Чаадаев. Высокий. Худой. Стройный. Лицо бритое: сухое, бледное, перегоревшее. Сталь во взоре серо-голубых глаз… Голый гранитный череп… (Ф. Тютчев). Открытый взор и печальная усмешка (А. Герцен).
Бодрость ума и постоянная грусть аристократ во всем. Незаменимый в светских салонах. Изысканные манеры. Чарует женщин, но держит себя в стороне: не имеет «романа» (А. Хомяков).
Его чопорно-изысканное одеяние, резкие сентенции, полные важного значения привычки удивляют завсегдателей Английского клуба.
П. А. Вяземский пишет А. Пушкину: «Чаадаев выезжает (в клуб), мне все кажется, что он немного тронулся. Мы стараемся приголубить его и ухаживаем за ним».
Между тем «философическое письмо № 1» гуляло в списках по двум столицам. Читал его и сам император…, но ничто не всколыхнуло высший свет, и императорские покои Зимнего дворца.
А популярность Чаадаева росла с катастрофической быстротой, и уже брезжил трагический конец, спровоцированный философским мудрствованием. А, между тем, Чаадаев постоянно в свете, в театрах, устраивает у себя приемы, по прежнему с женщинами иронично-холоден. Изучает историю философии по зарубежным источникам.
Вся эта очаровательная суета длилась до той поры, пока редактор журнала «Телескоп» (отправленный в последующем в ссылку) Н. И. Надеждин в № 15 за 1836 не опубликовал, наконец, гулявшее в списках почти 7 лет пресловутое письмо.
Ах, Бог мой, что же здесь началось! Какие страсти, какие волнения, какой праведный гнев – среди столпов дворянства, даже студенты Московского университета требовали у попечителя Московского учебного округа графа С. Т. Строганова выдать им оружие, чтобы встать на защиту поруганной Чаадаевым России. Народ как всегда безмолвствовал, потому что не только не знал французского языка, на котором было написано первое, да и все последующие письма, но и собственной русской грамоте был необучен, а пребывал в смиренной рабской темноте.
Из высказываний современников ясно видно, чем так разгневал Чаадаев «Патриотов», державших своих крестьян в ярме крепостного права.
«Чаадаев излил на свое отечество такую ужасную ненависть, которая могла быть внушена ему только адскими силами (Д. Татищев). Обожаемую мать обругали, ударили по щеке… (Ф. Вигель). «Тут бой рукопашный за свою кровь, за прах отцов за все свое и за всех своих… Это верх безумия… За что сажают в желтый дом» (П. Вяземский). Поэт Н. Языков написал стихи, полные лютой злобы к Чаадаеву:
«Вполне чужда тебе Россия,
твоя родимая страна;
Ее предания святые
Ты ненавидишь все сполна
Ты их отрекся малодушно,
Ты лобызаешь туфлю пап…
Почтенных предков сын ослушный
Всего чужого гордый раб!
Ты все свое презрел и выдал,
И ты еще не сокрушен…» и т. д.
Конечно, Чаадаев, совершил немыслимый грех, восхваляя католичество, отрицая прошлое и будущее России: «… Исторический опыт для нас не существует, поколения, и века протекли без пользы для нас…Одинокие в мире, мы ничего не дали миру, ничему не научили его, мы не внесли ни одной идеи в массу идей человеческих. В нашей крови есть нечто, враждебное всякому истинному прогрессу. И вообще мы жили и продолжаем жить лишь для того, чтобы послужить каким-то важным уроком для отдаленных поколений».
Чаадаев проник в ту запретную зону, что оберегалась и оберегается поныне пуще зеницы ока. Он ударил по вере, ударил по православию, по месту России в мировом социуме, и боль от этого удара ощущается почти все последующие 160 лет.
Современный литератор И. Волгин в своих стихах удачно отразил основные «грехи» Чаадаева:
«… Что ждать от сумрачной страны —
Альянса блудного с Востоком —
В тенетах рабской тишины,
Всем небрежении жестоком
Что проку гласно, напролом,
Явив предерзостную вольность
Философическим пером
Зло уязвить благопристойность?
