– Во-во, давай, – благословила его на подвиг Трындычиха, – а мы тебя за это пожалеем, помоями обливать не будем.
Саксофонист прижал руку к сердцу:
– Заметано, мадам!
Звали черноглазого Ленкиного избранника Ильей, но он никаких фамильярностей, общения накоротке не допускал и требовал, чтобы его величали не только по имени, но по отчеству – Ильей Мироновичем.
– Еще не хватало в моем присутствии ковыряться в носу пальцем, – говорил он, пошикивая, – да еще во время званого обеда, склонясь над тарелкой лукового супа.
– Не будет у тебя, Лель, счастья с этим человеком, – посмотрев на свежеиспеченного, яркого, как червонец, только что отпечатанный в типографии, зятя, проговорил Василий мрачным тоном – огорчен он был результатами своих наблюдений очень, у рта даже две складки пролегли, слева и справа, состарили его лицо.
– Па-па, – Лена укоризненно глянула на отца и покачала головой.
– Не каркай, Василь, – сказала Солоша.
– Да я не каркаю, – вид у главы семейства сделался виноватым.
– Слова обладают вещей силой, – Солоша не удержалась, вздохнула печально, – имей это в виду.
– Имею в виду и не выпускаю из вида… Я вообще не умею каркать, – в тоне Василия слышались возмущенные нотки. – Ты перепутала меня с вороной, а вороны – это по твоей части, твоего роду-племени.
Солоша воткнула два кулака себе в талию, – это у нее называлось «слепить кувшин» или «руки в боки» и глянула на мужа уничтожающе:
– Что-то ты осмелел, я смотрю.
Василий немедленно сделал «Хенде хох!» – вскинул над головой обе руки.
– Сдаюсь!
– То-то же, – сжалилась над ним Солоша, – а то, знаешь, – она картинно, хотя и всухую, сплюнула себе под ноги и так же картинно растерла несуществующий плевок шлепанцем, – вот бы что из тебя получилось.
– Сдаюсь! – Василий на всякий случай поднял руки выше.
– То-то же, – повторила Солоша, погрозила мужу пальцем.
У зятя она поинтересовалась, невинно пощипывая пальцами верхнюю губу знак, что Соломонида Григорьевна находится в озадаченном состоянии:
– Илья Миронович, откуда у вас такие жгучие черные глаза?
– От родителей, – не задумываясь, в тот же миг ответил Илья, он словно бы продолжил слова Солоши – перерыва не было. Интересно получилось, в общем, Илья, театральный человек, знал, что такое режиссура и какая роль отводится ему в спектакле, именуемом жизнью.
– А из каких краев будут ваши родители, – вежливо, по-прежнему на «вы», спросила Солоша.
Илья Миронович гордо вскинул голову.
– Из Одессы. Оба два.
Выражение «оба два» Солоша уже слышала, зять произносил раньше, когда еще не был зятем, теперь произнес вторично, значит, словечки эти у Ильи – любимые. Специалисты называют их мусорными, Солоша узнала это от интеллигентных соседей.
Отец у Ильи Мироновича недавно умер – сильно простудился, возвращаясь в Москву из командировки и сгорел в несколько дней, жил музыкант с матерью Ираидой Львовной.
Была Ираида Львовна женщиной величественной, как готический собор, шила себе платья очень широкие, способные накрыть грузовик вместе с кузовом и задними колесами. Солоша смотрелась рядом с ней Дюймовочкой, крохотулей, трогательным персонажем, спустившимся в жизнь со страниц известной сказки. Складки ткани, свернувшиеся в широкие и узкие стрелки, напоминали дворцовые колонны, пилоны и архитектурные подпорки, Ираида Львовна казалась могучей женщиной, не собором, а целой скалой, прочно стоящей на земле, которой ничто на свете не страшно – ни время, ни бури бытовые, ни непогода, ни наводнения с пожарами – вот такую маму «выбрал» себе талантливый музыкант Илья Миронович.
Как и семейство Егоровых Ираида Львовна с сыном проживали в обычной коммуналке, только комнат в их квартире было меньше, чем в громоздких апартаментах на Сретенке, поэтому и соседей у него с мамашей было поменьше, а дворянская квартира, где обитали Егоровы, была конечно же перенаселена.
