Алекс растерянно моргал.
– Это как наркотик. После любого наркотика приходит отходняк. Если не сдох от передозы, чувствуешь себя как дерьмо…
– Да знаю, знаю, – замахал он руками. – Знаю я…
– Ни хера ты не знаешь! – заорал я. – Ты – дилетант! Сколько баб ты трахнул на этой неделе? Одну? А за сентябрь? Одну! А за год? Тоже одну. Одну, одну, одну! И это всё та же Джил. Твоя жена. Ты – хронический семьянин!
Алекс жалобно глядел на меня, словно я пытал его щенка.
– Димыч, – он простонал. – Ну что мне делать? Вчера, там в сортире… да не смейся ты! – я понял вдруг… Понимаешь – бац! – как прозрение! Что готов всё послать к чёрту, и Джил, и дом, и всю эту семейную канитель. К чёрту! Когда она рядом – меня как током прошибает, тыща вольт. Насквозь! Это такое ощущение… такое…– он сжал кулаки. – Будто и не жил до этого. Что вот только сейчас… Ну что ты ржёшь, честное слово?
– Ну да, прав ты, тут плакать надо, – мрачно сказал я. – Тыща вольт…
Я допил пиво и уставился в окно. Ветер с реки рвал плащи и платья, трепал жёлтую рекламу скрипичного концерта. Жёлтый цвет может быть на редкость мерзким. Настроение у меня испортилось. Алекс проверял почту, шевеля губами. Я исподлобья разглядывал его – прозрение у него, будто и не жил до этого! Пытался вспомнить, испытывал ли я когда-нибудь чувство такой силы, ради которого был готов послать всё к чёрту. Да и не важно – любовь это, страсть или похоть, – не в этом дело! Я завидовал силе этого чувства. Куражу и безумию в тыщу вольт.
3
В базилике Нотр-Дам в Лионе есть любопытные мозаики – Семь смертных грехов. Блуд, грех номер пять, если считать от западного портика, изображён там в виде то ли козла, то ли барана. Мне, рождённому в середине апреля, такие намёки кажутся необоснованными.
Я только проснулся, бродил по кухне, ожидая, когда заварится кофе. Вместо кофеварки запиликал телефон.
– Мне вас рекомендовали, как специалиста по русскому конструктивизму.
Голос в трубке звучал совсем молодо.
– Вы студентка, диплом пишите?
Она смутилась.
– Нет, я журналист. Статью для «Арт-Ревью» готовлю. Мне рекомендовали…
Я уловил акцент, верней даже не акцент – интонацию.
– Вы русская?
Мы сидели в баре Хилтона – идеальное место для бесед с клиентами. Вокруг росли пальмы в циклопических кувшинах, рядом плескалась голубая вода. Что-то вроде искусственного ручья, огибавшего с двух сторон остров с роялем.
Пианист, с башмаками подмышкой, засучив штаны, идёт вброд к инструменту. Она засмеялась. Нет, вон там мостик, вам не видно.
Какой хороший смех. И имя замечательное – Катя. От своего любимого Родченко я перешёл к Левому Фронту, к нападкам ортодоксальных марксистов на Маяковского и его теорию универсальной рекламы. Потом перескочил на Лилю Брик. Я говорил, не переставая, уже часа два.
– А Мандельштам это кто? – Катя давно выключила диктофон, на блокноте стоял стакан с мохито. Она выудила зелёный лист мяты, облизнула. Я закашлялся.
Это её первая работа, первая настоящая после колледжа. Она очень благодарна, обязательно упомянет меня в статье. И что без моей помощи…
Я тронул пальцами её руку, она запнулась. Сразу засобиралась, торопливо, словно опаздывая.
Выждал два дня. Сидя перед экраном, вертел в руках её визитку. Звонить не стал, написал вежливо-нейтральное письмо. Перечитал, поморщился. Уже почти решился стереть, но вместо этого кликнул «отправить». Она позвонила сразу, словно между кнопкой на клавиатуре и телефоном существовала прямая связь.
Мы бродили вдоль парка, сидели в тёмном баре, было шумно, нам удалось втиснуться за стойку. Моё колено упиралось ей в бедро, от неё пахло лимоном, мы пили джин-тоник. Она сказала, что у неё кто-то есть, там – в Пенсильвании, зовут Джастин. Она махнула в сторону Гудзона. Там океан, подумал я, детей совершенно уже не учат географии, Пенсильвания гораздо южнее. Она сказала, ей двадцать два. Я сделал арифметические вычисления. Она добавила, что если б не её Джастин, этот вечер можно назвать идеальным свиданием.
