– Не поднимайся, лежи, – мать протестующе выставила перед собой руку, через полминуты опустила – поняла, что сына не остановить, он обязательно пойдет с ней, как бы худо себя ни чувствовал.
Дверь квартиры Голубевых была заколочена досками, доски никто не трогал, площадка перед квартирой была покрыта белой изморозью…
– Померещилось мне, – постояв немного перед дверью, произнесла мать. – Тут никого нет. Слуховые галлюцинации.
– У двоих не могут быть слуховые галлюцинации, – просипел Китаев. – Если и могут быть, то только у одного. Я тоже слышал звуки в этой квартире. Кашель и стук.
– Выходит, тут кто-то есть?
– Есть. Квартиру надо взламывать – посмотреть, что в ней происходит.
Легко сказать – взламывать, да трудно это сделать: Китаев едва стоял на ногах, мать тоже – любой ветерок мог сшибить с ног. Но тем не менее доски с двери отрывать надо…
Они все-таки справились с этой тяжелой задачей, два полуживых человека, Володя Китаев и его мать, сняли доски, а когда открыли дверь, в лицо им ударил запах гнили и испражнений.
В большой комнате, на кроватях, лежали двое – слава Богу, живые – Екатерина Сергеевна и ее сын Трофим. Ни встать с кроватей, ни ходить они не могли, лежали тихо, лишь изредка переговаривались шепотом, экономили силы и безропотно ожидали конца.
Вот к какой смерти приговорила их жена Трофима Верка.
Она заколотила дверь, чтобы никто не заходил в квартиру, не выламывал паркет, не топил им свою печку, не отдирал от стен обои, чтобы разжечь огонь. По разумению Верки, и муж ее Трофим, и свекровь были уже не жильцы, и им в принципе все равно, что будет с ними потом – похоронят их в общей яме на Пискаревском кладбище, либо они высохнут, превратятся в мумии здесь… А большая квартира эта по юридическому праву останется за Веркой, и она будет ею владеть.
У Китаева при виде двух мучеников подогнулись ноги, и он опустился на пол. Расслабленно всхлипнул. Ходили Голубевы под себя, вставать уже не могли, поэтому квартира и была наполнена таким тяжелым гнилостным духом.
Отдышавшись немного, Китаев подполз к печушке и, распахнув дверцу, побросал внутрь остатки нескольких реек, оторванных от какого-то хлипкого забора, потом минут пять, не меньше, пристраивал деревянные обломки в печном нутре, выкладывая из них домик, который мог бы загореться, поскольку спички в блокадном Ленинграде были товаром более дорогим, чем топливо.
Под домик Китаев подложил пару листков, выдранных из книжки, валявшихся тут же, на полу, также свернул их умело и только потом достал из кармана большую спичечную гребенку. Спички в осажденном городе делали в виде гребенок – брали плоскую деревяшку-дощечку и делали в ней надпилы почти до основания. Оставляли лишь немного, чтобы каждый зуб этой диковинной гребенки мог держаться, а верхушки окунали в расплавленную серу. Вот такими спичками пользовались ленинградцы. Зажигались спички просто – запалить можно было, просто чиркнув серной головкой по подошве-терке. Раздавалось шипение, потом треск, затем возникало рыжеватое теплое пламя. Китаев вытянул из кармана пальто спичечную гребенку, отломил один зубец. Прошло еще немного времени и в печушке заиграло бойкое пламя.
Именно в эту минуту заключенный номер 56342-58 Китаев всегда просыпался, дальше дело не заходило – ну словно бы обрывалась пленка, либо на видении пламени заклинивало некий аппарат, находившийся в его организме, – просыпался от того, что ему было и холодно, и голодно, а дежурный зек что было силы колотил по опустевшему за ночь питьевому ведру и вопил во всю глотку:
– Подъем, славяне!
Их барак, проходивший в лагерных документах под номером четыре, был политический, тут сидели люди, осужденные по пятьдесят восьмой статье. В бараке уголовников дежурный до слова «славяне» никогда бы не додумался, не произнес бы его, там в ходу были другие слова. И темы разговоров, и ссоры, и песни были другие – все другое.
