Еврею не нужно было много говорить, Пётр всю жизнь молчал и, только резко спрошенный, когда кивком головы помочь не мог, открывал рот и махал рукой. Стась сейчас не имел охоты беседовать, и так молча они направились в Вильно.
На какой-то день этой мрачной дороги, в густой осенний дождик, капающий сорок восемь часов, показался вдруг город со своими башнями и туманом дыма, который развевал ветер, как большую занавесь, а Станислав приветствовал его с какой-то грустью и душным предчувствием тяжёлых минут, которые его тут ждали.
На Троцкой улице, так как это была пора для пана Горилки вербования в свой дом, Шарский увидел его под зонтиком, поджидающего проезжающих, а в стороне Герша, притулённого к воротам. Не могла уже ускользнуть от них жертва, как-то натиск Горилки и его капающий зонт задержали Станислава, а возок его закатился в знакомые ворота.
– Ваша комната ждёт вас! – сказал, выбегая вперёд с ключами, хозяин. – Я снова её велел обновить, покрашенные обои приклеили, двойные плотные окна, потому что зиму нам календарь предсказывает суровую.
– А как ваши успехи? – спросил Станислав. – Как ваша жена?
– Жена! Не имею жены! Это последняя негодяйка! Не вспоминайте её! – воскликнул Горилка.
– Как это? Ведь оказалось, что это была ложь?
– Оказалось, что снова дьяволы её в свет понесли, но как, прошу вас! Вот что было. Приехала сюда группа комедиантов, что представления показывают… а я их здесь разместил, ничего не педчувствуя. Та, с позволения, уважая ваши уши… недостойная, полюбив антрепренёра, договорилась с ним и вылетела. Но баста! – прибавил Горилка. – Теперь мне уже не объяснится, больше в дом не приму… баба с возу – колёсам легче… Вот ваш покой! Покойник! Разве не восхитительно? Гм? Для холостяка нет в целом городе более весёлого апартамента; окно на улицу, улица людная и тихая.
Этот апартамент, так нахваливаемый, вовсе не приобрёл с того времени, как его знал Станислав, скорее всё больше видны на нём были лета, но он имел великий признак дешивизны и Шарский должен был снова в нём разместиться, хотя комнатка без прежних товарищей была ещё грустнее, чем накануне.
Сразу на следующий день, оставив Петра, отдыхающего при вещах, Стась побежал к доктору Бранту, которого застал в кресле с книгой в руке и борящегося со сном.
– Ха! Как поживаешь, путешественник? Письмо мне, наверное, привёз от моих?
– Только от одного! – сказал Стась.
– А остальные?
– Несколько лет, как их уже на свете нет.
– Смотри-ка, как это люди умирают! – вздохнул доктор. – Не подождали даже, когда я их навещу! Ну, а молодой Плаха?
– Жив, и вот письмо, которое он написал.
– Положи его, прочитаю в свободное время, – сказал Брант, вздыхая, – садись и расскажи, как тебя приняли.
– От сердца, по-братски!
– В Плахе я был уверен, молодой, честный должен быть литвинчик с костями… а как же он там поживает?
– Так, что лучше не желает, хоть имеет мало, говорит, что не поменял бы ни на какое иное положение в свете.
– А твои? Отец? Мать? Братья и сёстры? Ты был? Видел их? – спросил неспокойно доктор.
Станислав откровенно рассказал ему всё своё путешествие, во течении рассказа доктор брал понюшку за понюшкой.
– Всё это хорошо, – сказал доктор, – но что ты теперь предпримешь, вернувшись?
– Буду работать!
– И это мило; но что умеешь и что можешь делать?
– Я собираюсь начать поэму, драму, историю.
Брант пожал плечами.
– Слушай-ка, – сказал он, – хотя с Троцкой улицы довольно далеко до меня… но знаешь, какая беда ко мне на старость приплелась? Я потерял аппетит; когда мне не с кем говорить во время обеда, есть не могу. Если бы ты сделал милость и приходил ко мне на обед…
Стась рассмеялся, потому что действительно, Брант немного его уже считал слишком наивным.
– Но, слушай-ка, – прикрикнул Брант, стуча себя по груди, – клянусь тебе Боэрхавем, Бруссасем, кем хочешь, даже Эскуларом и Хироном, и мифологической Хигией, что не баламучу. Глупый желудок мой портится; доказанная вещь, что разговор заостряет аппетит.
– Дорогой доктор, принимаю ваш обед, но не думайте снова, чтобы я не понял того, что хотите мне помочь, боясь, как бы я с голода не умер.
– Ты смешной! С голоду сейчас никто не умирает, даже литераторы.
Но в действительности не я тебе, а ты мне милость оказываешь, потому что всё так, как говорю; есть не могу, когда не с кем говорить… пункт о первой regularissime кладу на стол.
Станислав пожал честную его руку и, выскользнув, взволнованный полетел в издательство, где попал как раз на издателя на тихом каком-то совещании с Базилевичем. Увидев входящего, они прервали разговор и хозяин подошёл к нему, подавая ему руку с униженной миной.
– А! Всё-таки вы к нам возвращаетесь!
– Как видите! К услугам. А что же, вышла моя поэзия?
– Да… то есть… то есть… напечатана, только сшивается.
– Но я уже видел экземпляры в свете.
– Первые несколько десятков экземпляров, остальные у интролигатора.
– Я не мог бы свои получить?
– Пожалуй, позже, дорогой пане, пожалуй, позже.
Шарский понизил голос.
– А не дали бы вы мне какое-нибудь занятие? – спросил он несмело.
Издатель потёр руки, подпёр лицо, подумал.
– Ничего, ничего не имею в проекте, сомневаюсь, чтобы что-то нашлось.
– Не вакантно ли место корректора или что-нибудь подобное?
– Нет, нет, а потом, – добавил с усмешкой, хозяин, – поэты обычно самые плохие корректоры; я, собственно, свидетель вашей поэзии, которую после вас должен был велеть ещё два раза просмотреть.
Он остановился.
– Но, но, может, вы бы переводили? – спросил он.
– Буду переводить, – сказал Станислав.