– О да, я буду читать их! Когда сниму с глаз повязку. Когда рак под горой свистнет.
– Послушай, Оррек…
– Хорошо, больше не буду. Да, я смогу их прочесть.
– Ты мог бы уже сейчас попробовать их читать. Хотя бы немножко. Хотя бы одну из ее книг. Ты ведь можешь больше ни на что не смотреть, только на книгу. – Голос Грай был едва слышен. – Ну не станешь же уничтожать все, на что упадет твой взгляд! Особенно если будешь смотреть только на то, что написала твоя мать! Она же для тебя старалась!
Грай не знала, что я видел мать незадолго до ее кончины. Никто этого не знал, кроме Канока. Но никто не знал и того, что всегда знал я: я никогда бы не причинил вреда Меле. Так разве я мог уничтожить теперь ту единственную вещь, которую она мне оставила?
Но объяснить все это Грай я не мог.
Я никогда не давал отцу честного слова не снимать с глаз повязку. Так что это меня не связывало; зато меня связывало нечто иное и держало крепко. Именно оно помешало мне, хотя в этом не было ни малейшей необходимости, видеть мать в последний год ее жизни; именно оно сделало меня бесполезным для нее по той лишь причине, что слепота моя была полезна моему отцу, превратившему меня в свое оружие, в угрозу для своих врагов. Но неужели я обязан был хранить верность только ему?
Довольно долго мысль моя на этом и останавливалась. А Грай больше о моей возможности читать книги не заговаривала, и я решил уже, что мы оба выбросили это из головы.
Но как-то осенью, когда мы с Каноком вдвоем возились на конюшне – я втирал в суставы Чалой мазь от ревматизма, а Канок лечил Грейлагу копыто, причинявшее старому коню сильную боль, – я вдруг сказал:
– Отец, я хочу увидеть те книги, которые написала мама.
– Книги? – растерянно переспросил он.
– Ту книгу, которую она подарила мне давным-давно, и еще те, которые она писала во время болезни. Они в сундучке. В ее комнате.
Отец долго молчал, потом спросил:
– А зачем они тебе?
– Я хочу, чтобы они были у меня. Она же их для меня писала.
– Возьми, если хочешь.
– Хочу! – сказал я, и Чалая шарахнулась, потому что я, стараясь побороть душивший меня гнев, слишком сильно стиснул ее колено. В эту минуту я ненавидел своего отца. Ему был безразличен я, его сын, и та работа, на которую моя мать потратила свои последние силы; ему было безразлично все, кроме желания оставаться брантором Каспроманта и властвовать над всеми благодаря своему ужасному дару.
Я закончил возиться с Чалой, вымыл руки и пошел прямиком в комнату матери, зная, что отца там, конечно же, не будет. Коули охотно вела меня по лестнице, словно ожидая, что там она найдет Меле. В комнате было холодно и царило какое-то опустошение. Я побродил по комнате в поисках сундучка и нащупал в изножье кровати, на спинке аккуратно сложенную коричневую шаль, связанную моей бабушкой, в которую мать всегда куталась, когда ей было холодно, и которую почти не снимала с плеч перед смертью. Я хорошо помнил эту грубоватую, но мягкую шерсть, спряденную вручную. Наклонившись, я зарылся в шаль лицом, но вдохнуть знакомый запах матери, ее слабый душистый аромат, столь памятный мне, не мог: шаль пахла мужским потом и солью.
– Подведи меня к окну, Коули, – сказал я собаке. Там я наконец и отыскал тот сундучок и, подняв крышку, нащупал аккуратно сложенные куски тонкой материи. Их оказалось куда больше, чем я смог бы унести в одной руке, – ведь во второй руке я был вынужден держать поводок. Я просунул руку глубже, почти до самого дна, и там нашел ту самую первую книгу, в переплете, которую мать сделала для меня: «Историю лорда Раниу». Я вытащил ее и закрыл крышку сундучка. Когда Коули вела меня назад, к двери, я снова коснулся коричневой шали, и сердце мое как-то странно екнуло, но я даже не попытался понять отчего.
Тогда я думал только о том, чтобы вернуть свою книгу, подарок матери. Я ее нашел, и пока что этого мне было достаточно. У себя в комнате я положил книгу на стол. Здесь все имело свое определенное место и никогда это место не покидало; я никому не позволял ничего здесь трогать. Потом я спустился к ужину, и мы с отцом поужинали – как всегда, в полном молчании.
Лишь под конец трапезы он спросил:
– Ты нашел ту книгу? – Это слово он произнес как-то неуверенно.
Я кивнул с неожиданным злобным удовлетворением, как бы усмехаясь про себя: ага, ты не знаешь, что такое книга, не знаешь, что с ней делать, потому что не умеешь читать!
И после ужина, оставшись у себя в комнате в полном одиночестве, я сел за стол, посидел некоторое время неподвижно, а потом решительно снял с глаз повязку и убрал прокладки.
