Оценить:
 Рейтинг: 3.6

Пушкин. Кюхля

Год написания книги
2009
<< 1 ... 74 75 76 77 78 79 80 81 82 ... 185 >>
На страницу:
78 из 185
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Теперь прогулки их были ограничены: двор был в Царском Селе. Нельзя было шуметь, а идти нужно было чинно, строем: император любил чинный строй даже у статских и выходил из себя, если замечал непорядочно шагающих.

Раз и навсегда молчаливо сговорясь, Пушкин, Дельвиг и Кюхля отсутствовали на прогулке; рука об руку они шли позади всех и спорили о Горации, Руссо, о Парни, деде Шишкове, Шихматове и Шиллере, о женской неверности.

Теперь, когда они уже печатались, все они читали все новое – даже Кюхле мать выписала из Москвы старомодный журнал «Амфион», заплатив за него пятнадцать рублей и отказавшись от одной поездки в лицей. Ломоносов завел даже свой особый книжный шкап, у него было двести – триста книг. Будри привозил в лицей Кюхле книги – «Векфильдского священника», над которым Кюхля обливался слезами, Грессе, которого у него сразу же зачитал Пушкин.

Кюхля был ярый спорщик, Дельвиг почти всегда был с ним не согласен, Пушкин наслаждался спорами. Каждый оставался при своем. Крайности мнений были удивительные. Так, однажды Кюхля назвал Горация самодовольным светским фатом, педантом вроде Кошанского, и все трое, пораженные, остановились. Другой раз Пушкин, возражая Кюхле, который всюду таскал теперь с собою Гомера по-гречески и пытался его заунывно читать, назвал Гомера болтуном, и они вместе с Дельвигом тихо обрадовались ужасу Кюхли. Теперь, когда Пушкин был арзамасцем, он нетерпеливо слушал Кюхлины похвалы Шихматову-Рифматову и его песнопению о Петре.

Как-то Горчаков, который любил стихи легкие и отовсюду их переписывал, показал ему стишки из времен французской революции, где три фамилии осмеивались на все лады:

Vit-on jamais rien de si sot
Que Merlin, Basire et Chabot?
A t’-on jamais rien vu de pire
Que Chabot, Merlin et Basire?
Et vit-on rien de plus coquin
Que Chabot, Basire et Merlin?[90 - Видели ли когда-либо таких глупцов,Как Мерлин, Базир и Шабо?Видели ли когда-либо людей отвратительнее,Чем Шабо, Мерлин и Базир?И видели ли когда-либо больших мошенников.Чем Шабо, Базир и Мерлин? (фр.)]

Через час Пушкин прочел Кюхле стихотворение, где осмеивались в том же порядке три князя на букву Ш.

Шишков, Шихматов, Шаховской.

Шихматов, Шаховской, Шишков.

Самые имена членов «Беседы» были созданы для эпиграмм и ложились в стих. Кюхля добивался, кто написал эти стихи, и нашел их, как все, впрочем, эпиграммы, не заслуживающими названия стихов.

Теперь, после лекции Куницына о племенах давно минувших, они долго молчали. Они привыкли к истории на прогулках. Пять лет – каждый день они проходили мимо нее – Чесменская ростральная колонна в озере, Кагульский обелиск имели для каждого из них свое, особое значение. Это и была, всего вернее, античная древность Дельвига, которую он любил в своих стихах. Проходя мимо холодного Кагульского чугуна, он всегда прикладывал к нему руку и всегда удивлялся холоду под рукою.

Кесарь вернулся после победы над Наполеоном в этот дворец – все ждали от него чуда. Теперь то он, то императрица приезжали каждую неделю и оставались дня на три-четыре. Просто у него был досуг между двумя очередными конгрессами Европы. В лицее привыкли к особой, шаткой и торопливой, походке придворных дам, всегда торопившихся куда-то, мимо всех и всего.

Потом они несколько раз видели его, пухлого, белокурого, идущего грудью вперед небольшими мерными шагами по аллее. Они знали, что он идет в Баболово, что там во дворце опять назначено у него свидание с молоденькой дочкой коменданта. Горчаков, захлебываясь, рассказывал об этом. Он знал откуда-то решительно все о кесаре: когда он встает, когда молится, с кем обедает, много ли, мало ли говорит с дежурным офицером. Он считал это новостями политическими и сообщал их только избранным. Он знал все новые формы для полков, придуманные кесарем вместе с Аракчеевым. Однажды он рассказал Пушкину, что царь посещает Карамзина, но не дает ему академического кресла и не печатает его истории, для того чтобы не возвышать чрезмерно в чужих глазах, ибо это место уже занято. Карамзин совершил ошибку. Надо было торопиться.

