали коммунистов, комсомольцев, тех, кто поднимал флаги над сельсоветами, агитировал за новую власть, призывал делиться хлебом с голодающими.
Сельсоветы и стали создавать революционные отряды. В один из них и вступил Серега Корнеев – невысокий, но крепко сколоченный парень со светлыми, похожими на спелую облепиху глазами – завистью всех девок, каждая предлагала с ним глазами поменяться, – с пшенично-бронзовой челкой, спадающей на лоб.
Было Сереге Корнееву всего пятнадцать лет. Сгорбленный секретарь сельсовета Сомов, то и дело сплевывая в кулак мокроту – болезнь заработал в окопах на германском фронте, последние годы свои доживал, – отложил ручку в сторону.
– Парень, ты ж еще совсем школяр. Возраст у тебя не подходит для серьезного дела.
– Ну и что? – Серега сдвинул брови углом.
– Как что? Ухлопают. Жалко, мать будет убиваться. Ты знаешь, что это такое, когда убивается мать, сына своего оплакивает, а? Иль еще по ком слезу льет?
– Знаю, – Серега сжал рот. – Видел.
Он действительно видел, как одеревенела мать, когда пришла весть, что отец расстрелян, – ну словно молния в нее вошла, лицо стало пепельным, сухим, таким, что у людей даже мурашки по коже бегали, бабы всхлипывали, прикладывая ко рту углы платка, а мужики, отворачивая в сторону головы, лезли за кисетами, чтобы негнущимися грубыми пальцами сгородить «козью ногу».
– Видел, значит, – секретарь сельсовета снова сплюнул в кулак, вытер ладонь о штаны, покачал головой. Судя по всему, не верил он, что Серега знает, что такое материнские слезы: – Видел, говоришь?
– Отца у меня на «барже смерти» увезли… Ведомо про такую?
– Слышал.
– Тогда записывайте меня в отряд. Отсюда не уйду, пока не запишете.
– За отца, значит, хочешь поквитаться?
– А что, нельзя?
– Мал ведь ты еще, чтобы квитаться. Тебе девок надо любить, а не квитаться.
Серега промолчал – не хотелось ему вступать в разговоры на эту тему, секретарь все понял, взял ручку, сжал ее пальцами. Хотел было внести Серегину фамилию в список, но в последний момент в нем снова что-то дрогнуло, на лоб наползли морщины.
– Не могу, парень. Это ты понимаешь? – просипел он. – Не могу. Не пацанье это дело – война. Кровь ведь, смерть. Драка предстоит жестокая, попадешь в лапы кулакам – не пощадят. Пытают, гады. Вон у меня есть сообщенье, – Сомов с грохотом выдвинул запятнанный чернилами ящик стола, на дне которого лежало несколько листков бумаги да в плоской банке из-под чая хранилась круглая печать. Подцепил пальцами одну бумагу, извлекая из ящика, хотел было прочитать ее, но Серега помотал несогласно головой:
– Не надо читать. Пиши лучше в отряд!
Сомов закашлялся, выбил в кулак тычок, застрявший у него в горле, спросил только:
– Комсомолец? – И когда Серега Корнеев кивнул в ответ, вздохнул и, больше ни слова не говоря, внес его фамилию в список отряда.
Перед сельсоветом толпился народ – отрядные получали оружие, привезенное на дровнях из уезда. Сереге досталась здоровенная, не по росту, мосинская трехлинейка с тремя обоймами патронов. Говорят, оружие придает человеку храбрость, уверенность, делает его значительным и в своих глазах, и в глазах окружающих, человек с оружием всегда старше становится. Серега на себе это ощутил.
Командир малыгинского отряда Карташов, присланный из уезда черноусый чекист в кожанке, с марлевой повязкой на голове, – зацепил свинец, выпущенный из кулацкого дробовика, подозвал Серегу Корнеева:
– Вот что, парень, тебе и… – Карташов оглянулся, увидел высокого человека в короткой, едва достигающей колен солдатской шинели – одежда была явно с чужого плеча, в госпитале, наверное, вручили, позвал: – Сомов! – Вот так иногда одно задание крепко соединяет людей… Секретарь сельсовета отделился от группы отрядных, подошел. – Товарищ Сомов, тебе и вот этому юному товарищу, – Карташов положил руку на Серегино плечо, – поручается боевое дело. Важное, прошу это усвоить, – Карташов понизил голос. – В четырех километрах отсюда телеграфная линия проходит, знаете?
