Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Григорий Потемкин. Его жизнь и общественная деятельность

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
7 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Встреча князя в Петербурге, куда он прибыл 28 февраля 1791 года, была необыкновенна по своей пышности. Роль его в устройстве всех тогдашних государственных дел по-прежнему была самая главная; но хотя императрица и относилась к нему по-старому благосклонно, однако порой замечалось с ее стороны как бы какое-то тайное предубеждение против князя, – вероятно, результат наветов Зубова… Князь Потемкин, по самому своему характеру, не имел особенных способностей к мелким интригам: он привык сокрушать с маху, одним ударом, но не ставил противникам подножки. И, понятно, этот Голиаф не мог терпеть совместничества во власти с Зубовым.

О прямых столкновениях между соперниками не имеется данных, но слишком много было и косвенных причин, чтобы разжечь эту вражду. Державин, например, рассказывает про такой случай. Майор Бехтеев, в присутствии многих лиц, громко жаловался Потемкину на отца Зубова, который ограбил его, отняв у майора, без всякого права, деревню. Этот старый Зубов, пользуясь близостью сына к Екатерине, отличался безобразными и беззаконными действиями, возмущавшими даже тогдашнее, не особенно разборчивое общество. Потемкин защитил Бехтеева, заставив отца Зубова уладить это дело, чем, конечно, сильно задел самолюбие сына. Еще менее молодой временщик мог простить князю случай, о котором сам впоследствии рассказывал: Потемкин оказался главным виновником того, что Зубов был вдвое менее богат.

Однажды императрица объявила П. Зубову, что дарит ему за заслуги имение в Могилевской губернии, заселенное 11 000 душ крестьян, но потом спохватилась, вспомнив, что имение это уже подарено Потемкину. Тогда она за столом сказала князю:

– Продай мне твое могилевское имение!

Потемкин, догадываясь, для кого предполагается покупка, покраснел до ушей и, быстро оглянувшись, отвечал, что исполнить желание государыни не может, так как имение вчера продал – “вот ему!”, – и он указал на стоявшего за его креслами молодого камер-юнкера Голынского. Императрица, догадавшись, что Потемкин узнал ее намерение, и сильно смутившись, спросила Голынского в замешательстве:

– Как же ты это купил имение у “светлейшего”?

Потемкин, предупреждая ответ, метнул мнимому покупщику выразительный взгляд, и догадливый Голынский глубоким поклоном государыне подтвердил выдумку князя Таврического.

В этом поступке виден гигантский размах “великолепного князя”: он не пожалел громадного богатства, швырнув его юноше, чтоб это богатство не досталось Зубову.

Но в этой борьбе “Голиафа” с ничтожным пигмеем много шансов было и на стороне последнего. Хотя в глазах императрицы князь и имел за собой громадные заслуги и даже подавлял ее силой своей личности, почти гипнотизируя государыню, так что она шла навстречу многим его желаниям; но он уже опускался, тогда как Зубов поднимался; Потемкин должен был вскоре уехать на юг, Зубов оставался при государыне, которая находила отраду в задушевных беседах с новым для нее человеком. Нужно еще сказать, что стареющая императрица часто в это время недомогала: ее печалило тяжелое состояние государства, измученного войнами, внешние усложнявшиеся дела и отсутствие мирных предложений со стороны Турции. А затем и в отношениях домашних к “малому двору” были недоразумения, которые расстраивали ее. И возможно, что Екатерине досаждали порой чрезмерные требования “светлейшего”; она ждала мира и спокойствия, и ее пугали новые осложнения. Как бы то ни было, но придворная хроника того времени сохранила рассказы о многих размолвках этих двух крупных персонажей прошлого века за последние дни их встреч. Слышали мрачный голос князя, замечали некоторые публично выраженные знаки недовольства государыни “светлейшим”. Но, конечно, общий тон отношений Екатерины к своему возвеличенному другу оставался по-прежнему благосклонным: на него сыпались милостивые знаки внимания, награды и подарки.

28 апреля 1791 года дан был Потемкиным великолепный праздник во вновь подаренном ему императрицей Таврическом дворце, затмивший своей чудовищной роскошью прежние пиры этого мота. Праздник этот – лебединая песнь “великолепного князя Тавриды” – был фантастической сказкой, выхваченной из воображения какого-нибудь необузданно восторженного поэта. В несколько дней перед дворцом, по повелению “светлейшего”, образовали большую площадь, простиравшуюся до самой Невы: снесли заборы и здания, расчистили место. Воздвигли триумфальные ворота и устройства для иллюминации. На образовавшейся площади предполагалось празднество для народа: были расставлены закуски, медовый квас, пиво, сбитень, а также и развешаны подарки – сапоги, шляпы, кушаки и пр. Но, увы! То, что предназначалось для забавы народа, окончилось для него печально: празднество должно было начаться в момент прибытия государыни, но народ раньше этого накинулся на выставленное для него угощение. Потребовалось вмешательство полиции, и произошло нещадное избиение толпы.

