– Тётя, – сказала она, – уже сегодня к тебе вниз переселюсь, видя тебя такой беспокойной, предпочитаю быть с тобой вместе.
– Но тебе здесь будет неудобно.
– А! Кому нет двадцати лет, везде удобно!
Слуги принесли обед, который прошёл без охоты к еде, в молчании, прерываемом грустным разговором и подбеганием к окну. Но серый грустный вечер тёмным влажным покровом затянул вскоре улицы города, какая-то зловещая тишина лежала на улицах, едва когда её прерывал стук шибко мчащейся дрожки.
Ядзя сильно беспокоилась полной неосведомлённостью о дальнейших событиях дня, но откуда ей было узнать?
На самом деле, был в этом самом доме где-то под крышей живущий человек, который лучше всех мог о том объяснить, но… был это очень молодой человек, к несчастью, симпатичный юноша, хоть очень приличный, в обществе совсем не салоновый. Одевался очень просто, говорил очень открыто и, как каждую честную душу, которую мир не сокрушил, не стёр и в свою форму не переделал, его немного боялись. Ни Ядвига, потому что для неё эта простая искренняя натура имела очарование дикого цветка, ни достойная тётя, привыкшая к аристократичным формам, не могли понять его.
Был это ученик творца, душа и сердце художника, влюблённый в искусство, счастливый в своём убожестве, независимости, бедный сирота, но с лучиком гения на челе. Не знаю, каким случаем познакомился он с Ядвигой, которая, попросив его бывать у себя, представила тётке. С той поры тётя ежедневно проговаривала вечером три здравицы Марии по той причине, чтобы с этого какой авантюры не было. Она воображала себе, что этой разновидности молодые люди есть самыми опасными, была, может отчасти права, но ошибалась в том, что боялась назойливости и настойчивости, где чаще всего встречала несмелость и самую дикую гордость.
Кароль Глинский, несмотря на показываемые ему панной Ядвигой уважение и симпатию, неизмерно редко показывался в салоне. Может, испуганный и холодный взгляд тётки его остерегал, может, боялся быть заподозренным в каком-то намерении, бедному сердцу несвойственном, может, наконец, было для него отвратительно общество наряженной молодёжи, легкомысленной и занятой бесстыдной охотой за приданым богатой наследницы. Инстинктом женщины, предчувствием сердца Ядвига знала, что Кароль не мог быть чуждым тому, что делалось в городе, что должен был ко всему принадлежать и всё знать. Ей крайне хотелось послать камердинера и просить его к себе под каким-нибудь предлогом, не знала только, как объяснить это тётке и позволение получить. Она долго крутилась с этой мыслью, а, не привыкшая к молчанию и прикидыванию, в конце концов выпальнула:
– Но как же мы так можем удержаться в полной неизвестности, по правде говоря, заснуть будет невозможно! Я обязательно должна узнать, хотя бы должна была послать за паном Каролем, – добавила она тише, немного зарумянившись.
– Но ты могла бы послать за кем-то другим, – отозвалась тётка, – за князем Л. или за графом К., признаюсь, что это было бы приличней.
– Когда ты так говоришь, тётя, – живо отозвалась Ядвига, – то пусть я однажды узнаю, что ты имеешь против Кароля?
– А! Я ничего против него не имею, может, это очень достойный молодой человек, но видишь, моя дорогая, это не вполне подходящее тебе знакомство. Молодой человек – бедный, не нашего света, не из нашего общества, ты его как-то подбадриваешь, готова вскружить ему голову.
– Будьте спокойны, тётя, скорее у всех франтов закружатся головы, чем у него, он более гордый, чем испанский гранд и потому что я богатая, а он бедный, никогда обо мне не подумает.
Тётка слегка усмехнулась.
– Ну, ну, делай как хочешь, я тебе не прекословлю.
Как стрела побежала Ядвига к колокольчику, Хохлик, лая, за ней, вошёл камердинер, которому велели пойти просить пана Кароля, пёс выскользнул за ним.