Китаев дернулся, приподнялся на старом ссохшемся матрасе и тут же опустил голову на серую грязную подушку: хотелось спать, очень хотелось – несмотря на то, что он проснулся сам – выплыл из сна за несколько мгновений до крика, недовольный тем, что сон оборвался. В ту же секунду получил легкого тумака от своего земляка, ленинградца Егорунина, в прошлом старшего лейтенанта фронтовой разведки, награжденного тремя орденами Красной Звезды.
Редко кто в наземных войсках бывал награжден тремя орденами Красной Звезды. Один, два – это еще куда ни шло, а вот три – это была большая редкость; плюс ко всему, у старлея были и другие ордена – Отечественной войны первой степени и совсем уж удивительная награда – орден Богдана Хмельницкого второй степени, а также две серебряные медали, приравненные в солдатском мире к орденам – «За отвагу».
Заслуженный, в общем, был человек – старший лейтенант Саня Егорунин.
– Подъем, братишка! – бодро просипел земляк.
Пребывал в их бараке еще один ленинградец – ученый человек Сташевский, преподававший до войны в университете марксизм-ленинизм, но очень уж он был зашоренный, Маркса почитал выше Бога, и это Китаеву не нравилось. А уж что касается Егорунина, то тот при упоминании фамилии Сташевского делал небрежный взмах рукой: обреченный это человек… Марксист!
Казалось бы, им, трем землякам, надо было держаться вместе, подсоблять друг другу, но Сташевский, считавший свою телегу больше и важнее, чем телеги двух других ленинградцев, все время отъезжал в сторону, старался находиться на горке, козырял знаниями своими, грамотностью, бывшим своим университетским положением, искал в бараке ровню себе – искал, но не находил. Не везло Сташевскому.
Хотя, – тут не грех повториться, – весь четвертый барак объединяла одна статья Уголовного кодекса, общая для всех, – пятьдесят восьмая. Осужденных по этой статье называли по-разному – и суками, и предателями, и политиками, и фашистами, и контриками, и фраерами законтренными, – но Сташевский ни к первым, ни ко вторым, ни к третьим себя не причислял.
Получив второй тумак от бывшего старлея Егорунина, Китаев, ощущая, как внутри у него все скрипит, устало, разлаженно сбросил с нар вниз ноги, потряс головой резко, по-птичьи, вышибая из себя сонную одурь, словно пыль, поднялся…
– Всем на перекличку! – послышался вопль – это в барак к «политикам» заглянул один из уголовников. Только они могут реветь, как кастрированные верблюды, больше никто.
– Эван как! – воскликнул Егорунин. – Что-то граждане начальники спешат сегодня, даже умыться не дали.
– На работе умоешься, – фыркнул Христинин, свой же брат-фронтовик, успешно штурмовавший Берлин и видевший обгорелые трупы Гитлера и его невенчанной жены Евы Браун. Лейтенант Христинин командовал взводом в отдельном саперном батальоне и знал, чем отличается порох от марганцовки и как поведет себя фольксштурмовец, если в задницу ему вставить фауст-патрон, а затем нажать на спуск.
Был Христинин человеком жестким и одновременно веселым, он словно был начинен некой брызжущей легкой злостью, которую из него не смогли вытравить ни фронт, ни лагерь. Попал он в кутузку после Парада Победы, на котором присутствовал в качестве «вспомогательной единицы», как считал он сам – помогал бригаде, обслуживавшей сводную колонну родного фронта. И допомогался.
Вечером, когда закончились послепарадные хлопоты, на радостях хорошо нагрузились, опорожнив небольшой компанией четыре бутылки «красноголовой» – водки, запечатанной сургучом цвета выгоревшего на солнце знамени, Христинин поспорил со старшиной вспомогательной команды… Поспорили на тему скользкую: старшина утверждал, что товарищ Сталин прилетал в Берлин во время штурма германской столицы, чтобы все увидеть своими глазами, Христинин же, напротив, заявлял, что Верховный Главнокомандующий в действующих войсках бывал редко – не царское это дело…
В результате утром, когда бывший командир саперного взвода отмокал, засовывая собственную голову под струю воды, бодро хлеставшую из пожарного крана, за ним пришли.
Старшина оказался тем человеком, с которым Христинину меньше всего хотелось связываться… Но не уберегся он, не вычислил сексота – секретного сотрудника. В результате – пятьдесят восьмая статья.