Мне пора, сказал я, соврал про дела, которые непременно нужно закончить.
Поймал ей такси, распахнул дверь. Она кинула сумку на сиденье, растерянно повернулась.
Я придержал её за локоть, спросил, словно извиняясь:
– Можно тебя поцеловать.
Она подставила губы. Лимон, можжевельник, что-то ещё, похожее на карамельные ириски.
В среду Алекс не появился. Я проверил почту, даже спам – ничего. Я не спеша завязывал шнурки, поглядывая на вход в раздевалку. Почти пять. Я пожал плечами, отправился на корт. Сыграл пару сетов с бодрым пенсионером, он громко топал изумительно белыми тапками, гоняясь за моими мячами. После душа набрал номер Алекса. Мобильный сразу скинул на автоответчик. Домой звонить я не стал, разговаривать с Джил не хотелось.
Вышел на улицу, побродил у входа. Обычно в такие моменты люди закуривают и ситуация сразу обретает некий смысл. Я бросил лет десять назад. Снова достал телефон: от Алекса ничего, зато появился текст от Кати с кучей скобок. Я за всю компьютерную жизнь не поставил ни одного смайлика.
– Только не вздумай ей звонить! – строго приказал я себе. Тётка с таксой подозрительно покосилась на меня, такса юрко ткнулась мне в ботинок, фыркнула. Я присел, почесал толстые, тёплые складки, такса шершаво лизнула мне руку и засеменила дальше, весело помахивая хвостом.
– Только не вздумай звонить! – повторил я с угрозой. И тут же, сидя на корточках, набрал её номер.
Мы сидели за столиком в углу. Тот же бар, но сегодня было тихо. Мы почти не говорили, она осторожно перебирала орешки в плошке, разглядывая их, словно мелкие бриллианты. Я наклонился и поцеловал её. Кто-то включил Коэна, старый хрипатый еврей сказал, что он тоже хотел, как лучше, увы, не получилось. Он тоже не умел чувствовать, поэтому учился трогать. И пусть в конце концов всё пошло наперекосяк, он не жалеет ни о чём.
На улице был уже вечер. Ветер растрепал её волосы, она ойкнула и засмеялась. Дверь за нами хлопнула, я приподнял Катю и прижал к стене. Она по-девчоночьи вцепилась в меня, жадно обхватила ногами. Она не весила ничего. По дороге к ней нас чуть не сбило такси, мы хохотали, словно ничего смешней на свете быть не может. Потом в темноте квартиры, сшибая стулья, мы рухнули на диван. Из черноты весело отозвалась посуда.
Она позвонила на следующий день. Я не взял трубку и сразу выключил телефон. К полуночи она позвонила семнадцать раз. Утром я отправил ей текст, предложил встретиться через час у северного входа в парк. Я очень надеялся, что она не придёт.
– Ну зачем, зачем ты это делаешь?! – Катя цеплялась мне в куртку, словно хотела оторвать воротник. – Зачем?
Она сразу начала плакать, мне стало совсем тошно.
– Я думала… Думала, что ты… – она всхлипывала, тёрла мокрые глаза. – А ты, бесчувственная… сволочь.
Сволочь, всё верно. Я молчал, мне хотелось удавиться. Она в два раза моложе, совсем девчонка. Всё заживёт. Ничего, ничего. У неё Джастин в Пенсильвании, всё будет нормально.
– Ну ты можешь хоть что-то сказать? – она кричала, прохожие оглядывались на нас. Я, очевидно, выглядел законченным мерзавцем.
Сказать мне было нечего, да и что тут говорить?
Что я потерял родителей, когда мне было тринадцать? Что они сгорели заживо? Что те полицейские фотографии всю жизнь стоят перед моими глазами, как задник в бесконечном спектакле? Что больше всего на свете я боюсь снова пережить эту боль? Что я не завожу даже собаку, потому что боюсь, что она смертельно заболеет или попадёт под машину. И всякий раз, когда в моей жизни появляется кто-то, это превращается в пытку, потому что каждую минуту в моём сознании прокручивается бесконечное кино с разбитыми автомобилями, летящими в шахту лифтами, падающими строительными лесами, самолётами, входящими в пике, нагромождением искорёженных вагонов, забытым газом, свечкой у занавески.
Что тут говорить?
4
– Расскажи всё по порядку, – я отпил пива и вытер губы ладонью.
Алекс сиял: волосы – тугой, мокрый зачёс, сумасшедшие глаза, прыщ на лбу.
– Димыч! Господи, я не знаю как! – он вскрикивал, дёргался, словно собирался вскочить и бежать. – Божественно – вот как! Вот как!