Дворец был молчалив, как всегда, сторы почти во всех окнах приспущены. Кто обитал там? Полубог, победитель Наполеона? Полунощный кесарь? Или друг Аракчеева, Голицына с пухлыми боками? Часовые у главной лестницы стояли как статуи, как монументы.

Вскоре стало известно, что они в лицее не задержатся: граф Разумовский отдал повеление ускорить их выпуск тремя месяцами – в июне 1817 года «чтоб нашего духу здесь не было», – сказал по-своему, по-казацки, Малиновский. Они стали гадать, кто их выживает. Горчаков неожиданно тонко предположил, что это директор.

– Почтенный и любезный директор старается нас поскорее выжить, – сказал он, – так как он не может приписать себе чести нашего выпуска, если он будет удачен.

Это было встречено, однако, негодованием со стороны Матюшкина; Пущин, который верил директору, тоже возражал и вдруг коротко сказал:

– Царь выживает.

На робкий вопрос – почему? – Жанно ответил значительно:

– Очень шумим. И глазеем.

14

Она была женой знаменитого писателя. Жизнь ее была вполне спокойна, за исключением неудобств, связанных с некоторою полупридворною шаткостью их теперешнего положения. Зимой она будет появляться при дворе. Вскоре напечатают знаменитые, многолетние труды ее мужа. Первая корректура уже скоро должна прибыть, муж ждет ее не дождется, и она, как во всем и всегда, с тою внимательностью, заботой, которая – она знала это – всего более в ней нравилась, – будет ему помогать править. Теперь они каждый день будут встречаться за этим столиком, за этою работой, – будут готовить листы в типографию, сверять с примечаниями – у нее в китайской хижине, среди цветов. Цветов было много, слишком много – их посылали каждый день из дворца. Она прекрасно знала, почему пришло долгожданное разрешение печатать «Историю» ее мужа. Он, кажется, это не вполне понял. Что ж, придется с тем умением, которое она знала у себя, знала в своей походке, глазах, голосе, быть – в который раз! – неприкосновенной. Здесь не было весело, в Царском Селе. Но вечерами приходили лицейские – она любила их смех и споры. Пушкин, дичок, вертлявый, быстрый, так смирел при ее приближении, глаза его так гасли, что каждый раз нужно было его ободрить – улыбкой, словом. Боже, какие забавные фарсы об этой «Беседе» – смешных неприятелях ее мужа – сыпались у него с губ, когда она на него смотрела! Ему было семнадцать лет – иногда страшно было подумать, как все они молоды. А ей – тридцать шесть.

Она была спокойна и счастлива.

И вот она была несчастна.

Никто не знал, чего ей стоило самое спокойствие. Уже несколько раз, чего давно не бывало, она теряла над собою власть, ссорилась с бедной падчерицей, плакала, кусала платочек, с утра стремилась уйти из этой оранжереи, теплицы, в которой жила, уйти от мудрого знаменитого мужа, детей, быть одной. Вся жизнь ее представлялась ей иногда неудавшейся. Так повелось с детства. Она росла у тетки Оболенской, старой девы. По праздникам ее возили в большой дом, к Вяземским, и она целовала мясистую щеку старого князя, который гладил ее по голове. Она знала, что это ее отец, и смутно догадывалась о каком-то непоправимом несчастье. Ее фамилия была вовсе не Вяземская, а Колыванова, и она не была княжной. Она долго спрашивала, какая это фамилия. Тетка объяснила ей, что это по городу Ревелю, где она родилась, – Ревель звался по-русски Колыванью, отсюда она и Колыванова. Однажды на гулянье тетка показала ей бледную красавицу и сказала, что это ее мать. На том знакомство с матерью кончилось. Она была безродная – она слышала, как гувернантка тишком о ней сказала, что она натуральная дочь, незаконная дочь. Вот когда она научилась кусать платочек. Ей было двадцать два года, когда она полюбила бедного армейского поручика, тоже с невзрачною фамилией, Струкова. Но она его так полюбила, что ее скоро выдали замуж. Старый князь дал ей пышное, большое приданое, она была богатая невеста. Выдали ее замуж хорошо, за человека умного, тонкого и известного, друга ее отца. Он был вдовец и старше ее на четырнадцать лет.

Она вдруг успокоилась, стала верною женою знаменитого мужа, добродетельной матерью его детей, доброю мачехою его дочери.

