Оценить:
 Рейтинг: 0

Отпуск

<< 1 2 3 4 5 6 ... 33 >>
На страницу:
2 из 33
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Что скрывать, он ненавидел эту окостенелую неповоротливость будней. Уж лучше бы Федор оставил его совершенно голодным, без хлеба и масла, даже без чая. В этом была бы долгожданная новизна, была бы пища для мысли, а – неподвижность, закаменелость привычного, не затрагивая сознания, неприметно отбивала желание жить, может быть, непоправимо разрушая его.

Ему нужна была легкая бодрость непрестанного умственного труда. Тайно от всех он с нетерпением ожидал, что вспыхнут наконец, загорятся гигантские мысли, от которых бы всё озарилось и закипело вокруг. Он так же тайно и так же нетерпеливо искал богатырского дела, способного перестроить весь мир. Он чувствовал, ещё более тайно, что способен и на богатырское дело и на гигантскую мысль, тогда как неповоротливость будничной жизни душила исподволь, исподтишка своим – упрямым однообразием, знакомыми до слез мелочами и, как следствием, немилосердной хандрой. Вот на что она растрачивал жизнь.

Федор не появлялся. Всё стало ясно. Пропала надежда, исчезла самая слабая тень возможного счастья мыслить и жить. Душа его приуныла. Мысли точно вымерли в голове. Хлеб был съеден. Выпит был чай. Настала пора приниматься за исполнение унылого долга, а не хотелось приниматься и что бы то и было исполнять, хотелось помедлить, поразвлечься ещё.

Он поднялся, сбросил халат, навевающий лень, и оделся так тщательно, точно предстояло делать визиты: домашние, но элегантные брюки, безукоризненная рубашка, безукоризненный галстук, поношенный, но всё ещё модный сюртук.

На этот счет у него тоже имелась теория. Он был убежден, что во всяком порядочном человеке гармонически, тесно сплетаются наружное с внутренним, то есть умение нравственно жить. Разумеется, первую роль в таком человеке играет его духовная сторона, а наружная служит только помощницей или, лучше сказать, подходящей формой для первой. Так называемый человек хорошего тона усваивает себе изящные манеры, но лишь как верный признак благородного воспитания, как средство и право принадлежать к хорошему, то есть модному обществу, тогда как в порядочном человеке хороший тон и манеры проистекают не машинально только из одного воспитания, из обычая или привычки, вместе из внутренней, духовной потребности быть изящным во всем. Порядочный человек не грубит никому, не делает сцен, не оскорбляет презрительными или наглыми взорами не потому только, что это угловато и резко, но главным образом потому, что это несправедливо и неразумно. Потому-то порядочный человек всегда непременно и человек хорошего тона, тогда как человек хорошего тона не всегда порядочный человек. Такой человек иногда может быть даже львом, однако же чисто случайно, по личному вкусу, по занятиям или образу жизни, точно так же, как может быть, тоже случайно, не довольно внимателен к этой внешней стороне умения жить, может не ловить моды, не следить за всеми капризами и прихотями её, однако обязан покоряться её общим и главным законам, в известной, разумеется, мере, настолько, чтобы не оказаться слишком резким явлением, чтобы не нарушать условий и форм, принятых обществом, в противном случае такой человек должен будет сложить с себя громкий титул человека порядочного и останется только добрым, честным, благородным и справедливым, то есть человеком просто хорошим. Тут, следовательно, форма играет хотя и второстепенную, однако необходимую роль.

Лично для него эта внешняя форма была очень важна, поскольку не позволяла ему закиснуть и опуститься в его мелкой скучной обыденной жизни, которой он жил много лет, это были доспехи его, в которых он становился неуязвим для неповоротливых бедней.