Причем, ясно как Божий день, что статья будет иметь продолжение: когда Христинин отсидит положенный срок, отмеренный судом, ему отмерят новый.
«Кум» из канцелярии – специальный оперативник – этим уже занимается. Бывший сапер это знал, но не унывал – проводить в лагерях всю жизнь он не собирался. В конце концов он улетит отсюда на метле либо верхом на печной трубе, уплывет на кирпиче вверх по Оби, которая не так уж далеко от лагеря и протекает, или же специально изучит шахтное дело и зароется в землю, выберется наружу где-нибудь около Тюмени. Хотя «около Тюмени» вряд ли, до этого города – не менее тысячи километров, слишком много махать кайлом придется.
День выдался хмурый, с прогнувшимся дырявым небом, с которого на землю сыпалась противная холодная мокредь.
Перед бараком ходил, похлопывая плеткой по голенищу сапога, «кум» – тощий, похожий на петуха хмельного либо попугая, мужик с мятыми погонами на кителе, известный тем, что ему очень нравилось выстраивать бывших фронтовиков в послушную шеренгу и выступать перед ними с «лекциями, прочищающими мозги», как говорил он сам.
– После моих лекций даже Гитлер отказался бы от своих идей и пошел бы копать канавы на ячменных полях Баварии, – довольно складно вещал «кум», красуясь перед заключенными.
Опасное заявление. Когда-нибудь ему наступят каблуком на хвост, чтобы не ходил по лезвию ножа.
Нос у «кума» был действительно попугайский – огромный, дугой, такие носы в России – штука редкая, и походку оперативник имел попугайскую – нервную, подпрыгивающую.
– Сегодня из лагеря выходим с вещами, – прокаркал «кум» мрачно, – до поздней осени, до конца октября мы сюда не вернемся, понятно? – «кум» пропрыгал вдоль строя. – Все лето вы будете работать на благо нашей великой страны, понятно? Чтобы народ наш жил счастливо. Понятно, фашистское отродье, или нет?
Сам «кум» на фронте не был, фашистов видел только в кино, на кителе у него красовалась колодка лишь одной медали – трудовой, которую выдавали всем, кто работал в тылу, в том числе и охранникам лагерей. Перетрудившийся «кум» много дней провел в дежурствах на караульной вышке, зубами от холода настучался вдоволь. В результате челюсти ему заменили на искусственные, а за профессиональное бдение на работе, за нюх и умение носить автомат ППШ на плече в торжественной обстановке вручили заветную награду…
Христинин, весело и зло улыбаясь, стиснул зубы. Китаев догадывался, что сейчас у бывшего сапера роится в голове, какие мысли бродят и какие слова готовы соскочить с языка, восхищался им.
– Не слышу ответа! – Попугай вздернул голову и повысил голос. – Совсем обнаглели, гитлеровцы!
На погонах у «кума» поблескивала одна-единственная звездочка. При одном просвете для оперативника этого явно было недостаточно, тем более, что младшему лейтенанту этому было уже не двадцать и не двадцать пять лет, а много больше… Да и «кумовья» в других лагерях были старшими лейтенантами, капитанами и даже майорами. Этому же повышение, видать, не светило – не хватало грамотешки. Зато имелась хватка.
Впрочем, качество это, именуемое хваткой, в Управлении лагерей приветствовалось даже больше, чем образование.
Один из стоявших в шеренге зеков переступил с ноги на ногу, следом раздался короткий вскрик и справа послышалось сиплое, словно бы сплющенное тяжестью:
– Понятно.
Зеки четвертого барака, стоявшие в шеренге, неодобрительно переглянулись – никто из них явно не хотел отвечать на вопросы «кума», но вот один все-таки не сдержался, сдал… Жаль, что ему не успели зажать рот.
– То-то же, – удовлетворенно произнес «кум» и прошелся вдоль шеренги. М-да, походка у него была такая, будто он хромал на обе ноги сразу.
– Завтрака не будет, – каким-то не своим, внезапно сделавшимся ликующим голосом объявил «кум», – перекус сделаем в пути. А потом, ежели вы, фашисты, не пожрете один денек, Родине от этого только польза будет – больше еды сохранится и меньше говна останется на обочине дороги, по которой вы пойдете. Понятно?