Сомов кивнул – он знал эту линию, хороший ориентир. Зимой, если заблудишься, всегда по линии можно до деревни добраться; Сереге тоже была ведома телеграфная строчка, повешенная на столбы.
– Надо в двух-трех местах перерубить телеграф, оборвать, понятно? Чтоб о передвижении отряда знали только мы и наши люди. Иначе они ведь телеграфом пользуются, ясно? Выполните задание и возвращайтесь сюда же, в село.
– А если вас тут не будет, когда мы вернемся, а? Тогда как? – тихим, ровным голосом спросил Сомов.
– На этот счет договоримся, значит, так… Будете возвращаться – ориентируйтесь на сельсоветовскую избу. Если будет красный флаг висеть – значит, мы здесь, если флага не будет – ушли. Снимем флаг. Да и кулаки, когда приходят в деревню, первым делом сшибают флаги с сельсоветов. На флаг глядите, есть он или нет, по нему все поймете. Ну, успеха! – Карташов пожал руку вначале Сереге, что тому пришлось по душе: выходит, командир его за взрослого человека принимает, не то что Сомов, – потом тряхнул ладонь Сомова. Добавил совсем не по-военному: – Ни пуха вам ни пера, мужики!
Из села вышли на охотничьих лыжах, подбитых мехом. Лыжи эти ходкие, назад не скользят, мех им не дает, волос дыбом сразу становится, держит, двигаться же вперед на лыжах здорово – идут, будто маслом смазанные.
Серега прихватил с собою длинную сучковатую палку, в которую вбил загнутый крючком гвоздь – сам это приспособление придумал: палкой можно было зацепить телеграфный провод и, повиснув на нем, оборвать. На всякий случай в карман положил сапожный нож-тупик – есть такие, этими ножами когда сапоги тачают, воск на рант наносят, заделывают концы-лохмотья, чтобы нитку не порезать, – нож для «тупой работы», словом. Еще взял плотницкие клещи. Если понадобится, Серега на столб заберется, тупиком провода малость надпилит, потом клещами надпил перекусит. Винтовка, не мешая движению, тяжело и удобно лежала на спине.
Сомов – человек молчаливый. Если говорит, то только по делу, обычного трепа, когда и посмеяться можно, и подковырнуть, и разыграть кого-нибудь, и побасенку рассказать, не признает. Сколько по дороге Серега ни подъезжал к нему с разговором, чтобы скоротать время, сельсоветчик никак на это не реагировал – шел на лыжах молча, весь в себе, щуря хмурые глаза, прикрываясь воротником шинельки от ветра. Холодная, дырявая штука – его шинелька, крепкие сибирские трескотуны не выдюжит, окостенеет в ней мужик запросто. Серега покачал головой, будто взрослый, понимающий толк в хозяйстве человек: эвон какой беспечный этот «кашлюн» Сомов, потом понял, что нет у Сомова никакой другой одежды, и непонятная, совсем немальчишечья жалость охватила Серегу.
Он ловил глазами подпалины на шинели, останавливал взгляд на острых, двумя краюшками венчающих спину лопатках, видел, какие худые и слабые ноги у секретаря сельсовета – ему только в санях ездить, а не на лыжах ходить, подумал: когда они вернутся в село, надо будет взять у матери меховушку-безрукавку, пусть Сомов наденет ее под шинель, попусту от мороза не страдает.
С севера тянул ветер – поначалу, когда вышли из села, несильный, а сейчас покрепче. И вот какое дело: снеговая крупа не волочилась по земле, придавленная морозом, как это, собственно, и бывает, а приподнималась до колен и неслась вдоль лыжни, толкала в спину, холодила затылок. Раз снеговая крупа приподнимается над землей, волочится, уносясь неведомо куда, а мороз не отпускает, значит, затевается пурга. Судя по всему, будет пурга короткой, но злой, заметет все стежки-дорожки, продвижение кулаков задержит – это хор-рошо, а с другой стороны, плохо – отряд свяжет по рукам-ногам, скует.