Он был совершенно готов, но позволил себе помедлить ещё минут пять, снял с полки книгу, раскрыл её наугад, надеясь наткнуться на что-нибудь незнакомое, непонятное, спорное, от чего встрепенется дремлющий разум и подарит хоть чуточку подлинной жизни, и спокойно прочитал про себя:

«Вряд ли де можно найти человека, который так жил бы в своей должности. Мало сказать: он служил ревностно, нет, он служил с любовью…»

Иван Александрович улыбнулся с легкой насмешливой грустью, громко захлопнул любимую книгу и без запинки продолжал наизусть:

«Там, в этом переписыванье, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его. Если бы соразмерно его рвению давали ему награды, он, к изумлению своему, может быть, даже попал бы в статские советники…»

Изумительные, верные, читанно-перечитанные слова, однако же вдруг от этих слов что-то глухо, жалобно простонало в душе. Поморщась, не желая разбирать и копаться, какие там ещё стоны, по опыту зная, что все эти стоны и вопли души не приводят к добру, он сердито сунул книгу на прежнее место, тотчас попав в довольно тесное гнездо между другими томами, раскурил поспешно сигару и воротился к столу.

Блестяще, неподражаемо писал Николай Васильевич Гоголь, и было бы несмолкаемым счастьем неторопливо, размеренно, наивно, ежедневно писать подобно ему, бесстрашно решившись зарыться в убогую нищету и в долги, иметь которые не позволены порядочным людям… но… если бы вдруг родиться Башмачкиным, от одних буковок получать наслаждение, отбывать постылую службу с ревностной страстью…

Тут Федор две сиротливые печенинки внес на кофейном желтеньком блюдце, бережно держа его на широкой ладони толстой руки.

Вот, справедливо он всегда говорит, что судьба большей частью препятствует нашим намерениям, поделом, не пристало заноситься в мечтаниях, даже если мечтаешь превратиться в Башмачкина.

Осмеявши себя таким образом, Иван Александрович вспомнил, зачем посылал Федора в буфетную комнату, и не поверил глазам, уставившись на него с изумлением, пристально наблюдая исподтишка, как простодушно лоснились жирные щеки и не тронутое трудами мысли лицо расплывалось в конфузливую улыбку, слушая запинавшийся голос:

– Вот-с… вы просили… печенье-с…

Высоко подняв брови, разыгрывая суровость, он строго спросил:

– А где остальное?

Федор беспомощно и с упреком глядел на него, открыв большой рот, и он продолжал ещё строже, уже весело улыбаясь в душе:

– Вчера оставался целый поднос.

Федор внятно ответил, не потупясь, как следовало, не отводя даже глаз, точно право имел:

– Употребил-с.

Он вдруг засмеялся, открыто и звонко, и сквозь смех приказал:

– Ступай, Федор, ступай.

Эта ничтожная малость, эта песчинка неповоротливых будней внезапно упала не так, как с невозмутимостью закона природы падала прежде годы подряд, и в нем тотчас вспыхнуло что-то, перед ним явился сгорбленный лысый старик, почти такой же осязаемый, как и Федор, в один из приступов счастливого вдохновения что-то уж очень давно придуманный им.

Он разглядывал старика, позабыв о сигаре.

Вот он, всё тот же. Глубокие морщины и складки старческого лица уходили в спутанные, седые уже бакенбарды. Однако так показалось только в первый момент. Иван Александрович не поверил себе. Он смотрел, смотрел изучая, и, в самом деле, что-то словно бы сдвинулось в согбенном старике, песчинки смешались и в нем и легли по-другому.

Сигара мирно дымила тонкой струей в кстати подвернувшейся пепельнице, вода медленно вытекала из самовара, переливаясь через край подставленной чашки, медленно, как половодье, наполняя поднос.

Он вздрогнул, мимоходом приметив нетерпимый им беспорядок, поспешно повернул ручку крана и забылся опять.

Старик угрюмо стоял перед ним, ощетинясь в его сторону одной бакенбардой, не сводя с него злобного взгляда. Что-то новое, непредвиденное проглянуло вдруг в старике, особенно в этом нахмуренном пристальном взгляде мутных выцветших глаз, это что-то не укладывалось в сознании, мешало и увлекало его.

