Все вечера Вайса были заняты штабной канцелярией. Фогт эксплуатировал его, как мог. Но разве не укрепится доверие старшего писаря к шоферу, если унтерштурмбаннфюрер гестапо прикажет освободить ему вечерок?
Зима началась ранними сумерками, мокрым, каким-то гнилым снегом, растекавшимся скользкой слизью по тротуарам. Не так давно на электростанции была обнаружена организация Сопротивления. Участников ее расстреляли. Новые работники, проверенные гестапо, очевидно, отличались благонадежностью, но не техническими знаниями. Свет в уличных фонарях то начинал набирать такую ослепительную силу, что казалось, лампы, не выдержав напряжения, вот-вот начнут взрываться, словно ручные гранаты, то увядающе блекли, то игриво подмигивали, то испуганно мелко и часто трепетали, и по улицам, как призраки, метались тени.
Внушительно, ритмично бухали каблуки патрулей. Гулкое их звучание было схоже со звуком, какой издает молоток, забивающий крышку гроба. Торжествующий марш тупого, бесчеловечного, словно вытесанного из камня, символа грубого насилия.
На лица прохожих внезапно падал белый диск, как бы выстреленный из ручного фонаря патрульного, из темноты выскакивало искаженное страхом лицо человеческое, еще более, чем страхом, изуродованное попыткой воспроизвести конвульсию улыбки. Ослепленные глаза моргали, как у смертника. Бесшумно, почти мгновенно возникнув, лица так же бесшумно и мгновенно исчезали, чтобы снова возникнуть и исчезнуть, их ритмически-последовательное появление почти совпадало с тяжелой поступью патрулей.
Казалось, эти лица исчезали не оттого, что гас фонарь патрульного, а от одного тупого звука каблуков, втаптывающих в землю самую душу польского народа, распластанную, распятую. И не по земле – по живому телу народа шествовали наци.
Предавшись горестному созерцанию порабощенного города, Иоганн рассеянно слушал ворчливое бормотание Папке и несколько раз ответил невпопад. Поймав себя на этом, он с усилием освободился от наваждения и, снова становясь Вайсом, спросил бодро:
– Как ваши успехи, господин унтерштурмбаннфюрер? Надеюсь, все хорошо?
Папке загадочно усмехнулся и вдруг сказал добродушно:
– Когда мы наедине, можешь называть меня Оскаром. У меня было два-три приятеля, которые называли меня так.
– О, благодарю вас, господин унтерштурмбаннфюрер!
– Оскар! – напомнил Папке и произнес уныло: – Один из них стал штурмшарфюрером и теперь не снисходит до того, чтобы назвать меня Оскаром, а я не осмеливаюсь назвать его Паулем. Другой попал в штрафную часть, и, если б даже довелось встретиться с ним, я не позволил бы ему обратиться ко мне по имени.
– А третий?
Папке сказал угрюмо:
– Я предупреждал его – не говори мне лишнего, а он все-таки говорил. Я выполнил свой долг.
– Понятно. А если я позволю себе в разговоре с вами лишнее?
Папке задумался, потом сказал, вздохнув:
– В конце концов, я могу прожить и без того, чтобы кто-нибудь звал меня Оскаром. Хотя мне бы очень хотелось иметь приятеля, который бы меня так называл.
Вглядываясь в физиономию Папке, Вайс заметил новое, ранее не свойственное ей выражение печали, разочарования. Маленький сморщенный подбородок был уныло поджат к обиженно отвисшей толстой нижней губе, на низком лбу сильнее обозначились складки морщин, веки опухли, глаза в красных, воспаленных жилках. Папке шел, волоча ноги, не приветствуя даже старших по званию, – очевидно, знал, что с гестаповцами ни у кого нет охоты связываться. Зябнувшие руки глубоко засунул в карманы шинели, низко надвинутая фуражка с высокой тульей сильно оттопыривала большие волосатые уши.
Папке сказал, что ему не хочется идти в солдатскую пивную, а в офицерское казино Вайса не пустят, и вообще лучше посидеть где-нибудь в укромном местечке, чтобы свободно поговорить о прошлом, – ведь, право, в Риге они жили не так уж плохо.
Недолго думая Вайс пригласил его к себе.
Папке понравилась фрау Дитмар, даже ее явную неприязнь к нему он счел признаком аристократизма. В комнатке Иоганна он поставил на стол добытую из кармана бриджей бутылку шнапса и, прикладывая зябнущие руки к кафельным плиткам голландской печи, в ожидании, пока Иоганн приготовит закуску, жаловался, что здесь его недостаточно оценили. Он рассчитывал на большее – и по званию, и по должности. Сказал, что Функ – мошенник.
Папке предполагал, что Функ был двойным агентом – гестапо и абвера, но, по-видимому, ставку делал на абвер. И наиболее ценные сведения по неизвестным каналам связи сплавлял абверу, где Канарису удалось собрать все старые агентурные кадры рейхсвера – техников, специалистов с опытом Первой мировой войны. Канарис мечтает стать главным доверенным лицом фюрера и жаждет прибрать к рукам все разведывательные органы – гестапо, партии, министерство иностранных дел. Но фюрер никогда не позволит сосредоточить такую силу в руках одного человека. Гестапо – это партия, и ущемить гестапо – все равно что покушаться на всесилие самой Национал-социалистской партии. И Папке как бы вскользь напомнил, что он нацист с 1934 года, но выскочки заняли все высокие посты, пока он честно служил рейху в Латвии. Его подбородок снова сморщился в комочек, а нижняя влажная губа обиженно отвисла.
