Ох, горячишься ты, солдат, нарываешься. Это ты-то, который Петьку Калюжного мокрого, голоногого ворочал, взводного тело, размазанное по броне, тащил-соскрябал, мальчишке-шнырю пулю положил в висок, сам чуть с белым светом не распрощался! Обернись, солдат, оглянись по сторонам, да не жми голову в плечи от трамвайных перестуков, на окна не смотри с опаской. В окнах зайчики солнечные скачут, на трамвайное треньканье народ бежит-торопится, чтоб на свой маршрут не опоздать.
Нет войны вокруг тебя. Но она есть в тебе теперь, солдат!
Вот и вся философия.
Остеречься бы тебе, чтобы больно не стало. Да куда там… Записка с адресом зажата в кулаке. Вон и госпиталь, к которому шел ты полтора часа по мокрым весенним асфальтам. Что ж, попробуй, обмани войну.
Когда Иван увидел Ларису, то почему-то вспомнился ему тот их первый разговор в туалете на подоконнике. Она будто стала сильнее косить. И глаза снова красные, воспаленные. Некрасивая. Волосы упрятаны под шапочку и лицо тонкое осунувшееся.
Свежо после дождя.
Лариса кутается в платок, руки прижала к тяжелой груди.
– Чего тебе?
Она спросила холодно, чужим незнакомым Ивану голосом. А Иван все забыл, что хотел сказать, но даже если бы и сказал все правильно, не с таким глупым выражением лица, ничего бы не изменилось. Война – сука! Вали все на нее, солдат.
– Ты вот шо. Я замужем, – ответила Лариса. – Муж инвалид, офицер. У него орден за первую войну и пенсия за вторую группу. Тебя выписали, вот и катись.
Молчал Иван как оглушенный, шарил глазами по асфальту, сразу и понял, отчего все то время казалась она ему усталой и невыспавшейся. Лариса, кутаясь в свой платок, развернулась и пошла, но остановилась у дверей КП и, не глядя Ивану в лицо, сказала на прощание:
– Прости, Ванюша. Езжай с богом. Все у тебя еще будет.
Летят пульки шальные и там – за хребтом, и здесь – где солдаты, одуревшие от воли, свободы рыщут по мирной земле; идут клейменные кровью, а за ними по пятам волочится война. Метит, дырявит каждого, – кому в душу, кому прямо в сердце, чтоб больнее было.
Истинная блядь – война!
Но Лора, некрасивая косоглазая Лора! Благодари, солдат, Создателя и Министерство обороны, что есть в нашей армии такие женщины. Будешь ты трястись в поезде, ворочаться исколотыми ягодицами по жесткой плацкарте и вспоминать – что ж было в ее словах, в ней во всей такого, отчего вдруг задышалось тебе с облегчением, свалилась с плеч тяжесть? Да ничего необычного – простая женская мудрость. Тебя отпустили, солдат, простили и пожелали счастья. Так иди и не терзайся.
Так и не дотумкал Иван сразу, но отлегло, будто долги отдал. Теперь только о доме: о новом – незамараном, неклейменом – думалось ему.
Дождь снова закапал – теплый, весенний.
Подставил Иван лицо под дождь, а потом смахнул с лица капли, будто все болезни и воспоминания разом, и потопал к поезду.
Глава третья
Как с Маяковского сворачивать на Первомайскую улицу, по левую руку останется блокпост. На серой бетонной плите кто-то, может, омоновцы краснодарские, может, «вованы» с Софринки, намалевали красной краской, да так, чтоб видно было издалека: «Всегда везти не может».
Здесь, на перекрестке, колонна инженерной разведки стопорится, спешивается. В колонне два бэтера, КамАЗ бортовой с зушкой – зенитной установкой; народу – человек тридцать.