До телеграфной линии шли недолго – помогал попутный ветер. Столбы стояли неровно – почва тут гнилая, зимой сильно промерзает, летом в хлябь превращается, столбы ведет из стороны в сторону, будто подвыпивших сельских гуляк. В одном месте провод был натянут ровно, туго, в другом провисал – это где как стояли столбы, в какую сторону их капризная гнилая почва крутила. Удобнее всего было рвать на провисе.
Зацепив провод крючком, Серега подпрыгнул, крепко держась одной рукой за палку, потянул его вниз, но он оказался прочным, спружинил и чуть было не уволок парня за собой. Сомов помог, обхватил Серегу худыми своими руками, не дал унестись за проводом. В конце концов проволока звонко щелкнула, обрывки ее вскинулись вверх, свиваясь в кольца.
Поскольку проводов было два, то таким же способом они совладали и со вторым, затем прошли метров четыреста вдоль линии и оборвали металлическую нить еще в шести местах.
– Жалко, – по-мужицки бывало вздохнул Серега. – Потом ведь чинить придется. Еще будем рвать или хватит?
Сомов посмотрел на Серегу: жалко тому телеграфную линию – это понятно, а разве Сомову не жалко? Прикинул: хватит этих обрывов или нет? Наверное, надо еще в одном-двух местах перерубить, будет надежнее.
Когда возвращались, ветер бил в лицо, норовил выстегать глаза, больно хлестал по щекам, вышибал слезы, залеплял льдистым крошевом ноздри, рот, мешал дышать. То и дело они останавливались, чтобы оттереть щеки, перевести дух.
Ветер пробивал одежду насквозь, тело выстуживал до костей, от него деревенели руки и ноги. Хотелось спрятаться куда-нибудь, но куда забьешься в чистом поле, под каким кустом схоронишься? Нет такого куста – поле голо, как стол, не за что зацепиться и глазу.
Сомов шел первым и весь ветер брал на себя, Серега хотел обойти его, но он прибавил шагу, широко ставя свои на вид очень некрепкие ноги, заскользил на лыжах быстро, будто на собачьей упряжке ехал. Вот тебе и «кашлюн», к морозам и лешачьим ветрам не приспособленный. Быстро шел Сомов, несмотря на то что дыхания не хватало, горло стискивал холодный, жесткий обруч. Примерно за полверсты до села остановились. Сомов отер слезившиеся глаза варежкой, потом, сняв их, стал совать пальцы по очереди в рот, отогревая.
– Глянь-ко, что там в Малыгине деется. Ты поглазастее меня… Есть там флаг иль нет?
Сельсовет находился на взгорке, виден был хорошо, над дранковой старой крышей трепетал маленький алый лоскут.
– Есть флаг, – сказал Серега.
Кивнув удовлетворенно, Сомов опять тронул варежкой глаза, сощурился, бросил быстрый цепкий взгляд на село, словно бы проверяя Серегину зоркость, поймал глазами красное пятно – как огонь, полощется на ветру флаг. Можно идти, отряд ждет их.
Двинулись. Сомов снова пошел первым. Когда приблизились к крайним амбарам – а они, как и охотничьи клети, навесы, под которыми сушат сети, кладовки для пушнины, мяса, кедровых орехов, рыбы, всегда выносятся на зады: так и хозяевам удобно, и защищают они жилье от ветра со снегом, – Сомов остановился, вытянул застывшую, в белесых пятнах шею, словно хотел выпростаться из своей худой шинельки, приподнял ухо у шапки, прислушался.
– Что-то уж очень тихо. А?
– Пошли, пошли! Небось обедают мужики, вот и ни стука ни грюка. Ложками чалдоны работают, – засмеялся Серега, двинулся первым к амбарам. Услышал, как сзади заскрипел снег – Сомов пошел следом. И правда, время-то обеденное, по домам сидят бойцы, да потом никак за эти краткие часы не мог уйти отсюда отряд, обязательно дождался бы их. Вон и знак – флаг, отсюда его очень хорошо видно, будто красное крыло неведомой птицы скребет серое небо: если б отряд оставил село, Карташов обязательно бы дал команду снять флаг. Если б не успел, кулаки все равно первым делом сшибли бы его из винтовки.