И увидел темноту.
Я чуть не вскрикнул в полный голос. Сердце мое забилось от ужаса, в голове помутилось. Не знаю, сколько времени прошло, прежде чем я сообразил, что передо мной висит какой-то странный предмет, весь покрытый блестящими серебряными точечками. И этот предмет я, безусловно, ВИДЕЛ! Оказалось, что это оконная рама и звезды за окном.
Я понял: в моей комнате было темно – зачем незрячему свет? Теперь нужно идти на кухню и просить там кремень и кресало, а также свечу или лампу. А что мне скажут слуги на кухне, когда я попрошу у них все это?
Когда глаза мои немного привыкли к темноте, я смог различить на столе прямоугольник книги, белеющий в свете звезд. Я провел по книге рукой и увидел движение каких-то теней. Создавать такие тени и следить за ними доставляло мне такое удовольствие, что я делал это снова и снова. Я поднял голову и увидел на небе яркие осенние звезды. Я смотрел на них так долго, что, казалось, видел, как они медленно плывут по небосводу на запад. Пока что достаточно, решил я.
Снова наложил на глаза мягкие прокладки, завязал на затылке повязку, разделся и лег в постель.
Я ни на секунду даже не вспомнил, когда смотрел на книгу, на свою руку, на звезды за окном, что могу их уничтожить; мне даже в голову не приходила мысль о своем смертельно опасном даре; я был исполнен благодарности за один-единственный дар природы – способность видеть. Неужели я мог уничтожить эти звезды, потому что мог видеть их?
Глава 15
Теперь мне для счастья достаточно было одного – иметь при себе те страницы, которые Меле написала для меня. Я перенес их к себе в комнату и хранил в том же резном сундучке. Каждое утро я просыпался на рассвете, с криком первого петуха, и тут же вставал, садился за стол и сдвигал с глаз повязку, но не снимал ее на тот случай, если в комнату вдруг кто-нибудь войдет. Я был очень осторожен и старался не смотреть больше ни на что, кроме исписанных листков, и еще – один раз в самом начале, а второй раз в конце – поднимал глаза и смотрел в окно, на небо. Я решил, что никому не причиняю никакого вреда, когда читаю написанное моей матерью и смотрю на небо.
Впрочем, было ужасно трудно, например, не смотреть на Коули. Ведь я мечтал ее увидеть. И если бы она оставалась в комнате, я не смог бы отвести от нее глаз. От одной мысли об этом у меня мурашки бегали по спине. Я сидел, прикрыв глаза руками с обеих сторон, чтобы видеть только исписанные листки, лежавшие передо мной, но и это было небезопасно. И я, закрыв глаза, выставлял бедную Коули за дверь. «Сидеть», – говорил я ей и слышал, как ее хвост слабо постукивает по полу в знак послушания. И чувствовал себя настоящим предателем, когда закрывал за собой дверь.
Часто меня ставило в тупик содержание того, что я читал, потому что исписанные кусочки ткани лежали в сундучке как попало, а потом и еще больше перепутались, когда я частями переносил их к себе. Кроме того, мать явно записывала подряд все, что могла вспомнить, что приходило ей в голову, и зачастую это были просто какие-то отрывки без начала и конца и без каких-либо связей с другими текстами, которые могли бы объяснить их содержание, или даже отдельные мысли. Когда мать только начинала все это записывать, то оставляла пометки вроде: «Это из „Молитвы Энну“, которой научила меня бабушка; эту молитву следует произносить женщинам». Или: «Это из „Сказания о святом Мому“, но я не помню, что там было дальше». На некоторых страницах наверху было написано: «Моему сыну Орреку из Каспроманта». А одна из самых ранних записей, легенда о создании Деррис-Уотера, была озаглавлена: «Капли из ведра, которое для своего дорогого сына подняла из колодца знаний Меле Аулитта из Деррис-Уотера, жившая затем в Каспроманте». По мере того как болезнь брала над Меле верх – это было заметно по тому, каким торопливым и неразборчивым стал ее почерк, – пояснений и дополнений появлялось все меньше. А вместо историй она записывала поэмы и песни, иногда вкривь и вкось, поперек страницы, так что понять содержание этих стихов, услышать заключенную в них музыку можно было, только если прочесть их вслух. Некоторые из самых последних страниц разобрать оказалось почти невозможно. На самой же последней – она лежала на самом верху, прямо под крышкой сундучка, и я хранил ее особенно бережно – было всего несколько бледных строчек. Я помнил, как она тогда сказала, что слишком устала и хочет немного отдохнуть.
Я думаю, кому-то может показаться странным, что после столь радостных часов, проведенных за чтением драгоценных страниц, написанных матерью, я с готовностью вновь погружался во тьму, завязывал глаза и, спотыкаясь, ходил повсюду за собакой-поводырем. Скажу честно: я сам этого хотел и искренне считал, что единственный способ для меня как-то защитить Каспромант – это оставаться слепым. Так что я оставался слепым, находя в этой своей решимости некую искупительную радость, чувствуя, что таков мой долг.