Нет, она не была доброю мачехою. Как она росла без матери и без отца и ее место было занято другими, ее братьями и сестрами – вот хотя бы рыжеватым умным и смешливым Петром Вяземским, – так и теперь она нашла, что место занято. Оно было занято первою женою, Лизанькой, которая так и осталась в доме, – ее портрет висел над постелью падчерицы Сонюшки, и Катерина Андреевна знала особый редкий вздох своего мужа: это он вздыхал о ней. Она была спокойна и еще прекрасна. Впрочем, она хоть и была стройна, но начинала тяжелеть. Плавная походка, внимательные, ясные серые глаза, высокая грудь и эта начинающаяся тяжесть. Морщин еще не было. Жизнь ее проходила хорошо. Она читала каждый день с мужем газеты. Однажды она прочла о сумасшедшей храбрости поручика Струкова, который отбивался в крепости от сильного отряда горцев сам-друг и был тяжело ранен. В газете была статья о незаметных и отдаленных героях, как этот армейский поручик, произведенный в полковники. Она прочла мужу все иностранные известия и после этого заболела.

Петр Вяземский ее боялся как огня. Близким своим друзьям он тихо говорил, что у нее характер ужасный. Она начала замечать, что посторонние жалеют ее падчерицу. И в самом деле, ее попреки были ужасны, она это знала. Она тоже жалела Соню – и делала жизнь падчерицы невозможной.

Жизнь Катерины Андреевны была полна: у нее была падчерица, семилетняя дочь, двое сыновей. Она читала с утра корректуры с мужем. Все же она вздыхала полною грудью, ровно и емко, когда он уезжал гулять на своем сером иноходце. Она вовсе не сердилась на Пушкина за то, что он напугал ее. Он был дичок, юнец, с отрывистым смехом и таким взглядом коричневых небольших глаз, что она начинала смеяться, чтобы не рассердиться.

Все же ей был лестен этот взгляд – для этого отчаянного юнца словно не существовало ее тридцати шести лет. Этот взгляд был гораздо ей милее, чем белесоватый томный взгляд, которым всегда на нее смотрел император. Первым ее движением при этом императорском взгляде было – тотчас отсюда уехать. Но муж, но его труды, но издание, но дети… Она осталась, решив не сдаваться.

Когда нужно было представиться императрице и ей уже привезли платье из Петербурга, она вдруг занемогла и проплакала всю ночь. Назавтра же император прислал справиться о здоровье. Принесли цветы. И когда ее с мужем позвали на придворный бал и они теснились у дверей, император, к великому смущению двора, встал и пригласил сесть ее на свое место. Ее, натуральную дочь Вяземского. Она знала, что о ней шепчут и как ее ненавидят. Комендант Царского Села Захаржевский бледнел от ненависти, когда встречал ее. А он заведовал военной типографией, в которой будет печататься труд ее мужа. Она решила не сдаваться.

И странное дело – она почувствовала: у нее был союзник. О, конечно, не муж: он и не подозревал и был не в состоянии себе даже представить эти опасности. Он, который так много писал обо всех царях и властелинах, о темных деяниях истории, ее жертвах, который недавно кончил главу об Иоанне Грозном, – он томился тем, что царь его не приглашает. И она догадывалась: он не понимает царя. Она же, как женщина, тотчас его поняла: поняла лукавство и жестокость, женские слабости и мужской гнев.

Однажды они завтракали. Ее муж накануне узнал, что предстоит свидание с императором во дворце. Теперь слуга доложил, что пришли от императора. Карамзин был уже в ленте, вдруг лента отвернулась. Он стал ее поправлять у зеркала. Пушкин был тут же. И то, как взглянул ее муж искоса на школяра, поразило Катерину Андреевну. Это была знакомая ей тонкая усмешка, усмешка литератора над всеми этими лентами, анненскими кавалерами, представлениями и прочее. Пушкин ответил ему быстрым взглядом, и оба рассмеялись. Она покраснела от радости: ей почему-то очень понравилось, что ее муж – знаменитый человек, историограф – переглядывается с этим школяром как равный с равным.

Впрочем, камер-лакей пришел не просить историографа, а принес из дворца корзину цветов жене его. Карамзин сухо велел благодарить и более ни о чем не разговаривал. Быть может, это и не было оскорблением. Но все же почти назначенный визит был отменен.

Пушкин внезапно побледнел и, ничего не сказав, быстро простясь, убежал. После его ухода Карамзин скучно так посмотрел вслед ему и покачал головой.

Катерина Андреевна велела поставить цветы подальше, к дверям – в комнате им было душно – и стала кусать платочек.