И уж если в их квартире появлялся какой-нибудь гость и его привечали в одной из комнат, то квартира мигом оказывалась тесной для всех жильцов без исключения. В туалетную комнату обязательно выстраивалась очередь – образовывалась она стремительно, словно бы все в один момент переполнились мочой, а некоторые и кое-чем еще…
В общем, жить молодые решили на площади Ильи Мироновича – там все-таки будет посвободнее.
И обстановка была подобрана удачно, и мебели много было, только вот что засекла Елена: и мебель, и картины на стенах, и пол с потолком были основательно пропитаны табачным дымом.
Елена удивленно покосилась на мужа:
– Илья, ты разве куришь?
– Так, – небрежно махнул рукой тот, – лишь иногда к папироске прикладываюсь. – И добавил, то ли себя успокаивая, то ли жену: – На здоровье это никак не влияет.
Вместо ответа Елена выразительно затянулась тяжелым воздухом, который был насыщен не только табаком – припахивал и дегтем, и одеколоном, и нетрезвой отрыжкой, и жареной картошкой, и прокисшим молоком, и чем-то еще – это был воздух наполненной под завязку жильцами московской квартиры.
Через два дня к Лене пришли в гости сестры Полинка и Вера, с ними – две сретенских подружки: вместе в школу ходили, вместе пионерские галстуки надели – в один день, вместе до последнего времени бегали в кино.
Как и положено в таких случаях, Елена угостила гостей сладким чаем с пышными ломтями нарезного пшеничного батона под названием «Московский» и жареной картошкой. Картошка была не пустая – с котлетами. Каждой гостье Елена выдала по котлете, и сама к ним присоединилась.
Котлеты были вкусные, изготовлены Ираидой Львовной по одесскому рецепту – с луком, натолканным в фарш, и взбитыми яйцами.
Гостьям новое Ленино жилье понравилось – выглядит солидно, много дорогой мебели, горка поблескивает резными хрустальными стеклами, на окнах – тяжелые жаккардовые портьеры, Полинка не выдержала, вздернула правую руку с воинственно оттопыренным большим пальцем:
– Здорово!
Лена проводила гостей до самой Трубной площади – так рада им была. Ну а от Трубной до Сретенки рукой подать.
В пять часов вечера явился Илья – перед репетицией, за которой последует вечерний концерт, надо было переодеться, напомадиться, набриолинить прическу (Илья Миронович достал хорошего бриолина, американского, который позволял соорудить на голове из волос что угодно – от трамвая до царского дворца), поддержать собственный организм парой маминых котлет и сковородой жареной на домашнем подсолнечном масле картошки.
Приготовив вечерний костюм, Илья Миронович специально отращенным на мизинце ногтем подправил ниточку усов, которые отращивал тщательно, следил за усами, как огородница за капризными французскими травами, подмигнул сам себе в зеркало – хар-рош петух! – и поспешил на кухню, где молодая жена на керосинке разогревала чайник.
Приподнял крышку над чугунной семейной сковородой – сооружением крупного калибра, способным накормить целую казарму, – и удивленно вздернул брови. Когда он утром уходил из дома, котлет на сковороде было десять штук, сейчас же от них осталась ровно половина.
Какой враг Красной армии и Советского государства, не говоря уже об отечественном искусстве, сожрал котлеты, а? Почему за ними не уследила жена?
Жена объяснила, куда подевалась половина котлетного припаса: пришли родные сестры, ну как их не угостить?
Лицо Ильи Мироновича сделалось холодным и далеким, будто он проглотил кусок льда и теперь прислушивался к тому, как этот айсберг ведет себя в желудке, нижняя губа музыканта заплясала брюзгливо, и он, медленно цедя слова, произнес следующее:
– Запомни, Елена, все, что готовит маман, это – для нее, для меня и теперь вот – для тебя… И только. Больше – ни для кого.
– Это что, правило? – Елена не выдержала, фыркнула.
– Да, правило, – жестким тоном подтвердил муж.