Внутренним устройством дворца и выработкой программы праздника занимался сам князь. Как размеры здания, так и груды наполнявших его сокровищ давали возможность осуществить безудержно разыгравшуюся фантазию Потемкина, которого, притом, нельзя было упрекнуть в отсутствии художественного вкуса. Какие долгие толки в России и за границей оставил по себе этот невозможно богатый праздник, – этот апофеоз роскоши и могущества “великолепного князя”, обошедшийся, как рассказывают, в полмиллиона рублей!

Говорят, что для иллюминации скупили весь воск в Петербурге и за ним, кроме того, был послан еще нарочный в Москву. Одного этого материала было куплено на 70 тысяч рублей, убранство зал, коридоров и приемных представляло смесь азиатской роскоши с европейским изяществом. Более двухсот люстр, кроме имевшихся во дворце, было взято напрокат в лавках. Особенным великолепием поражали две громадные залы, разделенные колоннадой. Первая – танцевальная – была украшена зеркалами, вазами, люстрами и печами из лазурного камня; в другой князь устроил огромный зимний сад, в котором, для большего эффекта, расставлены были колоссальные зеркала, обвитые зеленью и цветами. Эти зеркала отражали огни роскошной иллюминации. В саду высился храм с жертвенником, на котором стояла статуя Екатерины из паросского мрамора с надписью – “Матери отечества и мне премилосердной”; кроме того, имелись и жертвенники “благодарности” и “усердия”. На лужайке сада стояла пирамида, оправленная золотом, осыпанная драгоценными камнями и украшенная вензелем монархини. В глубине сада виднелся грот, на стенах и карнизах зал красовались надписи: “Екатерине Великой”, “От щедрот Великия Екатерины” и др. Чудные гобелены, сотни картин редчайших мастеров и драгоценные ковры в громадных количествах украшали эти баснословные чертоги. Тут были разные диковинки и чудеса, собранные за громадные деньги экстравагантным князем: золотой слон с великолепными часами, павлин, драгоценные с органами люстры герцогини Кингстон. Были некоторые намеки и на злобу дня. Громадные гобелены, украшавшие гостиную, изображали известную библейскую историю Амана и Мардохея.

Гостей на праздник Потемкина собралось несколько тысяч. При появлении императрицы князь сам высадил ее из кареты. Гости явились в маскарадных платьях; сам Потемкин – в алом кафтане и в епанче из черных кружев; его украшенная огромным количеством бриллиантов шляпа была до того тяжела, что ее за “светлейшим” носил адъютант.

Екатерина заняла приготовленный для нее трон – и в танцевальной зале начался балет (кадриль) в двадцать четыре пары из самых знатнейших дам и кавалеров, в числе которых были великие князья Александр и Константин. Все участвовавшие явились в белых одеждах, украшенных бриллиантами на сумму в десять миллионов рублей. В заключение кадрили протанцевал соло знаменитый в то время балетмейстер Ле Пик.

Музыка гремела, вместо литавр грохотали пушки, и с хоров раздавалась известная песнь Державина:

Гром победы раздавайся,
Веселися, храбрый Росс!

На изящно устроенном театре даны были два балета и две комедии. Не обошлось, между прочим, и без псевдопатриотических сцен. Во второй комедии, “Смирнский купец”, продажными невольниками явились жители всех стран, кроме России. Глубокая ирония на нравы родной страны!

После блестящего бала был сервирован не менее роскошный ужин на 600 человек. Сотни лакеев и гайдуков, обряженных в новые роскошные ливреи, прислуживали гостям. Потемкин стоял за креслом императрицы, пока она не настояла, чтобы он сел. Екатерина уехала во втором часу ночи. При ее выходе из залы на хорах дворца, под аккомпанемент органа, пропета была итальянская кантата, прославлявшая Екатерину:

Царство здесь удовольствий,
Владычество щедрот твоих!
Здесь вода, земля и воздух —
Дышит все твоей душой!