Он по долгой привычке протянул руку к сигаре, машинально отыскивая её, где бы она ни лежала, с недоумением взглянул на неё, затянулся жадно и глубоко, торопясь беспокойно понять, что, ну что же, что именно переменилось в старом неинтересном лакее, которого лет десять назад почти не задумываясь начал писать беспробудным лентяем, которого без особого сожаления и забросил потом, решительно не довольный его однообразным, его прямолинейным, его прямо-таки скудным характером, с очень простыми, уж слишком понятными свойствами. Он смутно предчувствовал, должно быть, давно, что этот поседевший на службе старик значительней, противоречивей и, стало быть, глубже, как противоречиво, значительно всё сущее на земле, однако не угадывал многие годы, где именно затаилась эта сложность и глубина.

Он хотел было крикнуть, чтобы Федор убирал со стола, но вдруг промолчал, зачарованно уставясь перед собой, на узоры ковра, где только что угрюмый старик прохрипел, укоризненно ёжа глаза:

– Уж коли я ничего не делаю… стараюсь, жизни не жалею! И пыль-то стираю, и мету-то почти каждый день…

Это была долгожданная речь, особенно эти укоризненные глаза, как же он не понял этого раньше?

Едва разглядев эти съеженные глаза, едва расслышав этот невнятно-далекий обиженный голос, он всполошился, вскочил и пустился бегом в кабинет, что порядочному человеку, облаченному в строгий галстук, в строгий сюртук, делать совсем не пристало.

Он всё же подумал об этом и даже успел улыбнуться своей иронической мысли о порядочном человеке, однако старик на бегу становился всё отчетливей, всё понятней, живей, а худая морщинистая рука старика возмущенно указывала на середину того дня подметенного пола:

– Вон, вон, всё подметено, прибрано, словно на свадьбе… Чего ещё?..

Иван Александрович с силой рванул дверцу шкафчика, в котором хранились потертые папки старых, незаконченных, как он был убежден, неудачных набросков, одним движением выхватил какие-то три, перебрал трясущимися руками, оставил нужную, ту, пробежал глазами страницу, читая разом по нескольку строк, с досадой на них пропуская куски, не идущие к делу, отыскал приблизительно подходившее место, там будет видно, бог с ним, сунулся в кресло, на широких полях торопливо поставил значок, схватил обрывок листа, одним взмахом властной руки сдвинул в сторону чужие бумаги, которые с вечера молчаливо, упорно ждали его, и обмакнул в чернила перо.

Как не увидеть! Как не догадаться во столько-то лет!

Захар не только бесценен, не только ленив, вовсе нет! Это всё пустяки. Этого кто не приметит, разве слепой! Захар к тому же невозмутим, как простоватый бессовестный Федор, как вся наша русская бестолково бредущая жизнь!

Ага! Он только подумал об этом, как перед ним явились оба героя, их ленивая перебранка явственно зазвучала в ушах.

Только скорее, скорей, пока не забылось! Через миг вся картина может пропасть без следа!

Он с радостью набросился на бумагу, в суматохе кое-как выводя:

«– А это что? – прервал Илья Ильич, указывая на стены и на потолок. – А это? А это? – Он указал и на брошенное со вчерашнего дня полотенце, и на забытую на столе тарелку с ломтем хлеба.

– Ну, это, пожалуй, уберу, – сказал Захар, снисходительно взяв тарелку…»

Именно, именно, снисходительно, не покорно, не лениво, не иначе как-нибудь, по-другому просто нельзя! Какой невиданный может теперь получиться характер! Какие можно ещё открыть в нем удивительные, ничем не замеченные черты! Главное, главное: сдвинулось и пошло! Теперь начнет открываться, только поспевай да лови…

Колокольчик негодующе закатился в передней.

Старая истина: не только судьба, часто люди бывают неумолимей и хуже самой черной судьбы. Иван Александрович знал, что попался, что его время нынче прошло, однако размахнувшееся перо побежало быстрее, оставляя вместо букв какие-то закорючки, точно хоть этим бешеным бегом ожившего внезапно пера он мог обмануть и того, кто настойчиво, длинно призывал от дверей, и, что смешнее, обмануть и себя:

«– Только это! А пыль по стенам, а паутина!

– Это я к Святой неделе убираю: тогда образа чищу и паутину снимаю…»
<< 1 2 3 4 5 6 ... 33 >>
На страницу:
2 из 33