Рассмеялся Серега счастливо и звонко – на душе было легко. Выполнили задание, вернулись живыми! Отогреют сейчас озябшие руки-ноги, съедят чего-нибудь горячего. Он даже подпрыгнул на месте, но заплелась лыжа за лыжу, и Серега упал в снег. Вскочил, отфыркиваясь от липучей снежной пороши, ожегшей лицо.
Поравнявшись с амбаром, Серега вдруг почувствовал опасность, завертел в тревоге головой, пытаясь понять, откуда же она идет, но ничего не увидел… Бывает так – вдруг мы начинаем ощущать какие-то странные и очень острые, хорошо различимые позывы тоски и боли, от которых в груди взбухает холодный ком, тяжело теснит сердце, и мы настораживаемся, прислушиваемся к этим позывным, к тревоге, и невольно хочется занять оборонительную позицию. Серега был знаком с этим ощущением, случалось и раньше: начинали колотиться какие-то молоточки в мозгу, тоска нарастала – и оказывалось, где-то уже затевалась деревенская драка, в которую Серега непременно попадал и приходил домой с расквашенным носом либо с фонарем под глазом. Или же это взрослые вели разговор о нем, подозревая в проступке, грозя отстегать таловыми прутьями. В общем, есть такое точно, – витают вокруг нас какие-то волны, частицы, флюиды, предупреждающие о приближающейся опасности.
А ведь прав старый солдат Сомов – уж очень тихо в селе, просто подозрительно тихо. Может быть, лучше повернуть, уйти в лес, дождаться там темноты – зимние дни короткие, будто птичий скок: две искуренные «козьи ноги», и на землю наваливается вязкая холодная темень. Замерзнуть они за это время не успеют – перетерпят, одолеют стужу, а потом в лесу много теплее, чем в открытом, продуваемом всеми ветрами поле, – в лесу не замерзают, в лесу отогреваются. Он повернулся к Сомову, чтобы сказать ему об этом, – и вдруг увидел, как сомовские глаза из маленьких, прищуренных, запрятанных где-то подо лбом превращаются в большие, недобро-удивленные, и в тот же миг на Серегу навалился кто-то тяжелый, пропахший кислятиной – то ли квасу этот лесной хозяин только что выпил, то ли из капустной кадушки вылез, – схватил за руки, заламывая.
– Эхма! – азартно прохрипел здоровяк, потом матюкнулся. – Попался, который кусался? Стер-рвотна кр-расная!
Если б не последняя фраза, Серега подумал бы, что это неудачно шутит кто-то из отрядных, слишком уж зло, резко. А тут будто удар плетью: «Стер-рвотина кр-расная»!
Хоть и малорослым был Серега, но крепким, поднаторевшим в деревенских стычках, он резко пригнулся, уходя вниз, под ноги навалившегося на него человека, развернулся, ударил головой во что-то мягкое, кажется, в низ живота, и нападавший заохал, запричитал, жуя слова, – что-то неразличимое, спекшееся вырывалось из его рта. Чуть было не ушел Серега из-под него, да длинноствольная трехлинейка помешала – пропахший кислым человек успел схватиться за ствол, удерживая парня, а тут и подмога подоспела – навалились на Серегу еще двое, слепо молотя кулаками по голове, по спине, плечам и шее, – Сереге показалось, что хрустнули позвонки. Падая, успел увидеть, как на Сомова тоже навалились трое – лупят его почем зря, один даже рукояткой нагана взмахнул, опустил ее на незащищенную сомовскую голову. С Сомова слетела ушанка, и редкие седоватые, как будто присыпанные солью волосы стали пропитываться бурой маслянистой кровью.
– Рукояткой не бей, гад! – прохрипел Серега, но тут тяжкий удар пришелся на его затылок, из глаз посыпались блестящие зеленые искры, что-то плотное заволокло взор.