Оставь и Бога не гневи!
У нас не жалуют витийства,
У нас в медлительной крови
Отравный привкус византийства.
Но разве есть еще одна
С такими ж скорбными очами
Россия, горькая страна,
Отчизна веры и печали…?»
Ознакомившись еще раз с письмом, император Николай I наложил такую резолюцию: «Прочитав статью, нахожу, что содержание оной – смесь дерзостной бессмыслицы, достойной умалишенного».
Журнал «Телескоп» был закрыт, редактор отправлен в Сибирскую ссылку, цензор отрешен от должности, а Чаадаев объявлен «сумасшедшим», нуждающимся в медико-полицейском надзоре.
«Прочтя предписание (о своем сумасшествии)», – доносил Бенкендорфу начальник московского корпуса жандармов, «он смутился, чрезвычайно побледнел, слезы брызнули из глаз, и не мог выговорить ни слова. Наконец, собравшись с силами, трепещущим голосом сказал: «Справедливо, совершенно справедливо!» И тут же назвал свои письма «сумасбродными, скверными».
Верно говорили древние: «Homo sum humani nihil, а me alienum puto!» (Я человек, ничто человеческое мне не чуждо).
«Чаадаев сильно потрясен постигшим его наказанием», – сообщал А. И. Тургенев, – «сидит дома, похудел вдруг страшно и какие-то пятна на лице…Боюсь, чтобы он и в самом деле не помешался».
Через год медико-полицейский надзор с Чаадаева был снят.
В старом, обветшалом, продолжавшем спокойно разрушаться флигеле на Старой Басманной в Москве, он устраивал нечто, напоминающее светский салон, где еще целых двадцать лет Петр Яковлевич продолжает философствовать, думать вслух, наполовину оставаясь изысканным денди, а наполовину ставши Обломовым.
Высшая Московская знать считает делом чести посетить «басманного» философа. На прием к нему приезжают министры, губернаторы, профессоры, графы, князья и, конечно, женщины молодые и старые, знатные и дамы полусвета.
Чаадаев очаровывал дам, как и в годы молодые. Он сам о себе говорил, что стал «философом женщин», а его недоброжелатель тот же Н. Языков назвал Чаадаева «плешивым идолом слабых женщин», а известный поэт партизан, герой войны 1812 г. Д. Давыдов вторит Языкову:
«Старых барынь духовник
Маленький аббатик,
Что в гостиных бить привык
В маленький набатик
Все кричат ему привет
С аханьем и писком,
А он важно им ответ:
Dominus Vobiscum![1 - Господь с вами! (лат.)]»
Здесь намек Д. Давыдова на приверженность Чаадаева к католичеству.
На «его понедельники» съезжалась вся Москва. «Он принимал посетителей, сидя на возвышенном месте, под двумя лавровыми деревьями в кадках; справа находился портрет Наполеона, слева – Байрона, а напротив – его собственный, в виде скованного гения». (Ф. Вигель).
Между тем, флигелек разрушался от ветхости, пугая своим косым видом хозяина и его посетителей. За тридцать лет Чаадаев ни разу не был за городом. Почти никуда не выходил и сам писал: «Выхожу только для того, чтобы найти минуту забвения в тупой дремоте Английского клуба».
«Конечно, все сознавал с неумолимой ясностью, как человек в летаргическом сне, когда его хоронят заживо. Судил себя страшным судом: «Я себя разглядел и вижу, что никуда не гожусь…Но неужто и жалости не стою?». (Д. Мережковский).
С середины 40-х годов «басманный философ» не перестает говорить об «общем перемещении вещей и людей, о «блуждающих бегах» непрерывно галопирующего мира к непредсказуемой развязке».
Чаадаев чувствовал мучительную разъединенность с рядом находящимся людьми и с живой жизнью, называя свое существование «холодным», «ледяным».
Петр Яковлевич внешне становится еще более странен. Один из современников пишет о «мраморном лице Петра Яковлевича, на которое не сядет ни мотылек, ни муха, ни комар, не вползет во время сна козявка или червячок», о его маленьком сухом и сжатом рте…»