Седые облака.
Но страшная метель, страшная буря – впереди. Впереди, как сама Россия – еще впереди!..
Никакая комиссия по расследованию трагедии царской семьи не нужна. «Наш современник» дал материалы генерала М. К. Дитерихса:
«По мнению комиссии, головы членов царской семьи и убитых вместе с ними приближенных были заспиртованы в трех доставленных в лес железных бочках, упакованы в деревянные ящики и отвезены Исааком Голощекиным в Москву Янкелю Свердлову в качестве безусловного подтверждения, что указания изуверов центра в точности выполнены изуверами на месте.
По отделении голов для большего удобства сжигания тела разрубались топорами на куски. Тела рубились одетыми. Только таким изуверством над телами можно объяснить находку обожженных костей и драгоценностей со следами порубки, а драгоценные камни – раздробленными. После этого тела обливались керосином, а возможно, и кислотой, и сжигались вместе с одеждой»…
А «Литературная Россия» напечатала отрывок из книги Роберта К. Мэйси «Николай и Александра»:
«Троцкий потребовал от Белобородова более подробных сведений и вещественных доказательств смерти Государя. Телеграмма гласила следующее: «Желаю иметь точные сведения о том, понес ли тиран России заслуженную кару».
В ответ на эту телеграмму был получен 26 июля запечатанный кожаный чемодан, в котором находилась голова Государя. Более серьезных вещественных доказательств прислать было невозможно. 27 июля по приказу Ленина были собраны верхи большевистской диктатуры, которым была показана «посылка» из Екатеринбурга. На этом собрании было установлено, что в кожаном чемодане в стеклянном сосуде находится голова Императора Николая II, о чем был составлен протокол за подписью всех присутствующих большевиков: Ленина, Троцкого, Зиновьева, Бухарина, Дзержинского, Каменева, Калинина, Петерса.
На этом собрании Каменевым был поднят вопрос о том, что делать с головой убитого Императора. Большинство присутствующих были того мнения, что нужно уничтожить эту голову, только Зиновьев и Бухарин предложили сохранить ее в спирте и оставить в музее в назидание будущим поколениям. Это предложение было отвергнуто, дабы – по выражению Петерса – нежелательные элементы не поклонялись ей, как святыне, и не вносили бы в простые умы смуты».
В Екатеринбурге орудовали револьвером и топором над царской семьей Белобородов (Вайсбарг), Исаак Голощекин, Войков (Вайнер), Юровский, а в Москве продолжали суд над мертвой головой императора Ленин, Троцкий, Свердлов, Зиновьев, Бухарин, Дзержинский, Каменев, Калинин, Потере, Крестинский, Радек, Коллонтай, Бонч-Бруевич, Эйдук, Лацис, подпсевдонимные и неподпсевдонимные поножовщики. Интергруппа…
Голова императора уцелела до смерти Ленина. Наткнулись на нее. И спрятали ее, как я уже сообщал, где-то в Кремлевской стене. Использовали документы и бумаги, обнаруженные в сейфе Ильича. По «рекомендации» Сталина и Куйбышева «схоронили». Что же? Бог им грехи скостил, а вождю нет?..
* * *
Представим: Сергей Есенин узнал о зверстве, узнал о приказе Ленина? Представим: Есенин мечется, ссорится, опровергает себя, приветствовавшего революцию, посвятившего стихи ее капитану? А рядом с Есениным – сосновские, блюмкины, аграновы, ягоды? Рядом – смерть. А мы – кто? Подопытные.
Где наши храбрые современники, указавшие нам на гробовой сионизм? Где Иванов? Где Бегун? Где Евсеев? Что с Емельяновым? Где Осташвили? Сначала банда сделала из Осташвили драчуна-недоумка, в газетах; а в тюрьме – уничтожила. Повесила.
И – сам ли повесился Есенин? Мы не имеем свидетелей. Мы не имеем «улик» пока, но – пока… Мы к живому к нему обращаемся. Надеюсь, каждый из нас принесет «капельку золотую» в есенинский сад. И без нас – принесут.
Я не могу взять на свою совесть – убили или не убили поэта в «Англетере». Его убили – на суде, требуя убрать под стражу, Рог, Левит, Липкин, его убили бухаринские «афоризмы», ночные окрики Троцкого-беркута, летящие над расстреливаемой Россией, его убили – лубянки, бутырки, соловки, его убили – гонимые, ищущие на родной земле приюта, его убили – арестованные, колоннами направляемые на каторгу:
И меня ль по ветряному свею,
По тому ль песку,
Поведут с веревкою на шее
Полюбить тоску.
Да, «Затерялась Русь в Мордве и Чуди, Нипочем ей страх. И идут по той дороге люди. Люди в кандалах. Все они убийцы или воры. Как судил их рок. Полюбил я грустные их взоры С впадинами щек. Я одну мечту, скрывая, нежу. Что я сердцем чист. Но и я кого-нибудь зарежу Под осенний свист».
Так судил их рок… Так и его судил рок. Не правда судила Россию, а рок, навязанный ей палачами. Посмотрите, кто сегодня травит нас? Те же быстроповоротливые сосуны русской крови.
Когда с гор бежит сильный весенний поток, он оставляет глубокий след. По этому следу видно, где потоку что преграждало, мешало в пути: камень, овраг, колода. И по этому следу очень буйно позже растет веселая трава, трепетные цветы, особенно – «кукушкины слезы».