15

В лицее завелись тайны. Теперь Пушкин явно скрывал что-то от Пущина, а Жанно был проницателен. Наконец все выяснилось. Жанно узнал, что у Александра тайные свиданья. С некоторых пор он не узнавал Пушкина. Общая любовь к Бакуниной мало изменила их всех – Пушкин был весел, смеялся фарсам Миши Яковлева, хладнокровным проделкам Данзаса, и, только когда начинались грызня перьев, неподвижный взгляд, уединения – начинались стихи, Жанно оставлял его в покое. Он привык к этому. Теперь другое: Пушкин стал рассеян, неузнаваем. И когда Жанно однажды увидел его близ сада с молодою вдовою, он обрадовался; причина всего была найдена: Пушкин был снова влюблен. Его немного удивило, что Пушкин вовсе не скрывал этого – как гусар, охотно говорил об этой любви, об этой молодой вдове.

Молодая вдова не могла быть, кажется, причиной долгой печали и того, что характер его друга стал, по словам директора, невозможным. Жанно должен был с этим согласиться.

Раньше, когда он часто бывал у гусаров, он был веселее. Теперь он ходил только к Карамзиным и все забросил.

Зато и Пущин теперь таился от друга. И Александр замечал несколько раз, что почти одновременно, как по команде, скрывались из лицея: Жанно, Вальховский, Кюхля. Однажды ушел и Дельвиг. Любопытство мучило его: у них были, может быть, общие тайны, в которые его не посвящали?

Скоро, впрочем, он узнал об этом от Кюхли. Кюхля был стоик, но долго таиться не мог. Оказалось: как Александр бывал у гусаров, так они познакомились с гвардейцами – в Царском Селе жили молодые гвардейцы. Они стали понимать, сказал Кюхля, что без знаний человек подобен скоту. Они живут здесь артелью, и главный у них – Бурцов. Кюхля сказал напрямки, что считает его мудрецом. Бурцова Александр вспомнил: он однажды видел его, когда был у гусаров. Бурцов был суховат, вежлив, говорил почти только с Чаадаевым и быстро удалился, когда начались гусарские песни. Он был штабной. Гусары не любили штабных. Когда он ушел, кто-то сказал о нем: сухарь.

Кюхля под строгим секретом рассказал, что Бурцов – друг Куницына и Куницын читает ему за чаем лекции обо всех политических системах и об Адаме Смите. Александр был удивлен, что гвардеец сделался почти лицейским. Это было ново.

Кюхля сказал ему, понизив голос, что ни у кого из них сомнений более не остается: Аракчеев и Голицын нарушили общественный договор; общественному договору изменили; рабство не отменено до сих пор, и это после побед двенадцатого года. Ждут год, ждут другой – а теперь, если к концу года не отменят, – значит, произошел какой-то обман. Впрочем, человечество непрерывно совершенствуется. Все свидетельствует об этом. Однако со своей стороны аристокрация всюду похищает власть в своих видах – отсюда зло, и это совершенно несомненно доказано Бурцовым. Вальховский тоже может подтвердить. Не надо падать духом и быть равнодушным; пока это главное; человек в противном случае поглощается толпою, то есть придворными. Светские успехи – отрава. Кюхля еще много говорил.

Как он сказал пока!

Александр молчал. Так вот оно!

Его друзья были более посвящены во все, чем он. Он потерял столько времени! Он крепился и боялся, что слезы у него брызнут. Каково! Они таились от него, как от недоросля, или как от дитяти, или как от пропащего, отчаянного шалуна. Так вот, недаром же у арзамасцев красный колпак! Недаром дядю принимали в красном колпаке! Это колпак якобинский. Оставалось немного меньше года торчать в этом лицее – и он в первый же день напялит красный колпак. Он – арзамасец! И потом у него есть Чаадаев, у которого в одном мизинце больше знаний, чем у всех его друзей, умников, педантов. Но Дельвиг, Дельвиг каков! Таится от него! Он плакал, сам себе в этом не сознаваясь. Сегодня же вечером он будет у гусаров – пора условиться с Чаадаевым, который хочет с ним говорить наедине. Он подозревал: молчание двора – измена! Прогулки кесаря – измена! Не общественному договору, который был заключен слишком давно и, впрочем, неизвестно кем, а тому молчаливому договору, что был в двенадцатом году. Он бросил, ни слова не говоря, Кюхлю и пошел к выходу. Через полчаса директор Энгельгардт удалится к себе, а вечером он пойдет к гусарам. Ждать вечера слишком долго. Сколько времени потеряно! Он завтра же, сегодня же объяснится с Чаадаевым. А почему бы не сейчас?

И так он наткнулся на директора.
<< 1 ... 74 75 76 77 78 79 80 81 82 ... 185 >>
На страницу:
78 из 185