Очнулся он от холода. Ощутил под щекою жесткую сухую траву – болотную, ее здесь на подстилку косят, обвел взглядом часть стены, что была перед ним, неровно обтесанной – топором работали, рубанком ни разу по боковине бревен не прошлись, – по этой топорной работе да по клочьям пакли, вылезающей из пазов, определил: лежит в сарае. Голова болела – видно, как крикнул, его самого рукояткой или прикладом по затылку огрели, во рту было горько, отдавало металлическим привкусом, кажется, это спеклась, скаталась в осклизлые сгустки кровь. Руки были ободраны, наверное, тащили его за ноги, и руками он волочился по снегу, обдирал, царапал их. С плеч стянули одежду, почти раздели, а без одежды недолго и околеть.
Услышал за спиной неясное движение, стон и, с трудом гася вспыхнувшие опять перед глазами зеленые искры, повернулся на другой бок, увидел Сомова, притулившегося спиной к стенке.
Волосы на его голове слиплись и высохли, из пепельно-седых превратились в бурые, глаза совсем вобрались в череп и не были видны, щеки втянулись, обросли серой щетиной, выглядел Сомов немощным, старым, одиноким. Серега неожиданно понял, что Сомов сейчас находится между жизнью и смертью, что стоит ему чуть-чуть сдвинуться, сделать маленький шажок, и все – заказывай тогда Сомову деревянную шинель, а собственная худая шинелька, подбитая рыбьим мехом, ему будет уже не нужна.
Пожевав губами, Серега сплюнул, сморщился жалостливо:
– Ох и отделали же они нас!
В темном провале сомовских глазниц поймал тусклое мерцание, вот оно сделалось сильнее, в зрачках затрепетало, заискрилось пламя.
Сомов был упрямым человеком, живучим – в окопах империалистической да в Гражданскую многому научился, – разлепил он губы, просипел:
– Держаться надо, парень. До последнего. Чтобы во-от, – Сомов вытянул перед собой руку, с тихим хрустом сжал пальцы в кулак. Рука у него была лиловой, скрюченной от холода, костяшки буграми выперли на сгибе, высветились. – Несмотря ни на что, разумеешь? – Скривил горько губы: – Понятно те хоть, что произошло?
Серега отрицательно мотнул головой.
– Говорил же те: не ходи в солдаты. Вещь яснее ясного, – Сомов откинулся назад, вздохнул тяжело, хрипло, в груди у него заклокотало, зачуфыркал, ярясь, неведомый зверь, и Серега подумал, что его напарнику, или, как говорят в Сибири, связчику, легкие, наверное, отбили, вот и клокочет, сипит там кровь. – Отряд ушел из села, и флаг, само собою, Карташов снял. Но вот незадача – подслушал нас кто-то и разговор передал. Может быть, в отряде есть предатель, может, он и засек, пересказал все этим вот… – Сомов сдвинул голову в сторону, вхрипнул загнанно, словно умирающий конь, и у Сереги от этого хрипа невольно возникла жалость: он понимал, он видел, как тяжело и больно сейчас Сомову, – рассказал этим вот бандюкам. Пришли бандюки в село, флаг снова повесили. Мы с тобой и вляпались, как мухи в сладкий кисель, на флаг пошли.
Сомов просунул руку под худую свою шинельку, растер ключицы, грудь – шаманский способ утишать боль. Прохрипел:
– Знаешь, парень… ты это… Ты, как и договорились, держаться должен, ты держись. Вот так держись, – стиснул у себя на груди кулак. – Я скоро умру, а ты останешься, с тобой они разговор вести будут, – Сомов замычал, в нем снова вспыхнула боль, обожгла все его худое изувеченное тело, – но ты не бойся! Не бойся их, сволочей!
Запрокинул голову назад, в глубокие затененные глазницы проник свет, и Серега в первый, пожалуй, раз увидел, какого цвета у Сомова глаза.
Прошло примерно четверть часа, и Сомов затих, затих навсегда.
Голова его медленно сползла на грудь, качнулась, он начал заваливаться вперед. Падал Сомов ужасающе медленно, будто не человеком он был, а большой гуттаперчевой куклой, принимая то искусственное положение, которое может принять только мертвый. Дотянулся головой до пола и застыл. Сереге была видна его худая бледная шея с толстыми, похожими на веревки натуженными жилами и пропитанными кровью плоскими витками волос, прилипшими к коже.