Буча надпись на блокпосту не читает, – «тыщу раз видел». Он с закрытыми глазами здесь все закоулки обойдет и не заблудится. Тут много чего написано было. Как Грозный взяли, народ тешился, всякие страсти малевали на стенах – черепа с костями. На Бучу эти художества впечатления не производили. Он и так знал, что везение – штука непостоянная. А писульки всякие для слабонервных или вон, для журналистов с камерами. В комендатуре народ собрался все больше закоснелый, невпечатлительный: их ничем – ни кровью, ни запахом не проймешь, разве что с крепких напитков, – так с литра только и глушит.
Командир саперного взвода военной комендатуры Ленинского района, старший лейтенант Каргулов готовится дать команду на движение. Но не торопится старлей – всему свое время: он снял и протер очки-велосипеды.
Перед ним далеко вперед тянется Первомайская улица.
Бульвар.
По бульвару – посредине – веселее идти, безопасней; страшно по обочине первым номером. А не страшно только дуракам. Контрактники тянут табачину до горячего, до огня, обжигают пальцы и губы. Щупы в руках.
Рядом старшина. Раскашлялся: харкает в кулак, будто поперхнулся.
– Т-ты чего, Костян? – привычно для старшинского уха заикается старлей.
– В дыхало попало. Морось. Кха, кху-у…
Взводный смотрит назад, туда, где вся колонна инженерной разведки, выстроившись по номерам, ждет его отмашки. И он командует:
– Па-ашли-и.
Не крикнул взводный, а вроде как голос подал больше для себя. Там, за его спиной, народ привычный, нутром чует всякую команду.
Двинулись. Бэтер покатился. Ожила Первомайка.
Витек мелкий, Бучин дружок, замешкался. Штаны у него великие на три размера, волочатся по земле. Витек елозит шипованными ботинками по асфальту, не поднимает ног – шваркает. Оттого скрежет и грохот стоит на всю округу.
– Витек, ты, типа, в штаны наложил. Прешь как танк.
Тот лыбится Буче в ответ, поднимает каску со лба и прибавляет ходу.
Грумх, грумх, грумх, грохочут его берцы.
По левую руку от взводного Мишаня Трегубов с синим скорпионом на плече. Позади него сапер по фамилии Реука – улыбчивый и исполнительный – романтик.
На Первомайке заканчивается всякая романтика. Год такой на дворе – две тысячи первый – не романтический год для грозненских саперов. Ничего романтичного на Первомайке не происходит. Если случится, кому найти фугас, говорят, подфартило парню. Взорвался – не повезло.
Машин почти не было в это утро. И народу – две молодые женщины из местных. Одна постарше, годам к тридцати, другая моложе, статнее. Опустив глаза, прошли мимо. Обе в черных платках. Лица бледные, брови дугой подведены. Мишаня с той стороны улицы им в след пошумел:
– Пра-авильно, – говорит, – глаза стыдливо в землю, в землю. Ах, какие женщины, какие…
Девицы заторопились, свернули во двор.
Белый жигуленок остановился у бордюра, пропуская колонну саперов. Водитель, вжавшись в руль, с опаской наблюдал за военными. Когда дорога впереди освободилась, «жигуленок» покатился и скрылся за поворотом.
Каргулов поднял кулак.
Ах ты, долбаная тишина! Не зря старшина кашлял в утро: не от тумана-мороси. Чует старшина, чует опасность.
Бэтер, качнувшись по инерции, стал.
Солдаты, пригибаясь к земле, хоронились за деревья, направляли стволы в сторону мрачных развалин. Старлей Каргулов сквозь треснутое стекло очков тревожно всматривается туда, где сходился в размытых перспективах Первомайский бульвар.
– К-костян, глянь ты. Я ни черта не вижу. А тихо-то как. Чего там, ну?
Старшина поднес к глазам бинокль и долго стоял так.
– Д-дежурный доложил, г-где стреляли? – Каргулов волновался и заикался сильнее, чем обычно. – В Заводском?.. Их ш-шуганут оттуда, а они ломанутся к нам. Ждите, называется. И народу на улице никого. Ж-ж-жопа!