Я понимал, что не сам нашел для себя спасение от тяжкого бремени этого долга. Это Грай подсказала мне выход, посоветовав прочитать то, что было написано Меле. Стояла осень, и Грай была занята на уборке урожая, так что приезжала к нам нечасто; но в самый первый раз, когда она приехала, я сразу же повел ее к себе в комнату, показал ей сундучок с записями и рассказал, что читаю их.
Она, похоже, скорее огорчилась или смутилась, чем обрадовалась, и поспешила покинуть мою комнату. У нее, конечно, чутье было куда острее, чем у меня, и она всегда лучше чувствовала любой возможный риск. Люди в наших краях к поведению незамужних девушек относились строго. Впрочем, никто в Верхних Землях не видел ничего дурного в том, чтобы молодые люди вместе катались верхом, гуляли и разговаривали вне дома или в таких местах, куда всегда могут зайти и другие люди, однако девушке пятнадцати лет зайти в спальню к юноше было просто непозволительно. Рэб и Соссо наверняка здорово отчитали бы нас, если б заметили, но что еще хуже – прядильщицы или прислуга на кухне могли пустить сплетни. Когда подобная мысль пришла мне в голову, я почувствовал, как запылали мои щеки. Я вышел из комнаты следом за Грай, и еще примерно с полчаса мы чувствовали себя в обществе друг друга неловко, а разговаривать могли только о лошадях.
А когда мы наконец обрели способность обсудить то, что я успел прочесть, я сразу же с огромным энтузиазмом продекламировал Грай несколько поэм Одрессела, но на нее стихи особого впечатления не произвели. Она предпочитала истории. Я не мог объяснить ей, до чего меня завораживает поэзия этого автора. Я попытался сообразить, как ему удавалось так складывать слова, что одно слово как бы перекликается с другим, повторяя тот или иной звук или ритм; как он вплетает в этот сотканный из слов рисунок некую мелодию. Это давно уже не давало мне покоя, и каждый день, бродя по дому в повязке на глазах, я тоже пытался сложить свои собственные слова подобным образом, создать некий рисунок, который уже виделся мне, и иногда это получалось. Это давало мне ни с чем не сравнимое, чистое удовлетворение, которое возрождалось каждый раз, когда я думал о созданном мною словесном рисунке – первых своих поэтических опытах.
В тот раз Грай уехала от нас в довольно мрачном настроении; да и в следующий ее приезд она была какой-то невеселой. Наступил дождливый октябрь. Как-то раз мы с ней сидели в своем любимом уголке у камина и беседовали. Рэб принесла нам целую тарелку овсяного печенья, и я потихоньку его пожирал, а Грай почти не замечала угощения и в основном молчала. Наконец она сказала:
– Оррек, а зачем, как тебе кажется, нам даны эти дары?
– Наверное, чтобы с их помощью защищать людей.
– Только не с помощью моего дара.
– Твоего, наверное, нет. Но ведь ты помогаешь людям охотиться, добывать пищу, приручаешь животных и обучаешь их…
– Ну да, это понятно. А чем помогает людям твой дар? Или дар твоего отца? Дар уничтожения, убийства.
– Должен же кто-то уметь это делать. Убивать врагов, например, или…
– А еще? Вот, например, мой отец с помощью своего дара ножа может и убить человека, и вытащить занозу из пальца или колючку из ноги. И сделает это так аккуратно и быстро, что выступит только маленькая капелька крови. Глянет – и занозы как ни бывало. А Нанно Корде? Она ведь может запросто сделать человека глухим и слепым, а ты знаешь, что она вернула слух совершенно глухому мальчику? Он был глухонемым от рождения, только со своей матерью мог знаками объясняться, а теперь слышит достаточно хорошо, а вскоре и говорить научится. Нанно сказала мне, что действовала почти так же, как когда насылает на кого-то глухоту, только действие шло как бы в противоположную сторону, понимаешь?
Это было страшно интересно, и мы еще немного об этом поговорили, хотя мой-то дар «в обратном направлении» не действовал. А вот у Грай явно имелись определенные соображения насчет возможностей ее дара, и она сказала задумчиво:
– Интересно, а любой ли дар можно заставить действовать наоборот?
– Что ты хочешь этим сказать?
– Я не имею в виду способность призывать. Ее и так можно по-разному использовать. А вот дар ножа или дар узды – они, возможно, действуют в обе стороны. Они могли бы быть полезны – для лечения людей от разных недугов, например. Служили бы благородной цели. А может, так и было когда-то, но потом оказалось, что эти дары являются также и опасным оружием, вот их и стали использовать только в этом качестве, а о второй возможности позабыли. Даже дар узды, которым обладает род Тибро, сперва, возможно, был просто даром работы с людьми, умением руководить, а потом его заставили действовать наоборот – и люди подчинились и стали работать на Тибро.