Спустя немного времени потом дверь отворилась и сперва показался Хохлик с очень триумфующей миной, тянущий за полу чамарки пана Кароля, за ним сам обжалованный. На лице прибывшего, мужественном, честном, энергичном в эти минуты отражалось всё беспокойство, всё волнение, каких события этого дня на каждом должны были оставить след.
– Я очень сильно извиняюсь, пан, – подавая ему руку, сказала Ядвига, – но невозможно выдержать в этой глухой тишине ничего не зная, ради Бога, что же произошло? Как это кончилось?
– Ведь вы знаете, пани, – сказал спокойно Кароль, – об утренних событиях, о стрельбе в людей?
– Только это мы и знаем, – ответила Ядвига, – а дальше?
– Трудно это объяснить, но кажется, что или Горчаков испугался, или пришли какие-то приказы, но смягчились, народ сложил тела убитых и стережёт в Европейском отеле, очень много, возможно, русские утопили, говорят о многих раненых.
Ядвига покраснела.
– Город в эти минуты выбрал делегацию, которая поехала к Горчакову, есть в ней купцы, мещане, духовные, журалисты, которые испугаться не должны. У Замойского обдумывают письмо императору, но это ни к чему не пригодится. Московское войско как бы получило приказы, сохраняет спокойствие и, кажется, ни в чего не вмешивается… остальное завтра покажет.
– Как это? – воскликнула Ядвига. – И всё это должно бы кончиться поцелуем согласия?
Кароль серьёзно усмехнулся.
– Не знаю, дела так сегодня обстоят, что ничего пророчить нельзя. Не кажется мне, однако, чтобы это великое волнение сердец и умов, дало себя какими-то половинчатыми средствами остановить. Страна раздражена не одной этой минутой, но призывом долгих лет; не удовлетворится чем-либо. На сегодня, однако, будьте спокойны, дамы, ночь пройдёт тихо.
– Но что же, пан, вы, пожалуй, считаете меня за трусиху, я вовсе не боюсь, для меня речь идёт о стране, о Польше, о будущем, вы мне как ребёнку колеблете надежду на тишину и мир!
– Потому что, в самом деле, ничего больше в эти минуты поведать не могу, а завтра тысячью заслон закрыто.
Ещё ненадолго её заняв, Кароль, который был прямой, как на шпильках, попрощался и вышел.
Ядвига повела за ним глазами, пудель, который к нему ластился и лизал ему руки, как бы хотел его вернуть и задержать, проводил его даже до двери.
– Видите, тётя, какой скромный, какой приличный, а я скажу, гораздо лучшего образования, чем те, что тут у нас парижанам уподобляются. Я имела ловкость убедиться, что больше благородных чувств и деликатности в людях, которых это мнимое хорошее образование не испортило, чем, увы! в тех, что к цвету общества себя причисляют.
Тётка вздохнула.
– Ты видишь в нём все совершенства, а меня это пугает!
Позже обе смеялись над этим страхом и над той симпатией, долго разговаривали, пока тётя не начала позёвывать, и после полуночи потребовала пойти почивать. Ядвиге приходило в голову проведать своего пациента, но какое-то странное чувство отвращения её сдерживало, послала только доверенную служанку и всё, что было нужно больному.
* * *
Панна Ядвига совсем не могла объяснить себе того отвращения, какое чувствовала к герою, запертому в её покоях. При своём эгоистичном и смелом характере она бы, наверное, сто раз побежала к нему на помощь; какая-то неведомая сила останавливала её. Обдумав всё, что было нужно для удобства больного, собрав свои вещи и найдя повод остаться при тётке, дала ему спокойно болеть, не очень о нём заботясь.
Может, также влюблённые раненые, которых столько встречается в романах, отвратительно ординарным делали для неё этот случай. Не хотела быть героиней из романа и то ещё банальной и избитой. На самом деле, и пан Юлиуш не очень заслуживал сочувствия, принадлежал к тому свету панычей, над которым Ядвига безжалостно насмехалась. Скорее француз, чем поляк, человек без каких-либо убеждений, изношенный и выжитый, был для неё идеалом антипатичного существа. Жить начал в очень молодом возрасте, в двадцать пять лет был уже старый, холодный, а, что хуже всего, лживый.