Жадно выпив подряд несколько рюмок водки, Папке раскис, ослабел и, глядя осоловелыми, помутневшими от слез глазами на Вайса, рассказал, как его, старого наци, исполнительного служаку, недавно унизили.
Бывший его приятель, теперь штурмшарфюрер, приказал Папке взять на улице одного человека и отвезти туда, куда прикажут двое штатских, которых Папке принял за агентов гестапо. За городом штатские стали избивать этого человека резиновыми шлангами, для веса набитыми песком. Они требовали, чтобы человек подписал какую-то бумагу, а тот не соглашался.
Самому Папке никогда не приходилось никого пытать. Но он видел, как пытали коммунистов в подвалах ульманисовского Центрального политического управления. Он запомнил квалифицированные способы пыток и предложил применить к упрямцу один из них.
Это помогло, и человек подписал бумагу. Тогда штатские приказали Папке отвезти его туда, куда тот захочет, а сами ушли пешком.
Придя в себя после избиения и пыток, пассажир, подопечный Папке, стал яростно ругаться. И Папке понял, что имеет дело не с политическим преступником, а с коммерсантом – компаньоном тех двоих. И бумага, которую требовалось подписать, была просто коммерческим документом, и теперь, хотя этот человек вложил больше капитала в отобранный у поляков кожевенный завод, доля его прибыли будет меньшей. И он говорил, что донесет на Папке в гестапо за участие в шантаже.
Но когда Папке сказал штурмшарфюреру, что те двое штатских – авантюристы и обманули его, штурмшарфюрер притворился, что даже не понимает, о чем речь. А потом сделал вид, будто понял, и сказал, что Папке злоупотреблял своим положением в гестапо, польстившись на взятку, а за это полагается расстрел. Помня былую дружбу, штурмшарфюрер сам доносить на него не станет, но, если коммерсант доберется до высших лиц, пусть Папке пеняет на себя.
Рассказывая, Папке не стесняясь плакал тяжелыми серыми слезами, губы его дрожали. Он твердил исступленно:
– Мне, старому наци, плюнули в душу. И я должен молча сносить это!
– А почему вам не сообщить в партию о поступке штурмшарфюрера?
Слезы Папке мгновенно высохли.
– Я же тебе говорил: гестапо – это партия. Партия – гестапо. Честь наци не позволит мне это сделать.
– Но штурмшарфюрер – плохой член партии, раз он берет взятки.
– Нет, Вайс, ты не прав, – покачал головой Папке. – Он просто умнее, чем я о нем думал. В конце концов, это одно из проявлений нашей способности возвышаться над моралью простодушных дураков, чтобы утвердить господство сильной личности. И если хочешь знать, я готов преклониться перед штурмшарфюрером и горжусь, что он был когда-то моим другом.
Иоганн внимательно следил за выражением лица Папке, проверяя, появится ли на нем хотя бы тень притворства. Нет, унтерштурмбаннфюрер был искренен в своем преклонении перед удачливостью бывшего приятеля.
«Какой же ты раб и мерзавец!» – подумал Иоганн и сказал:
– Вы, господин унтерштурмбаннфюрер, для меня образец наци и преданности идеям.
– Оскар! Называй меня, пожалуйста, Оскар. Мне приятно, когда меня называют по имени, – жалобно попросил Папке. И чистосердечно признался: – В Латвии я чувствовал себя как-то увереннее на земле. А здесь мне каждый шаг дается с трудом, как по льду хожу. – Вздохнул. – В Риге я знал не только что у каждого немца в голове, но и что у него в тарелке. А здесь… – И сокрушенно развел руками. – Поляки – коварный народ: подсунули мне донос, – оказалось, наш агент. Такие сволочи! – Выпрямился, коричневые глазки блеснули. – Но ты не думай, что старый Оскар скис. Он еще себя покажет. У меня есть надежда выдвинуться на евреях. С ними проще. Предстоит крупная операция. Из уважения к моему партийному стажу обещали зачислить в группу… Но!.. – Папке угрожающе поднял палец.
– Будьте спокойны, – сказал Вайс и сделал такое движение, будто откусывает себе язык.
– Ну а ты как?
Вайс уныло пожал плечами.
– Работаю на грузовой – и ничего больше.
– Возишь трофеи?
– Да.
– И нечем поживиться?
– Господин унтерштурмбаннфюрер, я честный человек.
– Оскар, Оскар, – сердито напомнил Папке.
– Дорогой Оскар, – не очень уверенно произнося имя Папке, робко попросил Иоганн, – может, вашей группе понадобится хороший шофер – так я к вашим услугам.
– Хочешь заработать? – понимающе подмигнул Папке. – Им будет приказано явиться на пункт сбора только с ручной поклажей – не тряпье же они возьмут!