Судьба Сергея Есенина – поток, вокруг этой судьбы и впредь будут расти и удивляться наши дети и внуки. И пусть они благодарно склоняют головы, заметив среди буйных трав пламенные «кукушкины слезы».
Судьба – горный поток. А есть судьба – пень-корневик. Ляжет он, такой разветвленный и многожильный, и лежит поперек потока. Лежит, и ничем ты его не сдвинешь. Толку от него нет и зла большого нет, поскольку вода уже давно под него «подобралась» и утекла. Но он лежит. И ты попробуй убрать его. Сопротивляется. Топорщится. Скрипит. Похожий на паука, цепляется, крутится, корчится. Но, увы, сух и не нужен.
И пролежи он над руслом горного потока четырнадцать лет, прожитые Есениным со дня ухода из дома, ничего все равно не изменится – пень останется пнем.
Четырнадцать лет! Ушел. Объехал многие города и села России, мира. Вернулся. Оставил тома и тома. Нигде ни разу не солгал. Никому не уступил права говорить за себя. Никому. Великий. Русский. Гениальный.
В павильоне ВДНХ дрессировщик забавлял детишек, приведенных мамами, – поглазеть на ученого мишку, бурого и косолапого шутника… Мишка прядал в стороны, приседал на задние лапы, подпинывал по сцене футбольный мяч, ловил падающие конфеты и пряники и, ликующий, убегал под занавес.
Перед убеганием кланялся – благодарил аудиторию за аплодисменты и, глотая сласти, внюхивался в зал: редко нынче пахнет мясом, а в зале пахло настоящей, без фарцовки и офасоливания, колбасою, хрустковатой, веющей забытой нами ароматичностью подовой томительности.
На демократических подаяниях и зверю тяжко. Конфеты и пряники, крохи от них, посланные ребятишками, раззадорили весельчака. Он взломал клетку после концерта. И – на дыбы. И – на задних лапах колбасы. На запах законно причитающегося ему настоящего мяса. А мяса нет.
Взъяренный медведь выбег. На тротуаре настиг уборщицу. Из сумки у нее торчал батон колбасы. Сбил, уронил ее, окровавил, изранил – жестокость овладела зверем. Бурый и косматый, с клыками сверкающими – напал на женщину, шедшую с его же концерта с мальчиком. И ее изранил, содрал с головы пук волос вместе с кожей, а мальчика случайно не задел: еще колбасу искал, остервенясь.
Двенадцать раз выстрелил милиционер – уложил на тринадцатом. Медведь – жертва голодной злобы. Дружелюбный плясун – в разбойника выметнулся. А смех ребят обернулся слезами и кровью.
Не копи злобу в себе. Не вини за свое «озверение» соседей. Ищи ошибки в своем народе и не лютуй на чужой. Сергей Есенин – в себе плакал, в себе радовался. Русский, как василек в поле, он врачевательно цвел среди мордвы и евреев, среди персов и грузин.
Злоба острее голода. Зверь грозно слышит ее и покоряется ей. А мы люди. Сколько песен и красоты в нас? Солнце нас греет, а луна нас убаюкивает, и свет, такой синий, синий свет льется до горизонта, а над горизонтом – свеча горит золотая…
Есенин – не Ленин, и незачем из его архива желтые клочки в пузатую энциклопедию склеивать, пятьдесят пять «ильичевских» томов наскребать поэту. Мы на былинных курганах скифов мачты высоковольтные забуровываем, а по голубому васильку партийными чоботами шаркаем. Мусольники, отпрянув от Ленина, отбросным утилем невежества замусориваем Есенина, сами на хламе временно над ним возвышаемся.
А поэт – один. Мраморный бюст, белый – на красном бархате. И – на поляне. Под синими небесами. И – красные кисти рябины к золотой голове свисают. Не толпа, а люди русские, Богом и бедностью просветленные, много их: волнами, волнами к нему и к нему колышутся, теплые и покорные.
А с красного бархата лебедем белым он взлетает. Крылья белые над красной рябиной парят. Чего же еще вам?.. Вот и живу я и старею. А праздник тот рязанский, день тот русский, впереди меня цветет: я к нему, а он дальше и дальше, воздушный и благовестный.
Одряхлею и заветшаю. Не вечно мне молодостью щеголять. Юноша заденет меня на тротуаре – извинится. Девушка в метро на мою седину внимание обратит – пожалеет. Как им знать, что через меня людские волны, теплые и покорные, до сих пор к нему и к нему, колышась, устремляются?..
«Слушай, слушай, —
Бормочет он мне, —
В книге много прекраснейших
Мыслей и планов.
Этот человек
Прожил в стране
Самых отвратительных
Громил и шарлатанов».
«Пятилетку – в четыре года!”… «Пятилетку – в три года!”… «Пятилетку— в два года!”… «Программу – пятьсот дней!”… «Двести дней, а там —. стабилизируемся!”… Кровавые фанатики. Ленин перед смертью сетует: «Человеческий матерьял сопротивляется перековке!» Эх…
* * *
Не Есенин ли в пригоршнях на Красной площади у Кремля показывал соратникам капитана революции кровавые слезы своего народа? Ведь Пугачев – не Пугачев. И Хлопуша – не Хлопуша: мы это, мы, взвинченные и отвергнутые имущими, наказанные – за мнимую провинность, обездоленные – за труд честный, России верные – от России оторваны: Творогов из поэмы не в нас ли перекочевал?
Стойте! Стойте!