С горячим почитанием правды Ядвига в душе гнушалась всякой ложью, а находила её не только в словах этого человека, но в его движениях, физиономии, обхождении, взгляде. Сухой, высокий, блондин, пан Юлиуш, может, был бы приличным, если бы хотел быть собой, но, казалось, постоянно кому-то подражает, играет чью-то роль и невыносимо её перенимает.
Панна Целина, горничная Ядвиги, сразу неизмерно занялась судьбой больного, она бегала неустанно к пани, желая её также заинтересовать, совсем это, однако, не удавалось.
По прошествии десяти дней Мицио пришёл поблагодарить панну Ядвигу за схоронение, данное приятелю, который, хотя не вполне здоровый, должен был в этот день выехать в новое жилище, а позже сам прийти поблагодарить её за участие.
Возвращаясь в свои апартаменты, Ядзя нашла на столе гигантский букет и как бы забытый стих, ясно вдохновлённый самым нежным чувством. Поэзия была не очень плохой, а даже чересчур хорошей, чтобы её можно было приписать пану Юлиушу. Заподозрила его в плагиате, но, однако, стих сохранила.
Вся эта история какое-то неприятное произвела на неё впечатление. Почему? Этого не могла себе объяснить. Может, также и тот разговор в дни, когда все забывали о себе, казался ей неуместным… было в нём слишком много цинизма.
В день принесения пана Юлиуша она заметила, что у Целины были красные глаза, она была очень задумчивой и молчаливой, что странно, через две недели потом пожелала выехать к родственникам, а, несмотря на это, Ядвига видела её часто проезжающую мимо окон и до избытка наряженную.
О пане Юлиуше и его ране никто в городе, казалось, не знал, приятели так это держали в тайне, что благородная эта жертва от всего мира была закрыта. Даже тётя вовсе не догадалась об этом благородном поступке Ядвиги.
* * *
Среди той горячки, которая продолжалась до 8 апреля, редко кто мог удержаться в полном спокойствии духа. Наименее опытным глазам уже были видны последствия начатой борьбы. Временно дарованные свободы явно покрывали уже решённую сильную репрессию, самый лёгкий повод мог привести к ней. Были, однако, такие наивные, такие достойные и честные люди, которым казалось, что вынужденная Москва уступит без боя, а страна восстановит независимость без кровопролития… Сейчас, когда мы это пишем, это убеждение представляется нам смешным, однако же, мы записываем его, потому что его разделяло много самых серьёзных умов. Самые честные люди, не в состоянии допустить, чтобы правительство могло подхватить насильственные и беззаконные средства, оценивая его лучше, чем заслуживало, не видели иного конца, только добровольное отступление москалей. Слышали это пророчество из уст самых серьёзных, особенно старших людей, поскольку молодёжь видела перед собой неизбежность боя и стремилась к нему. Несмотря на то, что умы были взволнованы почти исключительно общим делом, людские дела шли своим чередом.
В частных домах, если шумно не развлекались, собирались с более живой, может, заинтересованностью на беседы, чем раньше на танец и музыку. Молодёжь горела, у старших струились слёзы из глаз, а пугливые боялись показать страх и прикидывались мужественными.
Салон панны Ядвиги был всегда полон, а как обычно в подобные времена товарищеские отношения были более лёгкими, знакомства более быстрыми, а здесь это чувствовалось в большем разнообразии личностей и свободе движений.
Миллионы панны Ядвиги всегда привлекали многих поклонников из того света, что для денег работать не умеет и не хочет, и рад бы их добыть хотя бы продажей. Не мало было панычей, но эти как-то с каждым днём чувствовали себя менее свободными.
Ядвига всё отчётливей притягивалась к иному свету, в котором находила больше огня и жизни. Приглашала не только Кароля, но его и товарищей и приятелей, лишь бы только о движении, о прогрессе патриотических усилий доведаться. Тётка, которая поначалу сопротивлялась этому, наконец, подхваченная чувством, смирилась. Почти ежедневно во время чая проскальзывало множество особ через салон панны Ядвиги, ибо она тут была настоящей хозяйкой.