Иоганн одну карту сжег, а другую вложил в планшет и сказал танкисту, показав глазами на труп:
– Повесь на него планшет.
Танкист выполнил его приказание.
– А теперь, товарищ, – голос Иоганна дрогнул, – прощай…
Танкист шагнул к люку. Иоганн остановил его:
– Возьмешь с собой вот его.
– Да он мертвый.
– Метров сто протащишь, а потом оставь – немцы подберут. Так до них карта дойдет убедительнее.
– А ты? – спросил танкист.
– Что я?
– А ты как же?
Иоганн приподнялся, ощупал себя.
– Ничего, как-нибудь поползу.
– Теперь меня слушай, – сказал танкист. – Я поползу, ты – за мной, бей вслед из автомата. Картинка получится ясная. Может, встретимся. – И танкист снова повторил: – Так не хочешь сказать, кто ты?
– Не не хочу, а не могу. Понял?
– Ну что ж, товарищ, давай руку, что ли! – И танкист протянул свою.
Вылез из люка, вытянул тело погибшего товарища и пополз, волоча его на спине.
Через несколько минут Иоганн последовал за ним. Тщательно прицелился из автомата и стал бить чуть правее частыми очередями, успел даже кинуть в сторону гранату. А потом немцы открыли огонь – мощный, вступили минометные батареи, рядом разорвалась мина, горячий и какой-то тяжелый воздух подбросил Иоганна, швырнул, и нестерпимой болью хлынула жгучая, липкая темнота. Очевидно, уже обеспамятев, он все-таки приполз к танку, укрылся под его защитой.
21
Иоганна Вайса доставили в госпиталь с биркой на руке. Если бы не было рук, то бирку прикрепили бы к ноге. При отсутствии конечностей повесили бы на шею.
Как и всюду, в госпитале имелся сотрудник гестапо. Он наблюдал, насколько точно медики руководствуются установкой нацистов: рейху не нужны калеки, рейху нужны солдаты. Главное – не спасти жизнь раненому, а вернуть солдата после ранения на фронт. Раненый может ослабеть от потери крови, от страданий, кричать, плакать, стонать. Но при всем этом он прежде всего должен, обязан исцелиться в те сроки, за какие предусмотрено его выздоровление.
За медперсоналом наблюдал унтершарфюрер Фишер. За ранеными – ротенфюрер Барч.
Барч был совершенно здоров, но лежал неподвижно, как лежали все тяжелораненые. Потел в бинтах. Это была его работа. Его перекладывали из палаты в палату, с койки на койку, чтобы он мог слышать, что в бреду несет фронтовик. Или что он потом рассказывает о боях.
Фишер ведал сортировкой раненых. Распределял по палатам, принимая во внимание не столько характер ранения, сколько информацию Барча о солдате. В отдельном флигеле, в палате с решетками на окнах, размещались раненые, приговоренные Фишером к службе в штрафных частях.
Фишер был бодр, общителен. Сытый, жизнерадостный толстяк с сочными коричневыми глазами. Всегда с окурком сигары в зубах.
Барч от долгого пребывания в госпитале, от унылой жизни без воздуха, от постоянного лежания, неподвижности был бледен, дрябл, слаб, страдал одышкой и привычной бессонницей. На лице у него застыло страдальческое выражение, более выразительное даже, чем у умирающих.
В офицерской палате забота о раненых определялась не ранением, а званием, наградами, родом службы, связями, деньгами. Там тоже были свой Фишер, свой Барч.
Временная потеря сознания таила смертельную опасность для Вайса. И, очнувшись, он даже не успел обрадоваться тому, что остался жив, его охватила тревога: не утратил ли он контроля над собой в беспамятстве, молчал ли? Но все как будто было в порядке.
Хирург осмотрел Вайса в присутствии Фишера, и тот спросил механическим голосом, как желает солдат, чтобы его лечили:
– Немножко побольше боли, но быстрое исцеление, раньше на фронт или побольше анестезии, но медленное выздоровление?
Вайсу было необходимо как можно скорее вернуться в свое спецподразделение, и он с подкупающей искренностью объявил, что мечтает быстрее оказаться на фронте. И Фишер сделал первую отметку в истории болезни Вайса, диагностируя его политическое здоровье.
Привычная наблюдательность Иоганна помогла ему сразу же определить истинные функции и Фишера, и Барча.
И когда Барч стал страдальчески томным голосом советовать Вайсу, что следует проделывать, чтобы продлить пребывание в госпитале, Вайс выплеснул ему в лицо остатки кофе. И потребовал к себе Фишера. Но докладывать Фишеру не было необходимости. Увидев залитое кофейной гущей лицо Барча, Фишер и сам все понял. Сказал Вайсу строго:
– Ты, солдат, не кипятись, Барч предан своему фюреру…
Теперь Иоганну не требовалось больше никаких улик: и с Фишером, и с Барчем все было ясно.
Госпиталь выглядел примерно так, как поле после миновавшего боя, и отличался от него только тем, что все здесь было опрятным, чистеньким. Наблюдая за ранеными, слыша их стоны, видя, как страдают эти солдаты с отрезанными конечностями, искалеченные, умирающие, Иоганн испытывал двойственное чувство.
Это были враги. И чем больше их попадало сюда, тем лучше: значит, советские войска успешно отражают нападение фашистов.
Но это были люди. Ослабев от страданий, ощутив прикосновение смерти, некоторые из них как бы возвращались в свою естественную человеческую оболочку: отцы семейств, мастеровые, крестьяне, рабочие, студенты, недавние школьники.
Иоганн видел, как мертво тускнели глаза какого-нибудь солдата, когда Фишер, бодро хлопая его по плечу, объявлял об исцелении. Значит, на фронт. И если у иных хватало силы воли, несмотря на мучительную боль, засыпать, очутившись на госпитальной койке, то накануне выписки все страдали бессонницей. Не могли подавить в себе жажду жизни, но думали только о себе. И никто не говорил, что не хочет убивать.
Однажды ночью Иоганн сказал испытующе:
– Не могу заснуть – все о русском танкисте думаю. Пожилой. Жена. Дети. Возможно, как и я, до армии шофером работал, а я убил его.
Кто-то проворчал в темноте:
– Не ты его, так он бы тебя.
– Но он и так был весь израненный.
– Русские живучие.
– Но он просил не убивать.
– Врешь, они не просят! – твердо сказал кто-то хриплым голосом.
Барч громко осведомился:
– А если какой-нибудь попросит?
– А я говорю – они не просят! – упрямо повторил все тот же голос. – Не просят – и все. – И добавил зло: – Ты, корова, меня на словах не лови, видел я таких!