Потемкин, преклонив колена, в глубоком умилении плакал, приникнув устами к руке императрицы. В этих слезах вылилась и благодарность за милости, и уязвленное самолюбие человека, которому угрожал опасный соперник, и, может быть, предчувствие недалекой кончины…

После этого волшебного праздника князь – главнокомандующий всеми армиями, – вместо того, чтобы спешить к ним, оставался в Петербурге около трех месяцев. Носилась масса слухов о причинах долгого пребывания Потемкина в столице, доходивших до предположений, что он домогался разрешения основать из областей, отнятых у Турции, особое царство и владычествовать в нем под главенством России. Но для лиц, лучше посвященных в дела этого времени, ясны были причины медлительности князя: его более, чем мир с Турцией, чем блестящие победы над визирем, занимала победа над Зубовым, который мутил до бешенства Потемкина, не терпевшего соперников во власти.

Могли быть и другие мелкие причины, которые, однако, для не знавшего пределов своим желаниям князя являлись крупными. Вот что, например, писал Завадовский в письме к С. Р. Воронцову об этих “мелких” причинах:

“Князь, сюда заехавши, иным не занимается, как обществом женщин, ища им нравиться и их дурачить и обманывать. Влюбился он еще в армии в княгиню Долгорукову, дочь князя Барятинского. Женщина превзошла нравы своего пола в нашем веке: пренебрегла его сердце. Он мечется как угорелый… Уязвленное честолюбие делает его смехотворным…”

Ко всему этому нужно прибавить, что с князем опять случались жестокие припадки хандры и отчаяния: у него появлялись предчувствия близкой кончины, которые на этот раз не обманули его.

Пребывание в Петербурге полководца, которому следовало бы спешить на юг, давало поводы врагам его к жестоким нападкам, имевшим на этот раз достаточные основания. К досаде “светлейшего”, оставленный во главе армии талантливый полководец князь Репнин как бы оттенил своей энергией сибаритство Потемкина и его вообще медленные предшествовавшие действия. Ряд блестящих побед, из которых главная была одержана над верховным визирем при Мачине 28 июня, заставил даже “светлейшего” завидовать полководцу и злиться на него за успехи. Потемкин ясно видел, что может утратить обаяние победителя в войне, которую он начал, но которую мог блестящими ударами кончить другой, принудив несговорчивых турок, наконец, к выгодному для России миру; и действительно, Репнин уже начинал вести мирные переговоры от себя.

Мера терпения самой императрицы, наконец, переполнилась: Потемкин мог и ее компрометировать, оставаясь и развлекаясь в Петербурге, когда наступали решительные дни на юге, от которых зависела честь государыни. Екатерина, наконец, через Зубова или Безбородко хотела приказать уехать князю. Но никто не осмеливался пойти к Потемкину со столь опасным поручением. Тогда, по рассказам современников, она сама пошла и объявила князю в решительных выражениях о необходимости отъезда в армию. Потемкин должен был покориться. Раздосадованный своим неопределенным положением при дворе, тосковавший и томимый печальными предчувствиями, он выехал из Царского Села 24 июля 1791 года, в 5 часов утра. Вероятно, никогда не чувствовал такой горечи и унижения “великолепный князь Тавриды”, как в эти первые дни своего изгнания… Больше он уже не увидел столицы, бывшей свидетельницей его славы и могущества.

Но было бы ошибочно полагать, что Екатерина изменила отношение к своему излюбленному другу. Она по-прежнему была его благодетельницей. Целый ряд самых ласковых и ободряющих писем ее полетел за князем, едва он выехал из Петербурга. Государыне нужно было только, чтобы он “для славы империи” уехал в армию; но она все-таки по-прежнему ценила его таланты и сердце. Когда донеслись до императрицы первые вести о болезни Потемкина, она писала ему:

“О чем я всекрайне сожалею и что меня же столько беспокоит, есть твоя болезнь и что ты ко мне пишешь, что не в силах себя чувствуешь оной выдержать. Я Бога прошу, чтоб отвратил от тебя сию скорбь, а меня избавил от такого удара, о котором и думать не могу без крайнего огорчения”.

“Обрадовал ты меня, – писала она в другом письме, – прелиминарными пунктами о мире, за что тебя благодарю сердцем и душой. Желаю весьма, чтоб великие жары и труды дороги здоровью твоему не нанесли вреда, в теперешнее паче время, когда всякая минута требует нового труда. Adieu, mon ami!”

