– Лаю, – упала на грудь голова…
Волынский табачку нюхнул, кружева на кафтане расправил.
– Вот и конец колдовству! Велите жену матросскую Евпраксею домой отпустить. Лекаря ей дать для ранозалечения из жалованья твоего, секретарь. Ты бабу чужую угробил на пытках, вот и лечи теперь ее… А тебя с дыбы можно снять.
Сняли. Тишенинов лежал на земле – выл.
Рубаха на нем еще горела…
– Прощай, секретарь! В другой раз умней будешь, – сказал Волынский. – С пытки-то и любой в колдовстве признается…
Заскочив домой ненароком, чтобы жену спроведать, Артемий Петрович позвал калмыка-дворецкого:
– Мне, Базиль, татаре сей день на ноготь сели. Или раздавлю их молельню, или оставлю. Знать, подношение тайное будет. Прими.
– Нам што! – ощерил зубы Кубанец. – Мы примем что хошь…
Волынский на него глянул, будто ране никогда не видывал:
– Зверь, говорят про меня. А вот ты, Базиль, калмыцкая твоя харя, скажи – тронул я тебя хоть пальцем?
– Нет, господине, меня не били, – заулыбался дворецкий.
– Ну, так жди: скоро быть тебе драну…
Потом письмо из Москвы от Салтыкова[2 - С.А. Салтыков (1672–1742) – родич Анны Иоанновны, мать которой была из рода Салтыковых; женат на Ф.И. Волынской, тетке адресата; отсюда и приязнь Салтыкова к А.П. Волынскому.] читать стал:
«И не знаю, для чего вы, государь мой, себя в людях озлобили? Сказывают, до вас доступ очень тяжел и мало кого допускать до себя изволите. Друзей оттого вам почти нет, и никто с добродетелью об имени вашем помянуть не хочет. И как слышим на Москве, что обхождение ваше в Казани с таким сердцем: на кого осердишься – того бить при себе, а также и сам, из своих ручек, людей бьешь… Уж скажи ты мне по чести: не можешь ли посмирней жить?»
…
Через ворота Тайницкие, из Кремля казанского, возок губернатора вынырнул. Сшибли лошади самовары с горячим сбитнем, насмерть потоптали бабу с гречневыми блинами на масле.
– Пади-и-и-и… ади-и-и-и! – разливались форейторы.
А на подворье – тишь да благодать. Попахивает вкусными смолками. Монахи сытеньки. Девки матросские им полы даром моют (для бога, мол). Половики раскатывают.
– Зажрались, бестолочи! – И разом не стало ни баб, ни монахов: это Волынский ступил на крыльцо архиерейское…
Митрополит свияжский и казанский, Сильвестр Холмский, мужчина редкой дородности. Нравом же крут и обидчив. Бывал бит, а теперь сам людей бьет. «И буду бить!» – грозится…
Губернатора благословил, однако, с ласкою.
– Господине мой! Причту церкви Главы Усекновения опять знамение свыше было. Чтобы убрать молельню поганую от храма святого!
Волынский похромал по комнатам, руками развел.
– Дела господни, – отвечал, – не постичь одним разумом. Едва клир ваш от меня убрался, как мне тоже видение свыше было. Сама богородица на стене кабинета моего явилась, плачуща…
– Дивно, дивно, – призадумался Сильвестр.
– Убивалась она, что причт-то ваш пьянствует. В наказание, мол, и молельня татарская поставлена с храмом рядом.
Сильвестр руки на животе сложил, намек раскусил.
– Ну ладно, коли так… Нам, убогим, с богородицей-то и совладать бы, а вот с губернатором спорить трудно!
Обедали постненько. Но винцом грешили. Сильвестр обиды не таил противу синодальных особ – так чистосердечно и высказался:
– Феофан Прокопович ныне высоко залетел. От него поруганий много идет. Феофану волю дай – стоять нам в крови по колено… Ох и лют!
– Лют, да умен, – отозвался Волынский.
– А был бы умен, так за умом к Остерману не бегал бы!
Волынский отмахнулся – с неба на землю сошел:
– Ныне вот Долгорукие повыскакивали. И патриаршеству, коли быть ему снова, в патриархи князя Якова Долгорукого прочат.
Сильвестр вкусно обсосал стерляжью косточку:
– Слыхал я, какой-то нонеча латинянский писатель на Москве объявился… Жюббе-Лакур, кажись, эдак кличется. Вот от сего писателя дух папежский и прядает. По ночам, сказывают, куда-то ездит, советы тайные с верховными да духовными особами имеет…
В разговоре митрополит вдруг по лбу себя хлопнул:
– Артемий Петрович, чуть было не забыл… Ты уж стихарь-то верни в монастырь!
– Какой, ваше преосвященство? – удивился Волынский.
– Да тот… уборчатый… Для супруги брал. Чтобы узоры для шитья трав дивных за образец взять.
– Так я же вернул его вам!
– Вернул, сие правда. А потом дворецкого Кубанца присылал. И тот опять взял. Дабы рисунок поправить. А стихарь-то, сам знаешь, много богат. Одного жемчугу с пуд на нем!
– Нет, – построжал Волынский, вставая, – не брал мой дворецкий стихаря у вас. Вы сами пропили его всей братией, а теперь на меня клепаете…
Сильвестр побледнел. Стихарь-то еще от Иоанна Грозного, ему цены нет, по великим службам им требы духовные пользовали.
– Едем! – гаркнул митрополит. – Едем к тебе, и пусть калмык твой, рожа его маслена, скажет: брал он стихарь или не брал?
…
Кубанец посмотрел на митрополита, потом на губернатора:
– Нет, не брал. И не видывал… На што он мне?
– Ты крещен или в погани живешь? – спросил Сильвестр.