Что болезнь князя страшно беспокоила государыню, видно хотя бы из заметки в дневнике Храповицкого от 28 августа: “Получено известие через Кречетникова из Киева, что князь Потемкин очень болен и к нему поехала Браницкая… Печаль и слезы…”

Однако Потемкин, несмотря на болезнь, чрезвычайно быстро прискакал в Яссы: в восемь дней. Рассказывают, что он был страшно раздражен действиями Репнина; но это, впрочем, могло относиться и к условиям договора, заключенного последним с турками. Во всяком случае Потемкин вскоре признал заслуги Репнина и был с ним в хороших отношениях, так что не заслуживает упрека в неблагодарности к талантливому полководцу.

Чувствуя, что болезнь усиливается, Потемкин испытывал мрачную и томительную тоску. Во время ее припадков всемогущий князь лечил свои душевные раны обращением к Божеству: к этому времени относится составление им “канона Спасителю”.

Одно время, как известно, можно было думать, что мирные переговоры с турками прервутся. Князь требовал, между прочим, независимости Молдавии, облегчения судьбы Валахии и уступки Анапы. Мы были страшно истощены войной, а Турция уже вновь выставила громадную армию в 200 тысяч человек, стоявшую под начальством великого визиря на правом берегу Дуная, против Браилова. Впрочем, князю не суждено было дожить до мира: смерть шла скорыми шагами к “светлейшему”.

Разные обстоятельства увеличивали скорбь суеверного князя и еще более убеждали его в близости кончины. В половине августа в Галаце скончался брат великой княгини Марии Федоровны, принц Вюртембергский. Князь был на похоронах и, когда вышел по окончании отпевания из церкви и приказано было подать ему карету, то вместо этого по ошибке подвезли погребальные дроги: князь в ужасе отступил. Вскоре после этого его повезли уже больного в Яссы. На пути туда он назначил уполномоченных на мирный конгресс: племянника своего А. Н. Самойлова, де Рибаса и Лашкарева. В Яссах болезнь его усилилась. В письмах к Репнину он пишет: “Продолжающиеся мои страдания довели меня до совершенной слабости…” “Место сие, наполненное трупами человеческими и животных, более походит на гроб, нежели на обиталище живых. Болезнь меня замучила…”

В Петербурге, во дворце, царственная женщина следила со страшной тревогой за течением болезни старого друга: читая бюллетени докторов, она плакала…

К больному приехала его любимая племянница – Браницкая. Князю становилось все хуже и хуже. Хотя у него был целый штаб докторов, но “светлейший” не особенно любил исполнять их советы. Напротив, Потемкин сам способствовал усилению болезни: он много ел, обливал, несмотря на жар в теле, холодной водой голову и раздражался по пустякам, как нетерпеливый ребенок.

27 сентября князь изъявил решительное желание уехать из Ясс, которые казались ему гробом, в только что отстроенный Николаев. Но благодаря настоянию докторов он еще остался на несколько дней в столице Молдавии. Перед выездом Потемкин подписал слабевшей уже рукой последнее письмо к императрице, продиктованное Попову и полученное государыней уже после кончины “светлейшего”: “Матушка, всемилостивейшая государыня! Нет силы более переносить мои мучения, одно спасение остается – оставить сей город, и я велел везти себя к Николаеву. Не знаю, что будет со мной. Верный и благодарный подданный (рукой Потемкина) “я для спасения уезжаю”.

Поезд с больным выехал из Ясс и прибыл на первую станцию, где был назначен ночлег. Там приготовили было пышную встречу, но из кареты доносился страдальческий голос: “Душно мне, жарко!” Ранним утром выехали из места остановки (князя сопровождала большая свита), но проехали только несколько верст, и больной приказал остановиться.

– Будет теперь, – сказал он, – некуда ехать: я умираю! Выньте меня из коляски: я хочу умереть на поле!

По другим рассказам, больной держал икону, лобызал ее, обливал слезами и рыдал, взывая: “Боже мой, Боже мой!”

Рассветало. Положили ковер, принесли кожаную подушку, уложили князя. Он ничего не говорил и стонал. Скоро затем, сильно вздохнув, протянулся, и его не стало… Казак из конвойных первый сказал, что князь отходит, и умиравшему закрыли глаза на вечный сон грязными медными монетами…

Вот вдохновенные стихи Державина из его “Водопада” на смерть князя:

Чей труп, как на распутьи мгла,
Лежит на темном лоне нощи?
Простое рубище чресла,
Два лепта; покрывают очи,
Прижаты к хладной груди персты,
Уста безмолвствуют отверсты!
Чей одр – земля; кров – воздух синь,
Чертоги – вкруг пустынны виды?
Не ты ли счастья, славы сын,
Великолепный князь Тавриды?
Не ты ли с высоты честей
Незапно пал среди степей?
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
7 из 8